Глава IV
Глава IV
– Вы сегодня что-нибудь ели? – спросила сестра.
– Кофе с молоком и пару бутербродов.
Опять о жратве! Только и слышу. А лечить меня собираются?
– …и есть мне совсем не хочется, – добавила я.
– Тем лучше, потому что теперь придется поголодать. Через час вам проведут медикаментозную подготовку.
– Что-что?
– Ну, подготовят к операции. А пока я побрею вам ногу.
Молоденькая изящная сестра говорила убедительно и участливо, а варварский медицинский жаргон применяла так же, как бритву: очень старательно, вкладывая во все, что делает, свеженькие знания и нерастраченное сострадание. Я бы с радостью предоставила ей выбрить все тело: наконец-то за мое лечение взялись всерьез. Но меня тут же прошиб страх, и я стала заклинать Господа, чтобы у меня не оказалось чего-нибудь уж слишком серьезного.
С кровати в карету “скорой” санитары перенесли меня на сидячих носилках, когда они ставили их, мягко и бережно, я ощутила легчайший толчок, как при остановке роскошного лифта: пум! – словно меня принимала не земля, а сто слоев мягкого бархата.
В приемном покое меня переложили на стол срочного рентгена: один санитар подхватил меня под мышки, другой поддерживал ногу. Нини стояла рядом, прямая, будто аршин проглотила, скорбно поджав губы и стараясь не выпускать моей руки; полно, дорогая “старшая сестрица”, ваша ладонь так безучастна, будет уж ломать комедию! В регистратуре записали с ваших слов все как надо, ваше присутствие больше не требуется, ступайте домой.
Но Нини пристала к одному из белых халатов и с хорошо разыгранной тревогой в голосе атаковала его вопросами:
– Ну что, доктор? Это серьезно? Надеюсь, вы не оставите ее в больнице?
Лежа под резкой лампой, я приподнялась на локтях, чтобы расслышать ответ.
Заметив, что я смотрю ему в рот, врач взял Нини под руку и вышел с нею вместе. Долго еще мне валяться на этом нечеловечески жестком железном топчане? Всюду торчали какие-то непонятные штуки: ручки, трубки, коробки, что-то урчало, звякало; эти звуки и прикосновение теплой, глянцево-серой поверхности одновременно и тревожили, и успокаивали. Я перешла некий рубеж, начало дня осталось за глухой стеной, жесткий стол принял меня, как тихая гавань, суля благостную передышку и надежду.
Вернулась Нини, одна, без врача. Строгое выражение на ее лице сменилось озабоченным.
– Может быть, придется отнимать…
Я не спрашивала – что. Тишина стала оглушительной, в горле застрял крик, я уставилась на свою несчастную ногу, мертвую, почерневшую; значит, ее отрежут и выкинут. Я вдруг остро поняла, как дорога мне каждая клеточка плоти, каждая капля крови, я вся – плоть и кровь, все мое тело – одна разделившаяся и до бесконечности размножившаяся клетка, так что лучше умереть, но остаться целой, чем дать себя расчленить.
Правда, мысли о смерти, об ампутации не проникали в глубь сознания, оставались чем-то далеким, почти забавным; точно так же, готовясь разжать пальцы и ухнуть со стены, я подумала “разобьюсь насмерть” – подумала, не веря. Вот и теперь угроза все еще казалась чем-то ненастоящим, известным с чужих слов, из чужого опыта; живым, реальным было другое: как совсем недавно я носилась почем зря, как еще сегодня утром меня ласкал Жюльен.
Да, но чем не реальность вот эта черная, гноящаяся культя? Уж ее-то я знаю не с чужих слов, она моя, и только моя. Я и сама списала и отшвырнула ее до всяких докторов, мое добро – что хочу, то и делаю, но им такого права давать не желаю. Хочу и держусь за свое гнилое копыто. Одно из двух: или пусть его починят, или я сгнию с ним вместе.
В палате стояло шесть кроватей, занято было только четыре.
– Можно мне сюда? – спросила я, указывая на ту, что была дальше всего от двери и ближе всего к умывальнику.
Ну, наконец-то. Здесь я как все, не размазня, не мертвый груз: в этой палате ненормальными показались бы Нини и прочие здоровые люди, я же здесь на своем месте, подхожу по всем статьям, теперь я – больная с пятой койки, и моя раздробленная нога – в порядке вещей.
Более того, ради нее меня здесь и держат, она дает мне право на уход и улыбки сестер, ведь у меня такой шикарный перелом, особая заслуга.
Сквозь простыни ногу припекало солнце. Ни разу, с самого побега, мне не было так тепло. Иногда, от коньяка или от ласк Жюльена, по телу прокатывалась горячая волна, но сразу же остывала, и снова меня облепляла холодная вата. А здесь согревал, скользя по одеялу, солнечный луч, ровным жаром дышала батарея – хорошо и почти не больно.
Постель была постелена по-особому, матрас с валиком-подголовником накрыт простыней, поверх первой простыни – вторая, сложенная пополам, вроде пеленки; сверху на мне простыня, одеяло, а на нем еще одна простыня, последняя, в синюю полоску, с больничным штампом: настоящий компресс. Подушек – две штуки, но стоит пожелать – дадут три, четыре, десять, на здоровье…
Я перевалилась на правый бок, чтобы взять сигарету с белого двухъярусного столика. Но едва успела закурить, как зашевелилась соседка на койке, стоявшей у противоположной стены перпендикулярно к моей, – молодая женщина, которая могла двигать только руками. Над головой у нее было укреплено зеркало; поворачивая его на шарнире, она могла, не шевелясь, видеть все происходящее в палате. Верно, не очень весело целый день лежать пластом и разглядывать собственную физиономию на потолке. Наведя зеркало на меня, она сказала моему отражению:
– Смотрите, чтобы вас не засекла старшая сестра, у нас тут не разрешается курить… особенно если вас должны взять в операционный блок.
– Извините, я не знала…
– Мне-то что, я сама курю, да и остальные не боятся табачного дыма. Просто лучше это делать в часы посещений. Но сегодня вам из-за этого может стать плохо после…
– А когда часы посещений?
– С двенадцати до двух дня и с шести до семи вечера, а в воскресенье – с обеда до самого ужина. Простите за любопытство, но… Брюнетка, которая вас провожала, это что, ваша мама? Вы на нее похожи.
– Это моя старшая сестра, – сказала я, не моргнув глазом. – Но она меня вырастила, и я считаю ее матерью.
Я не знала точно, куда задевались мои родители: умерли, уехали и бросили меня или тяжело заболели, – чтобы дать исчерпывающие сведения о моем семейном положении, надо было дождаться Нини и уточнить у нее. В приемном покое я назвала свое настоящее имя и настоящий возраст: имя, потому что оно мне нравится, а возраст, потому что врачи все равно определили бы его по состоянию костей, я уже лет шесть как перестала расти, рано развилась, а теперь могла и задержаться, так или иначе до затвердения хрящей оставался еще не один год.
Интересно, придет сегодня Нини? Жюльен обещал позвонить ей попозже вечером. Хотя что телефон? Разве скажешь словами, кто мы друг другу. Но я жду звонка. Надеюсь, а на что, не знаю сама, даст бог, со временем у нас получится… вот встану, начну ходить, и мы вдвоем – нормальная пара, парень с девушкой – пойдем по улице за руку или под руку, я пройду по улицам с Жюльеном, узнаю, куда ведут его улицы… А пока я откинулась на подушку и закрыла глаза. Остальные тоже отдыхали, упакованные в чудной постельный кокон, вспученный обручами, у некоторых в ногах висел еще и груз на блоке. Все лежали неподвижно, уткнув глаза в газету, вязанье или в пустоту. Бездна тоскливого ожидания нависала над нами.
По коридору с мягким резиновым шорохом катились тележки, где-то играло радио, мелодия прорезала плывущую из окна лазурную тишину. Меня одолела зевота, больница укутала, успокоила меня, как старая нянька: ну-ну, ничего, уже все, где у нас бобо, подую – пройдет.
Но на дверь я все-таки поглядывала. Хоть бы пришла Нини. Мне хотелось видеть знакомое лицо, чтобы не терять связи со ставшим привычным миром; вступая в новый и теряя из виду родные берега, я чуть ли не с жалостью думала о своей покинутой берлоге, темноватой и холодной… не слишком ли здесь много света, всё как на ладони: тень рассеется, и все узнают, кто я… Да полно, даже если бы в эту больницу каким-то чудом дошло извещение о розыске, проверку в ней устроили бы тут же, еще в то время, когда я жила у матери Жюльена. И вообще я сестра Нини, записанная под ее фамилией, такой же безликой, как те, что стоят до и после в списках приемного покоя. Здесь мое настоящее имя – мой диагноз, моя сломанная косточка… как там сказал врач: аст-ра-галь?[3] Жаль, нет под рукой анатомического атласа. Астрагаль теперь заменяет мне и имя, и лицо.
Вошла старшая сестра, толкая перед собой столик на колесах, уставленный коробками с бинтами и пластмассовыми пузырьками с желтой, фиолетовой, бесцветной жидкостями… Описав вираж, она рулит прямо в мой угол.
– В какую половинку укол? – Сестра приготовила шприц и окунула ватку в эфир.
– О, все равно!
– Поднимите рубашку и повернитесь.
Я поворачиваюсь, и рубашка с разрезом сзади сама откидывается, выставляя голый зад. Все последние годы приказ “разденьтесь!” предписывал скинуть все одежки до единой и предвещал строгий обыск; даже после многих месяцев в камере с ежедневным осмотром постели и лифчика надзирательницы с неослабевающей бдительностью обшаривали меня после каждого допроса у следователя. “Поставьте ногу на табуретку. Кашляните… Так”. Поэтому, услышав здесь, в больнице, знакомое “разденьтесь!”, я автоматически обнажилась совсем. Тюрьма въелась в меня, я обнаруживала ее в своих рефлексах: в привычке вздрагивать, таиться, повиноваться, в каждом движении и поступке. Да и нельзя разом сбросить все, что скопилось за годы скрупулезной муштры и постоянного притворства. Я обрела физическую свободу, но вдруг оказалось, что дух, дотоле мой единственный оплот, стал рабом укоренившихся привычек; напускное смирение переросло в самую настоящую робость; чего-чего, а уж нахальства я в тюрьме набралась, а вот поди ж ты, спрашивала позволения на простейшие вещи и у матери Жюльена, и у Пьера, поминутно повторяла “пожалуйста” да “можно я…” и все старалась держать руки на виду, а если вспоминала, что свободна, то становилась неловкой или нарочито развязной.
Все получалось неуклюже; желая освоиться, я делала промах за промахом; приобретенная опасливость и врожденная бесцеремонность сослужили мне одинаково дурную службу. К тому же я плохо ориентировалась в среде, куда ввел меня Жюльен, ведь в тюрьме я сталкивалась все больше с новичками, а не с настоящими блатными. Чтобы понравиться Жюльену и, ради него, его друзьям, я молчала с умным видом, скрывая свое невежество, или корчила из себя прожженную, искушенную девицу, выражалась языком героев детективных романов или мольеровских “смешных жеманниц”. То и другое выглядело смешно и глупо.
В больнице же я могла наконец не стесняться своей “неопытности” – почти все в палате в таком же положении: все-таки к травмам не привыкаешь, как к хронической болезни, так что астрагаль извиняет любую мою оплошность.
Весь этот поток мыслей нахлынул, едва старшая сестра – очень медленно и туго – ввела мне в ягодицу содержимое здоровенного шприца и снова прикрыла меня одеялом. Я принялась потирать место укола, чтобы поскорей разошлась новая боль – в бедре перекатывались острые бляшки и разливались струи свинца. Постепенно вихрь в голове затихал, как замедляется вращение барабана ярмарочной лотереи, мысли кружились все медленнее, раскачивались на месте, а стены и потолок плыли тяжелой лавой, воздух сворачивался в рыхлые хлопья, опадавшие на пол, глаза затягивались глухими бельмами… Только бы не закрылись совсем – тогда я пропала. Не хочу засыпать, хочу видеть все до конца. Как они собираются меня чинить: под общим наркозом или просто обезболить – в таком случае уже хватит. Я и так ничего не чувствую… Спросить бы. Слева лежит пожилая женщина; когда приходила сестра, она проснулась и с тех пор улыбается и смотрит на меня с участливым любопытством.
– Мадам…
– Да?
– Извините за беспокойство, но я… – начала я тоном “благонравной девушки”, но больше почему-то ничего выговорить не смогла, и вовсе не от робости перехватило горло, я не слышала сама себя, язык распух, не ворочался и не пускал слова, да они и сами распадались, не успев собраться во что-то связное, я забыла, что хотела спросить, все перемешалось, и…
– Не разговаривайте, – сказала соседка. – Закройте глаза и лежите спокойно. Наркоз подействует скорее, если вы расслабитесь…
Значит, меня усыпляют. Ну уж нет, боли я наверняка не почувствую, но сколько хватит сил поборюсь со сном. Надо на чем-нибудь сосредоточиться: ага, вот этикетка на спичечном коробке. Какая-то провинция, вид и название. Э, да я разучилась читать, попробую угадать: у нас в колонии каждая группа носила имя какой-нибудь провинции, всего четыре группы, сестрички заперты, как рыбешки в садке, как спички в коробке… я не сплю, я не усну, не усну, не…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.