Глава вторая Новые партии – тяжкие заботы

Глава вторая

Новые партии – тяжкие заботы

4 октября 1903 года Федор Иванович проснулся, как обычно, поздно. В ужасе потрогал горло. «О Господи! Кажется, опять распухло».

– Иолинка! – тихо позвал жену, но никто не услышал его слабый голос и не откликнулся.

Встал, накинул халат, вышел в коридор. Заглянул в детскую: где ж она могла еще быть… Радостно улыбнулся: Иола Игнатьевна и девочки тихо играли, стараясь ничем не нарушить покой своего повелителя.

– Иолинка! Что-то у меня опять горло. А может, и температура? – устало произнес Шаляпин, сдерживая себя, чтоб не схватить в охапку настороженно ждущих сигнала девчонок: а вдруг у него действительно какая-нибудь заразная гадость…

Иола Игнатьевна потрогала лоб, горло, сокрушенно покачала головой:

– Что-нибудь холодненького хватил? Или в поезде был неосторожен?

Шаляпин виновато возвышался над Иолой, почти угадавшей причину сегодняшней его слабости.

– Иди, Федор, в свой кабинет, а я принесу тебе завтрак. Может, доктора вызвать?

– Да, пожалуй, не надо, вроде бы получше чувствую себя.

И Федор Иванович отправился в кабинет. Постель была уже застелена, газеты принесены и положены где обычно. Можно спокойно полежать и подумать…

Иола Игнатьевна, кажется, привыкла за эти пять с половиной лет совместной жизни со знаменитым оперным артистом к его причудам, капризам, привычкам, постоянным легким недомоганиям, возникавшим по утрам, особенно после спектаклей и концертов, полуночных ужинов и гостевых сидений в гостиничных номерах. И совершенно не удивилась тому, что ее драгоценнейший Федор сегодня чувствует себя больным – ведь только вчера он вернулся из Воронежа, где в зале Дворянского собрания состоялся большой концерт. Допустим, репертуар известный и привычный, особых волнений уже не доставляет ему, да и сопровождали его верные и испытанные в этих общих делах друзья, но все же, видно, где-то переусердствовал в послеконцертных действах, вот и переутомился. Даже могучий организм нуждался в отдыхе… После завтрака Иола Игнатьевна посоветовала Федору отдохнуть, тем более что на сегодня не было никаких непременных выходов в свет да и погода стояла неустойчивая.

И, взяв газеты, Федор Иванович улегся в халате на застеленную постель. «Ох, хорошо! – с облегчением вздохнул, как только за Иолой закрылась дверь. – Так редко остаешься в одиночестве, что даже любимая жена и дети становятся в тягость, когда нездоровится. Наверное, действительно переборщил в Воронеже…»

Ясно, что долго он так не пролежит, потянет его к детям, если почувствует, что горло проходит, подойдет и к роялю, попробует голос – единственное его богатство и надежда на безбедную жизнь. Ведь столько предстояло сделать в начавшемся сезоне. Не все было понятно Федору Ивановичу с партией Алеко. На сцене Нового театра артисты Большого театра возобновили спектакль «Алеко» Сергея Рахманинова, имевший большой успех. Привлек внимание зрителей и рецензентов образ Алеко, исполненный им, Шаляпиным, с большим подъемом и страстью. И конечно, правы рецензенты и слушавшие его друзья, отмечавшие, что он вложил в исполнение партии Алеко и глубину, и значительность, и проникновенность в каждое слово пушкинского героя. Может, действительно и поэтому эта романтическая, несколько потускневшая и отжившая для нас фигура расцветилась новыми красками, затрепетала и воскресла, как писали и говорили после спектакля. Особенно хвалили превосходное исполнение большой арии Алеко, называли в прессе идеалом оперного искусства. Но сам он не был удовлетворен своим исполнением. Кто-то посоветовал ему загримироваться Пушкиным, дескать, Александр Сергеевич в молодости странствовал с цыганским табором, и все, что происходило с Алеко, могло произойти и с ним. И послушался, как казалось, добрых и выигрышных для роли советов. Но получилось нелепо и пошло… А думалось дать что-то новое и свеженькое. И правы, видно, те, кто увидел в этом гриме попытку представить великого русского поэта, его художественно-объективную, гармоническую и стройную фигуру колоссального значения в отталкивающей роли исступленного убийцы, как писал, кажется, милейший и внимательный к его творчеству Юлий Энгель в «Русских ведомостях». Значит, надо признать эту попытку неудачной и отказаться от грима. И надо думать, каким должен предстать перед зрителями Алеко. Может, Костя Коровин и Александр Головин подскажут что-нибудь да и самому придется подумать, набросать на бумаге возможный внешний облик этого человеческого типа. Эх, жаль, что Сергей Рахманинов задерживается в своей Ивановке, он бы что-нибудь верное подсказал… Вряд ли он одобрил бы грим «под Пушкина», он строго относится к своим созданиям и не любит таких вольностей. Во втором исполнении, через неделю, на той же сцене Федор Иванович отказался от этого грима. Но можно ли сказать сейчас, что работа над этим образом, вроде бы таким определенным и ясным, закончена? Нет, конечно… А тут уже начинаются репетиции «Добрыни Никитича»… Совершенно новая для него роль. Лучше бы отказаться от нее, особенно-то не лежала душа к исполнению этой роли, но куда деваться-то… Уж очень просил сам автор, Александр Тихонович Гречанинов. Хороший композитор, славный, добрый, отзывчивый человек. И Шаляпин не устоял, не смог отказать ему, тем более что герой оперы – настоящий русский богатырь, сказочной, былинной силы и глубокого разностороннего ума – стоит на охране русской земли; он честен, прямодушен, верный в дружбе, любви. Грамотен, умеет вести себя с чужеземными королями, с каликами перехожими, умеет смирить разгневанного Илью Муромца. Добрыня – «вежливый-увежливый, знает, как речь вести, как себя блюсти».

Знал Федор Иванович и о том, что Гречанинов, выходец из московской купеческой семьи, учился у Сафонова, Аренского и Танеева в Московской консерватории, а у Римского-Корсакова в Петербургской. Как же отказать дорогому другу Василию Ильичу Сафонову, который высоко отзывался о хоровых и камерных вокальных сочинениях Гречанинова? Да и художественники не раз хорошо отзывались о музыке Гречанинова к спектаклям «Царь Федор Иоаннович», «Смерть Ионна Грозного», а теперь вот предполагают поставить «Снегурочку» в музыкальном оформлении все того же Александра Тихоновича… Так по рукам и ногам, как говорится, оказался повязанным знаменитый оперный артист. Тут уж ничего нельзя поделать, как только согласиться, а там уж пусть решает зритель-слушатель и высокое начальство двора его величества. Он сделает все, что от него зависит. Говорят, что Гречанинов старается создавать такую музыку, которая напоминала бы музыку «совсем как в деревне». Может ли быть хорошей музыка «совсем как в деревне»? Не раз Шаляпину приходилось слушать исполнение народных песен в деревне, когда бабы и мужики портили прекрасные песни своими дикими взвизгиваниями и завываниями, говорят, что Станиславский требует именно такое исполнение, якобы в народном духе может понравиться Льву Толстому. Но Лев Толстой в этом отношении не должен быть указом, этаким законодателем в сочинении и исполнении современной музыки. «Совсем как в деревне» может быть и мерзко и противно… Такой «необузданный реализм» в искусстве, а в особенности в музыке невозможен и не может дать подлинное искусство… Кто ж придумал это словечко – «необузданный»? Гречанинов? Кругликов? Римский-Корсаков? Нет, не может он вспомнить, но ясно, что кто-то умный и толковый… «Необузданный реализм» может удовлетворять только низким физиологическим потребностям и не может подняться до изображения высоких «скитаний человеческого духа». Только обработанная народная музыка, только идеально народное произведение может быть высокохудожественным, а «совсем как в деревне», те же пляски и песни на сцене никто ни слушать, ни смотреть не будет… Что получилось у наших с оперой Гречанинова? Трудно ждать от этой постановки успеха… Бог даст, вытянут и эту постановку..

С этими мыслями Шаляпин задремал. И беспокойно заворочался только тогда, когда открылась дверь и в проеме показались Иола и Горький, недовольно заокавший:

– Господин болящий! Не стыдно тебе, тридцатилетнему мужику, любимцу публики и в особливости женщин, дрыхнуть посеред дня, когда трудовой народ в поту и муках трудится…

Федор Иванович открыл глаза, увидел Горького, быстро поднялся и шагнул навстречу, раскрывая объятия:

– Вот так гость дорогой! Здравствуй, Алекса! Друг ты мой ненаглядный! Хоть бы телеграмму дал… Так, чуток занедужил что-то…

– Знаю, знаю, Иола мне все рассказала, и про воронежский концерт, и про то, как ты возвратился оттудова… Все знаю! А теперь, брат Федор, собирайся, дело есть, весьма важное.

– Давай хоть чаю выпьем. Иолинка!

– Да, да, а ты пока одевайся. Как горло-то, Федор?

Федор Иванович потрогал горло, прокашлялся, промурлыкал

что-то вполголоса и вполне остался довольным своим состоянием.

– Правильно, Федор! – Горький широко улыбался, наблюдая за поведением «господина болящего», почувствовавшего себя, к всеобщей радости, здоровым и в хорошем настроении. – У меня на сегодня было запланировано несколько встреч, с некоторыми я уже повидался…

Горький ушел в столовую, где уже суетилась за приготовлением чая Иола Игнатьевна. Вскоре появился Федор Иванович, и беседа возобновилась. Шаляпин попытался объяснить свое состояние, но Горький деловито его перебил:

– Понимаешь, Федор, много дел и просто суеты возникает вокруг Народного дома. Оказалось, что построить его, освятить твоим именем, так сказать, это всего лишь малая часть дела. А что дальше? Для спектаклей дом надо сдавать. А кому? Местному режиссеру Басманову? Не хочу… Это означает, что опять мы не имеем своего театра, опять на все смотри чужими глазами. Не позволит он ставить то, что мы задумали. И вот пришли мы к выводу, что необходимо организовать театральное товарищество на паях. Савва Морозов дает на двадцать паев…

– А сколько пай стоит? – спросил Шаляпин.

– Сто рублей!

– Мы с Иолой берем пять паев. Согласна, Иола?

Иола Игнатьевна только улыбнулась в ответ. Что она могла сказать, если уже привыкла, что все финансовые заботы полностью лежат на муже, он и зарабатывает, он и распоряжается средствами, он и обеспечивает свою семью. Ясно, что он всегда спрашивает ее совета, познав за эти пять лет и ее глубокую преданность семье, и ее ясный ум, и твердую волю.

– Вот и превосходно! Я уже был не только у Морозова, но и у Станиславского, Немировича… Конечно, Мария Федоровна Андреева, Евгений Чириков, Малиновские, и Елена Константиновна, и Павел Петрович, ну, само собой разумеется, Лилина, куда ж жена денется от знаменитого Алексеева-Станиславского, Лужский, Тихомиров, Сапунов.

– Ну хорошо, Алекса, деньги собрали, допустим. А что дальше? Ни труппы, ни реквизита, ни бутафории, ни костюмов нет. Да и помещение совершенно не оборудовано. Одно дело провести сольный концерт, а другое – поставить спектакль для полутора тысяч зрителей… Каков репертуар? Кто собирает труппу?

– Ты прав, Федор, вопросов уйма. Режиссером согласился быть Асаф Александрович Тихомиров, артист и режиссер МХТа, если ты не забыл его. Это счастливое приобретение Народного дома, он все наладит, и труппу вместе с Марией Андреевой соберет, и прочие реквизиты приобретет. Он это умеет, а главное, он полностью поддерживает мысли о народном театре в провинции.

– Но кто из профессионалов в начале сезона покинет свой театр и бросится в море неизвестности? – возражал Шаляпин. – Подумай сам, Алексей Максимович! Не обрекаем ли мы все это благороднейшее дело на провал?

– Профессионалов сможем взять не более десяти – двенадцати. Основной состав театра – это ученики и ученицы Художественного театра. Я уже договорился со Станиславским, он тоже загорелся созданием общедоступных театров: как хорошо было б, если во всех городах России были бы такие театры, но это дело будущего. Надо хоть наш театр поставить на ноги. Может, хоть чуточку искру Божию внесем в нижегородские будни…

– А что? Черным-черно? Беспросветно?

– Да, жизнь нелегкая в Нижнем. На днях арестовали кого-то из книжного музея. Еще человек пять арестованы по доносу шпиона. Шпиона убили, но тут же арестовали еще человек двадцать. Но все какие-то незнакомые фамилии. Развелось же, однако, у нас этих людей. Многие полюбили, чтоб их в тюрьмы время от времени сажали.

– Наверное, завидуют твоей популярности. Знают, что вся молодежь выступила в твою защиту, когда тебя посадили.

– Что-то непредсказуемое происходит чуть ли не каждый день.

Шаляпин ожидающе посмотрел на Горького.

– Недавно в Сормове на танцевальном вечере в клубе кто-то выпалил из револьвера в пристава Высоцкого. Не попал. Можешь себе представить, что произошло с приставом, так он перепугался. Публика очень хохотала над испугом пристава… Жестокие нравы.

– Да куда уж там, хуже не бывает, такая напряженность в обществе, все ждут каких-то перемен.

– А тут стали писать мне интересные письма, даже некоторые в стихах, славные такие стихи, в которых очень сильно и образно меня ругают за пристрастие к евреям. Ну, сам догадываешься, «подлая морда» величают, желают подохнуть и так далее и тому подобное. Конечно, и за статью о погроме в Кишиневе, и за «Мещан»… Да разве только я один поддерживаю евреев; кстати, есть за что: ведь это они, в сущности, организовали городскую молодежь и рабочих выступить в мою защиту два года тому назад. Свердлов, сестра и брат Израилевичи, юный Самуил Маршак, нижегородский врач Вигдорчик, высланный в Минусинск за содействие социал-демократам, усыновленный мною Зиновий Пешков, не буду всех перечислять, их много, и они везде: в Одессе, в Питере, в Москве, Баку и Тифлисе…

– И всем нужны деньги, – засмеялся Федор Иванович. – Пятницкий как-то рассказывал мне, как ты опустошил его кассу после удачной распродажи первого твоего двухтомника. То одному нужно выслать такую-то сумму, то другому. А какой-то неизвестный чудак вообще пришел к тебе и говорит: «Алексей Максимович, вы нравственно обязаны…» – а ты при этих словах, рассказывает, побледнел и тут же полез торопливо вытряхивать содержимое своих карманов. «Пусть к нему даже никто не придет, – говорит Пятницкий, – сам станет навязывать. На свете столько симпатичных предприятий, столько симпатичных, несчастных, нуждающихся людей, приходят и просят, а он и готов…» Да, Алекса! Уже легенды складываются о твоих гонорарах и особенно о том, как тратишь ты их…

– Для хороших людей, Федор, ничего не жалко. Вот мог бы дом купить, семью устроить, надоело мотаться по углам да чужим квартирам. Уже изложил свои мысли Пятницкому: хорошо бы на самом краю Откоса построить дом, тогда из Нижнего выслать не имеют права, престиж поднимется, как же, домовладелец, а не какой-нибудь писака, и семья обеспечивается столь нужным и необходимым комфортом. Ну конечно, Пятницкий все представил в ироническом виде… Дескать, в вашем положении мечтания о доме возможны только после того, как хорошо выпили и плотно закусили, а в заключение своих убедительных размышлений обозвал меня Маниловым, потому что на постройку задуманного мною дома нужны не тысячи, а миллионы…

– Дом – это прекрасная мысль! Я вот тоже непременно построю дом где-нибудь недалеко от Кости Коровина, друг его Мазырин готовит проект.

– Это не тот, с которым летом мы чуть не поссорились? Остроги надо строить прежде всего, ишь ты, черносотенец.

– Зря ты, Алекса, взъярился на него, он хороший, чудаковат маленько. Да кто из нас не чудаковат, вот Леонид Андреев…

– Вчера встречались с ним. Был у него. Мирились. Чуть-чуть не заревели, дураки. Штоф даже и не выставил, так вот, как и у тебя, чайком побаловались, и все. А разговор был преинтереснейший. Он тоже весь накален, плесканешь – зашипит… Переделывает своего «Василия Фивейского», конец не получается, говорит. Василий Фивейский должен меньше слез лить, а больше протестовать, должно ощущаться в нем больше бунта. Ну, посмотрим, что у него получится. В очередной сборник «Знания» берем эту его вещь. Ты знаешь, что он эту повесть посвящает тебе?

– Да! Я очень благодарен, мне очень нравится отец Василий.

– Огромная будет вещь. Лучше этого – глубже, яснее и серьезнее – он еще не писал. Ты читал его «Мысль»?

– Мне понравилась. Интересный человек там выведен. Вот если б такого типа в опере сыграть, сложного, противоречивого, непонятного и непонятого…

– Достоевщиной попахивает, никак он не освободится от этого дурного влияния. Зашла как-то об этом речь с Чеховым, еще в Ялте в прошлом году. Ему тоже не понравилась эта «Мысль». Это нечто претенциозное, говорит, неудобопонятное да и ненужное, но талантливо исполненное. «В Андрееве нет простоты, и талант его напоминает пение искусственного соловья», – вот какой приговор вынес Чехов Леониду Андрееву. Я возражал Антону Павловичу, но вижу, как Леонид тянется к Достоевскому, его доктор Керженцев чем-то напоминает Раскольникова… Ему долго пришлось бороться с жалостью к человеку, которого он осудил на смерть. И он пощадил бы своего приятеля, если б он оказался крупным литературным дарованием.

– Леонид вспоминает Раскольникова…

– Да, ему жалко Раскольникова как нелепо погибшего человека. Керженцев считает себя выше Раскольникова по своим человеческим качествам, он представляет себя после убийства и чувствует, что он не дрогнет, будет сохранять полную уверенность мыслящего человека, предвидящего все случайности. Он надеется после убийства сохранить свою волю, крепость неистощенной нервной системы, глубокое и искреннее презрение к ходячей морали.

– И никаких угрызений совести и уверенность в том, что он как человеческая особь гораздо полезнее того, кого он предполагал убить и все-таки убил.

– Да, Федор, этот герой Леонида – гремучая смесь героев Достоевского и Ницше. Но и в этом рассказе есть интересные мысли о том, что во время припадка можно высказать все, что думаешь об окружающих людях. Помнишь? «Борьба – вот радость жизни…» Посмотрел Керженцев во время ужина на своих приятелей, увидел их сытые рожи и закричал: «Негодяи! Поганые, довольные негодяи! Лжецы, лицемеры, ехидны. Ненавижу вас!» И еще что-то, может быть, еще более грубое, но дело не в этом. Он увидел, с радостью увидел их испуг на их самодовольных побледневших лицах. Борьба – вот радость жизни. Этот лозунг я полностью поддерживаю, а в остальном… Я говорил ему не раз, чтоб в обличении господствующей морали он доходил бы до корня. Не раз призывал его: «Пощипли Мысль мещанскую, пощипли их Веру, Надежду, Любовь, Чудо, Правду, Ложь – все потрогай! И когда ты увидишь, что все сии устои и быки, на коих строится жизнь теплая, жизнь сытая, жизнь уютная, жизнь мещанская, зашатаются, как зубы в челюсти старика, – благо ти будет и долголетен будеши на земле». Но не внял моим наставлениям, все эти христианские постулаты у него твердо управляют нашей жизнью.

– Ты не прав, Алекса! А Василий Фивейский проклинает весь этот мир, вопиет против порядков нынешних и вообще против разумности теперешнего мироустройства.

– Так потому и считаю эту вещь большим успехом нашего драгоценного Леонида. То, что не удалось сказать Леониду, скажу я сам. Я почти закончил что-то вроде философского трактата, но назову эту вещь поэмой, как и Гоголь свои «Мертвые души», даже и написал ее ритмической прозой. Но дело не в форме, а в сути, как ты сам понимаешь. А суть в том, чтобы сбросить в тартарары всю эту мещанскую мораль с ее общечеловеческими ценностями, возвысить свободного Человека, свободного и гордого, который шествует далеко впереди людей и выше жизни, один – среди загадок бытия, один – среди толпы ошибок… Идет! В груди его ревут инстинкты; противно ноет голос самолюбья, как наглый нищий, требуя подачки…

Шаляпин и Иола Игнатьевна скорее почувствовали, чем осознали, что Алексей Максимович читает нм только что написанную поэму, и застыли с поднятыми чашками в руках – лишним движением не хотелось разрушить творческий процесс знаменитого писателя.

– …И как планеты окружают солнце, так Человека тесно окружают созданья его творческого духа: его всегда голодная Любовь; вдали, за ним, прихрамывает Дружба; пред ним идет усталая Надежда; вот Ненависть, охваченная Гневом, звенит оковами терпенья на руках, а Вера смотрит темными очами в его мятежное лицо и ждет его в свои спокойные объятья.

Он знает всех в своей печальной свите – уродливы, несовершенны, слабы созданья его творческого духа!

Одетые в лохмотья старых истин, отравленные ядом предрассудков, они враждебно идут сзади Мысли, не поспевая за ее полетом, как ворон за орлом не поспевает, и с нею спор о первенстве ведут, и редко с ней сливаются они в одно могучее и творческое пламя…

Горький замолчал, внимательно посмотрел сначала на Федора Ивановича, потом на Иолу Игнатьевну: как, дескать, впечатление. Иола, ничуть не задумываясь, ответила:

– Не знаю, прихрамывает у вас с Федором дружба или нет, а наша с Федором любовь никогда не бывает голодной, ты уж, Алексей Максимович, извини меня, но напрасно ты оскорбляешь нашу любовь, она у нас вовсе и не уродлива и не одета в старые лохмотья. Правда, Федор?

Горький и Шаляпин переглянулись, широко улыбаясь: Иола Игнатьевна по-своему истолковала высокие душевные порывы творческого вдохновения. «А может, Иолинка права в своей женской простоте? – подумал Шаляпин. – Уж очень снижает значение простых человеческих чувств, которыми мы живем ежедневно и ежечасно, можно сказать, наш драгоценнейший Алекса».

– Ну что, хозяюшка? Спасибо за чай и сахар! Спасибо за угощение… Федор! Я прошу тебя поехать со мной к богатой домовладелице Ганецкой. С ней уже разговаривали, она вроде бы согласна вступить в наше театральное товарищество.

– Поедем! С Верой Ивановной я чуть-чуть знаком. Не откажет…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.