Глава пятая Константин Коровин вспоминает…
Глава пятая
Константин Коровин вспоминает…
Федор Иванович Шаляпин медленно приходил в себя после удара, чуть не свалившего с ног. Он так привык видеть Игоря среди младших сестренок, что смотрел на Иру и Лиду как на осиротевших, и слезы застилали глаза. Иола Игнатьевна, глядя на своих девочек, чаще стала обращаться к Богу, взывая к его милосердию. Боль не проходила, а в доме жизнь шла своим чередом… Смех, забавный лепет дочерей, бегущих наперегонки при виде отца и тянущих к нему свои ручонки. Он подхватывал одну за другой, а то и сразу сгребал их и высоко подкидывал, слушая радостный, заливистый их смех… Поворачивался к печальной Иоле и говорил:
– Иолочка! У нас должно быть много детей.
И она молча кивала.
Сначала Ира и Лида спрашивали, куда ж подевался старший брат Игорек, но потом, что-то понимая своим чутким детским умишком, перестали, что было еще мучительнее, острее отзывалось в душе.
У Шаляпиных оказалось много настоящих друзей, которые, понимая их состояние, предлагали им отдохнуть в их имениях, на дачах. Так однажды и сделали, выехали в Подмосковье к друзьям, но и здесь Федор Иванович затосковал; глядя на играющих детишек, веселых и забавных, он то и дело вспоминал своего Игрушку, и слезы снова и снова орошали его лицо. «Что-то я чувствительный стал», – горько улыбался Шаляпин, если Иола или кто-нибудь из друзей замечал эти невольные слезы.
– Федор! Поезжай к Коровину… Он ведь звал тебя к себе в имение, у него охота, рыбная ловля, близкие и тебе друзья. И нам спокойнее будет… Ты так извелся.
– Может, Иолочка, ты и права. Тяжко мне, не нахожу себе места.
– У Коровина гостит Валентин Серов, приедут к нему и еще какие-то интересные люди, как он писал.
– Ты знаешь, Костя – душевный, мягкий, никогда не лезет в душу, не стремится навязывать что-либо свое, свои привычки, свой быт. Каждый занимается у него тем, чем хочет. С ним так всегда бывает легко. К тому же он как художник-декоратор принимает участие в моих главных работах предстоящего нового театрального года. Может, ты и права, поеду к нему. Тем более, что он хочет продать мне свой дом и землю.
– Вот видишь, заодно и договоришься о делах. Пора нам покупать свой дом. Детей у нас будет много. Я люблю детей!
Шаляпин посмотрел влюбленно на свою красавицу жену, потом легко поднял ее и весело закружился с ней вокруг своей оси: за мелькнувшие пять лет совместной жизни Иола хорошо узнала отходчивый характер своего мужа и умело управляла им, понимая лучше его самого, что ему нужно в данный момент.
На станции Итларь Шаляпина ждала телега со знакомым молодым мужиком по имени Серега.
– Садись, барин. Лисеич приказал побыстрее тебя доставить к нему. Очень, говорит, соскучился. А что тебя давно не было? Весной уток было пропасть… У тебя нет папироски, барин?
Шаляпин, усаживаясь в телегу, аккуратно застеленную душистым сеном, достал из поддевки папиросы, угостил Серегу, укладывавшего его вещи.
Серега сел на передок телеги, помахал кнутом, и лошадь потрусила. Только проехали последние дома станции, как Серега затянул песню:
Э, да не велят Маше за реченьку ходить.
Не-е и-и веля-ят Маше молодчиков любить.
Ка-а-кова, э, любовь на свете горяча…
На небе – ни облачка. Становилось жарко. Шаляпин скинул поддевку и жадно смотрел кругом. Далеко простирались поля, полные желтой ржи, лишь изредка мелькали в них синие васильки. А по другую сторону стоял овес. На обочине – тонкая, стройная рябина с гроздьями поспевающих ягод. «Господи! Как жизнь-то хороша… Какое раздолье-то! – мелькнуло у Шаляпина. – A-а, хорошо поет, бестия! Ишь как выводит грамотно, лучше многих солистов. А все почему? Душа у парня есть…»
– А ловко ты, Серега, поешь. Много песен знаешь?
– У нас много голосистых, вся деревня, можно сказать, так-то поет. Чего тут мудрого… Вот у дьякона нашего голос так голос. Как рявкнет, словно медведь, так и присядешь от испуга…
– Рявкнуть-то всяк умеет, поди… – Шаляпин никому в деревне не говорил, что он артист, поет в оперных театрах. И друзья его тоже держали этот секрет в тайне.
– Не скажи! Нужно голос иметь, – наставительно сказал Серега.
Подъезжали к речке по крутому склону. Вдали по мостику шел урядник. Лошадь прибавляла шагу. И не сдержался Федор Иванович.
– Держи! Вожжи натягивай, черт бы тебя побрал, сейчас понесет! – во всю свою мочь заорал Шаляпин на возницу, ошалело посмотревшего на него и чуть было не выпустившего вожжи из рук в испуге. – Да-а-ай сюда!
Нет, Серега сумел удержать лошадь, а шедший впереди урядник от ужасного крика споткнулся и через низкие перильца кувырнулся в речку. Лошадь пронеслась мимо незадачливого служителя земства, который, как рассказывали, долго еще жаловался, что этот мощный крик «прямо в барабанную перепонку попал», да так мощно, словно бы кто подтолкнул его в речку-то.
Утки, уютно расположившиеся в дальнем от дороги болоте, испуганно взмыли вверх и долго кружили над полями и лесами.
– Ну-у, барин, и голос же у тебя… Куда там дьякону до тебя! Ужасть! Во-от какая сила! – И Серега показал большой оттопыренный палец правой руки, в левой он держал вожжи. Этот привычный жест выражал высшую похвалу вокальных данных барина, на какую только был способен деревенский парень Серега.
Вскоре показался крепко сколоченный новый дом, в котором Федор Иванович не раз уже бывал. Константин Алексеевич стоял на крыльце, радостно улыбаясь в ожидании. Недалеко от дома сидел Валентин Александрович Серов и поспешно вытирал кисти: на этюды далеко ходить не нужно было, кругом стоял лес, рядом была речка, а чуть дальше виднелись поля и избы мужицкие.
Коровин спустился со ступенек крыльца и попал в крепкие объятия Шаляпина. Подошедший Серов тепло поздоровался с давним другом.
Коровин показал комнату, отведенную Шаляпину, и сказал:
– Как приведешь себя в порядок, приходи в мою мастерскую, ну, ты знаешь. Чаи гонять будем…
– Неужели только чаи? Вода мельницу ломает, ты знаешь, – пошутил Федор Иванович.
– Ладно, ладно, найдем и что-нибудь покрепче, с дороги-то, пожалуй, можно…
Шаляпин сбросил поддевку, Серега внес пожитки барина и замер в ожидании. Федор Иванович щедро расплатился и стал разбирать свои вещи: здесь он предполагал не только отдохнуть, но и поработать над партиями предстоящего сезона.
Федор Иванович вышел на крыльцо, где поджидал его Василий Белов с большим ковшом воды.
– Эх, хорошо умыться с дороги. Ну как, Василий, сын Харитонов, жисть-то? Много уток настреляли с барином-то?..
Василий Харитоньевич, старший мастер декоративной мастерской, с десятилетнего возраста служил у Коровина, знал привычки и характеры всех его друзей, но за простоту и общительность особо выделял Шаляпина. Поливая тонкой струйкой из ковша на руки Шаляпину, наклонившемуся и широко расставившему ноги под большой сосной, Василий Белов, маленький, веснушчатый, опасаясь очередного розыгрыша, был неумолимо краток:
– Никак нет!
– А газеты сюда приходят? Читаешь? Что новенького? Последние дни я был очень занят и не читал газет, – вытираясь большим холстинным полотенцем, серьезно сказал Шаляпин.
– Студенты все бунтуют, – не чувствуя подвоха, сказал Белов, снизу вверх уставив свои оловянные, как пуговицы, глаза на Федора Ивановича.
– Ишь ты! Что-то не верится! Почему бы им бунтовать?
– Студенты – самые разбойники… В газете пишут, что недавно они убили в доме Соловейчика, где находится наша мастерская, женщину и ограбили.
– Богатая? Красивая?
– Какой там! Жена сапожника, старая, бедная, в подвале жила.
– Не может быть! Ты что-то путаешь… – насмешливо произнес Шаляпин.
– Вот всегда ты, Федор Иваныч, не веришь мне, а я сам читал в газетке.
– Ты принеси газетку-то, интересно посмотреть, что там пишут, давно не читал газеток-то.
Через несколько минут Шаляпин вошел в большую светлую мастерскую хозяина дома, где на столе уже пыхтел пузатый самовар, стоял штоф с водкой, живописно расположились всевозможные яства.
– Садитесь, господа! – широким жестом пригласил Константин Алексеевич. – Сегодня у нас день отдыха по случаю приезда дорогого гостя.
Шаляпин быстро освоился за столом. Да и вся обстановка оказалась для него привычной: новатор в живописи, в театральном искусстве, Константин Коровин не любил менять раз и навсегда заведенный порядок своей жизни в деревне, его окружали старые, испытанные в делах охотники, рыболовы, крестьяне, поверившие в него как щедрого, отзывчивого и доброго барина. Вот и сейчас за столом сидели давние знакомцы Федора Ивановича. Деревенский охотник Герасим Дементьевич, обстоятельный и рассудительный; Василий Княжев, бродяга, рыбак, охотник, любивший говорить, что «в красоте природы кружиться – лучше жисти нет»; за столом же сидели два чисто одетых крестьянина, Макаров и Глушков, как представил их Коровин…
И потекла застольная беседа, тихая и обстоятельная вначале, быстрая и стремительная, как горный поток, под конец.
Вошел Василий Белов, на подносе он принес горячие оладьи, пирожки с визигой, сдобные лепешки, выборгские крендели, а под мышкой торчала газета. Степенно разложил все гостям, а Шаляпину подал газету:
– Вот, Федор Иваныч, почитай, чтоб удостовериться, что я не вру про давешнее, – и нахмурился, оскорбленный за недоверие.
– «Студенты Московского университета, в количестве семи человек, исключаются за невзнос платы». Читаю чуть ниже этого сообщения: «В Тверском участке по Садовой улице, в доме Соловейчика, мещанка Пелагея Митрохина 62 лет в припадке острого алкоголизма поранила себе сапожным ножом горло и в карете скорой медицинской была доставлена в больницу, где скончалась, не приходя в сознание». Ты куда ж, Василий, не уходи… – засмеялся Шаляпин при виде смущенно уходящего Василия Харитоньевича.
И, как только за ним закрылась дверь, Шаляпин рассказал о том, что вычитал Василий из этой газетки «Московский листок».
– Что-что, а переврать все Василий умеет, да так искренне, что сначала я ему верил, – смеялся вместе со всеми Коровин.
После обильного застолья вышли покурить. Шаляпин еще в Москве выразил желание купить имение Коровина, а потому разговор сразу же коснулся купли-продажи.
– Хороший у тебя, Костя, дом, новый, чистый, пахнет сосной, легко дышится в нем…
Коровин выжидающе смотрел снизу вверх.
– Но маловат для меня. У меня будет много детей, а где их здесь поместить? Да и в мастерской твоей хорошо, наверное, писать картины, а как я буду репетировать? Где поставлю рояль? Нет, ты мне спроектируй такой дом, чтобы я во время своих репетиций никому не мешал, но чтоб и мне никто не мешал, даже дети, которых я до смерти люблю. – И на глазах Федора Ивановича появились слезы, но он их тут же смахнул.
– Ладно, ладно, Федор, я набросаю проект дома, который вполне тебя устроит, а построит его мой друг Мазырин, замечательный архитектор и человек. Да ты помнишь его, он любит бывать здесь.
Шаляпин кивнул:
– Но мне ведь и земля нужна, что-то вроде имения, как у тебя, чтоб лес был, речка, может, пруд вырою, рыбу там разведу…
– А ты поговори с нашими фабрикантами. Может, они продадут тебе землицы-то. Ты с ними рядом сидел… Да вон они. – Коровин показал на высоченного, как Шаляпин, Василия Макарова и маленького, коренастого Глушкова.
– Ладно, сейчас, с дороги, что-то не хочется делами заниматься, отложим до завтрашних дней. А теперь пойдем, Костя, еще выпьем, что-то напиться хочется…
– Подожди, успеешь, давно хочу спросить моих давних знакомцев, другого случая может не представиться. Пойдем…
Шаляпин пошел вместе с Коровиным.
– Давно хотел тебя спросить, Василий Иваныч, – обратился Коровин к Макарову. – Вот ты смотрел мои картины, картины Валентина Александровича Серова, морщился, недоуменно покачивал головой, усмехался и что-то, чувствую, грубое, скорее всего, говорил Глушкову.
Макаров протестующе замахал руками.
– Нет, ты погоди… Понимаете ли вы, мои верные спутники во время охоты и рыбной ловли, чем мы занимаемся, или вы думаете, что мы, городские, дурака валяем от нечего делать…
Макаров и Глушков растерялись от прямоты вопроса, хотя между собой-то давно порешили, что господа хорошие от безделья дурью маются.
– Да как тебе сказать, Лексеич, трудно нам разобраться, чем вы занимаетесь. Вот охота – это мы понимаем, ну, рыбку поймать – тоже дело полезное… Ты вот облака рисуешь, березки, сосны, речку нашу Нерль, а какой толк в этом – не пойму. Или
Валентин Лександрыч списывает безногую клячу, ее живодеру пора продать, а он заставил запрячь ее в телегу, поставил у леса и цельный день, не вставая со своего стульчика, списывает… Нетто это дело? Что тут путного… Вот у Глушкова посмотрели бы жеребца. Огонь! Вороной, двухлетний, красота. Его бы списывать-то надоть, а он… Неужто правда, что такие картинки покупают? Кому кляча безногая понадобится? Эка невидаль… Глядеть стыдно! Да еще и говорит: «Эта лошадь мне больше нравится, а жеребцов вороных много, дескать, нарисовано». Вот и пойми вас, малюете то, что вам нравится, а не хотите списывать то, что нам хочется. Может, жеребца-то вороного и я б купил, повесил на стенку и любовался б… – Макаров широко улыбался, и по хитрющим его глазам невозможно было понять, на самом деле он так думает или притворяется.
Коровин посмотрел на Глушкова.
– Я тоже так понимаю, Лексеич. – Глушков заговорил сердито, но медленно подбирая слова, вдумчиво, как будто процеживал сквозь зубы. – Вот в церкви тоже намалевано, картинки разные, пользительные для народа. Святые, мученики, Дева Мария с младенцем, сам Иисус Христос – все они указу ют нам праведный путь. Вот и вам бы написать что-нибудь указующее нам праведный путь. И ты бы мать с младенцем в люльке написал бы, одной рукой качает младенца, а другой веретено крутит, так ведь кажинный день бывает в нашей крестьянской жизни. Или показал бы, как этого выросшего парня учат водку пить, показал бы тех, кто учит, этакими чертями без рожек.
Меньше б водку-то хлестали, как поглядели б на такую картину. У-у, сколько можно б картин полезных написать, может, и мы бы покупали ваши картины, а то что покупать-то, речку да березки я и так все время вижу, прохожу на свои фабрики и мимо речки, и мимо березок…
– А что за фабрики? Что ты производишь-то? – заинтересовался Шаляпин. – Покажи, где они, фабрики-то?
– Вон, смотри, видишь постройки вроде больших сараев? – И Макаров показал на видневшиеся вдали причудливой формы большие деревянные «терема». – Осенью завозим туда картошку, размалываем, процеживаем, делаем картофельную муку, а из нее – крахмал. И продаем…
– А выгода какая? Ведь не без пользы для себя занимаетесь этим.
– Знамо дело. Кто ж без пользы этим будет заниматься. Да ты приходи, сам посмотришь.
Шаляпин загорелся новой идеей, а Коровин посмеивался: сколько уж раз Федору Ивановичу хотелось заняться каким-нибудь прибыльным делом, загорался, как вот сейчас, но проходило время, жар остывал, идея «плесневела», и через некоторое время сам Шаляпин недоумевал, почему эта пустейшая идея пришла ему в голову.
Крестьяне-фабриканты ушли, а Шаляпин горячо стал доказывать Коровину, что нужно вкладывать деньги в строительство фабрик, заводов, покупать землю, строить дома… Коровин иронически улыбался, зная наперед, что не пройдет и нескольких дней, как Федор Иванович остынет в своих капиталистических замыслах.
– Ты не улыбайся, а пойми, почему Саввы Морозовы или Бахрушины не кладут в банк деньги из четырех процентов, а строят фабрики… Значит, выгоду имеют. А у меня есть деньги, а лежат они впустую, можно сказать, не работают на прибыль. Они же строят и наживают миллионы.
– У них есть талант таким способом зарабатывать деньги, у тебя – другой талант, у нас с Валентином – третий. Что ж тут равнять-то всех, у кого деньги есть… Ты поешь, я рисую…
– А почему я не могу быть фабрикантом? Почему я все время должен петь и петь… Иной раз и надоедает… А если голос пропадет? У меня ж семья. Нет, лучше всего построить фабрику, жить на заработанные капиталы, а петь тогда, когда захочется. Ты бедности не знаешь, вот и улыбаешься, вместо того чтобы поддержать прекрасную идею.
– Поддерживаю, Федя, поддерживаю. Только обдумай все как следует, недолго и прогореть. Чуть сделаешь не так, сразу обанкротишься. Тут народец ушлый… А вдруг фабрика сгорит? Что будешь делать?
– Почему ж она должна сгореть? У Макарова и Глушкова не горит, а у меня сгорит…
– Да я и подожгу! Уж очень не люблю фабрик, особенно если из трубы такой фабрики дым валит, запакостит воздух, а я люблю воздух чистый, прозрачный, такой, какой у меня на картинах.
– Все бы тебе хаханьки, серьезно с тобой ни о чем нельзя говорить. Охота, рыбная ловля – это ты всерьез воспринимаешь. А как только заговоришь о деньгах, о том, как их трудно зарабатывать, тут же начинают упрекать, что всякой ерундой, дескать, занимаешься, а деньги – не ерунда.
– Ну ладно, не сердись, ты ж выпить хотел.
Стояли сухие летние дни. Вода в речке была теплой, и Шаляпин каждое утро купался. Приходил на берег в халате, неторопливо раздевался и долго сидел бездумно, скользил взглядом по деревьям недалекого леса, запрокидывался навзничь и долго следил за бегущими высоко облаками, ежесекундно меняющими свои формы. Облака сталкивались, рассыпались, образуя то корпус лошади, то голову собаки, то еще что-то совсем уж непонятное, но до боли знакомое. Рядом стояла купаленка, но
Шаляпину она показалась настолько маленькой и невзрачной, что он решил купаться на просторном берегу, не ограниченном этими неуклюжими досками. Правда, у берега было много осоки, водорослей, бодяги, и первое время Шаляпин часто запутывался в водорослях. Но потом, когда соседи мужики скосили водоросли, Шаляпин радовался, как ребенок, и не уставал говорить:
– Вот когда куплю здесь землю, построю дом, фабрики, велю по всей реке скосить эту зряшную траву, бодягу… Иначе купаться невозможно нормальному человеку. Построю удобные купальни, большие, уютные, чтоб большому и маленькому было одинаково хорошо.
Первые дни Шаляпин отдыхал, ходил на охоту, ловил рыбу. Брался сначала за все горячо, но частые неудачи разочаровывали, и он впадал в отчаяние или уныние при виде счастливых Коровина, Василия Белова и соседей мужиков, увешанных битой птицей или с полными сумками рыбы. Шаляпин в этих случаях удивлялся, недоумевал и задавал себе все тот же вопрос: почему он не бывает так же счастлив на охоте или на рыбалке, как Василий Белов или Василий Княжев. Пошел как-то на рыбалку с Коровиным. Переправились через речку, закрепили лодку, побросали пареной ржи для прикормки, закинули удочки с тремя зернышками на маленьком крючке. Ждут поклевки. У Коровина клюнуло, поплавок стремительно ушел под воду, Коровин не торопясь, ловко подсек кончиком удочки, тихо подвел рыбину к лодке, вытащил подсачком. Наживил и снова забросил вдоль по течению. «Что ж такое? У него клюет, а у меня нет. А ведь мы вместе забросили…» – горестно думал Федор Иванович. И как только у него клюнуло, тут же подсек… А рыба сорвалась.
– У тебя, Костя, леска плохая, никуда не годится. Давай покрепче…
– Почему ж у меня не сорвалось? Леска-то такая же… – бурчал недовольный Коровин, налаживая другу снасть и ловко закрепляя три зернышка на крючке. – Бросай…
Федор Иванович бросил крючок с наживкой далеко на середину речки. Не клевало. Стало грустно и жалко самого себя. Стал тихо напевать: «Вдоль да по речке…» Коровин сердито упрекнул его, что, дескать, на рыбалке не поют. Почему? «Серый селезень плывет…» Но не успел Шаляпин закончить музыкальную фразу, как неожиданно спрыгнул в воду Коровин и разъяренно крикнул ему:
– Оставайся один…
Он думал как лучше, а получилось… Получилось действительно лучше: в этот день он поймал много рыбы и почувствовал в себе настоящую тягу к рыбной ловле. А на следующий день эта тяга куда-то пропала. Оказалось, что иной раз надо рано вставать, а он привык вставать поздно. И на этой почве тоже происходили недоразумения. Вечером прикажет разбудить, а утром спать хочется, вот и начинается канитель… Однажды Коровин поливал его из ведра, еле-еле разбудил. Что ж, удовольствие от рыбалки требовало жертв…
Вскоре пришли к выводу, что здесь, около дома Коровина, рыба мелкая, места известные, ничего нового не сулящие, а потому решили поехать на Новенькую мельницу.
– Возьмем с собой палатку, закуски, краски, холсты. Мы с Валентином будем работать, а вы рыбу ловить и готовить уху, – взволнованно говорил Коровин. – И мельник там замечательный, ты близко с ним сойдешься, Федор.
– Это хорошо, что ты про закуску помнишь…
На телегу сложили все припасы, краски и холсты, а сами поехали на долгуше. Неторопливо двигался этот небольшой караван. Радостно было на душе Федора Ивановича в предчувствии новых знакомств с интересными людьми. Да и рядом с ним были люди замечательные… О Коровине и Серове нечего и говорить, он давно их знает и высоко ценит их мастерство как художников и душевные их качества. Но удивительны и судьбы таких вот, как Василий Княжев и Василий Белов… Вроде бы простые крестьяне, а как самостоятельны и оригинальны их суждения… Вот Василий Княжев… Жил себе, как все люди, женился, работал. Но пристрастился рыбу ловить. Стал пропадать на реке. А какой жене это в радость! И начала его терзать, пилит и пилит, а он уже не может без речки, без рыбацкого приволья. Ушел от жены, стал бродяжить. «Ну и шел я это по речкам-рекам. Ночевал в лесу да на берегу. Бродягой стал, значит, – вспоминал Шаляпин недавний рассказ-исповедь Василия Княжева. – И до того хорошо на душе, Федор Иванович. И сам не пойму – отчего… Как будто сбросил тяжеленный мешок с плеч, так легко стало, а то ведь гнетет эта неволя. Все чувствуешь, как за тобой кто-то присматривает, а я ужасть как не люблю догляда за собой. Так мне было хорошо, что и сказать невозможно. Конечно, котелок у меня есть, соль, рыбку поймаю, сварю, грибков пожарю… И опять куда глаза глядят иду, никто мне не указ. Продал часы, купил хлеба, а все другое, что нужно для жизни, добываю сам. Вот у меня жисть-то была, прямо как в раю. Кругом воля-волюшка. А кругом такая красота, что дух захватывает. Остановишься, смотришь, любуешься… Ну и конечно, тут же разводишь костерок, налаживаешь удочки и денька два живешь на этом месте… Красота, а не жисть…» А бродяжить Василий Княжев перестал, как только познакомился с Коровиным, ему как раз нужен был в имении именно такой увлеченный рыбалкой и охотой человек. Да и присматривать за домом теперь есть кому…
– Федор! Не хочешь в лавку овощную забежать, посмотреть на деревенское житье-бытье? – спросил Коровин.
Шаляпин очнулся от своих раздумий. Лошади остановились, и он пошел в лавку. Вернулся с полной сумкой, где были свалены в одну кучу баранки, маковые лепешки, мятные пряники, а в карманы поддевки насыпали ему орехов. В этой же деревне остановились на отдых у знакомого Коровину охотника Герасима Дементьевича. Выпили водочки, закусили рыжиками в сметане и поехали дальше.
Новенькая мельница была ярко освещена вечерним солнцем. Серов и Коровин схватили свои холсты и стульчики и сели работать, а Шаляпин, познакомившись с мельником Никоном Осиповичем, высоким и кудрявым стариком, давал указания, куда поставить стол, вынесенный из избы мельника Беловым и Княжевым, но скоро ему надоела эта суета, и он улегся под ветлой с густой пушистой кроной. Рядом с ним присел мельник.
– Ну что? – вопросительно поглядел на него Шаляпин. – Выпьем для знакомства? А то пока приготовят, пока самовар закипит, пока уху сварят, можно Богу душу отдать…
– Это мы сейчас… – Никон Осипович понял своего гостя и вскоре принес четверть и две чашки. – Действительно, пока гуся жарят, мы с тобой по маленькой выпьем, Федор Иваныч.
И чокнулись, закусили… Вдали сидели Коровин и Серов, Княжев суетился возле костра, Василий Белов расставлял на большом столе привезенную снедь, помольцы стояли около своих возов и ждали очереди… До чего ж на душе стало хорошо у Федора Ивановича.
– Никон Осипыч! А ты песни какие-нибудь знаешь? – спросил Федор Иванович. – Какие-нибудь старинные…
– А как же? В молодости певал на клиросе.
– Спой! А-а…
– Ладно, слухай…
Дедушка, девицы
Раз мне говорили,
Нет ли небылицы
Иль старинной были…
Никон Осипович пел хорошо, иногда звонкий его голос взмывал недосягаемо высоко, а Шаляпин подпевал тихонечко вторым… И получалось настолько дерзко и красиво, что помольцы высыпали из мельницы посмотреть и послушать небывалое в этих краях: чисто одетый городской вместе с мельником поют так складно, как в церкви.
– А «Лучину» знаешь? – спросил мельник.
И начали «Лучину», которая далеко разливалась по окрестностям. Тронула эта песня крестьянские сердца, у некоторых появились слезы на глазах, Шаляпин и Никон Осипович то и дело вытирали бежавшие по щекам слезы.
– Вот она, жисть-то крестьянская, послухал бы царь, может, тоже бы заплакал.
– Да! Твоя «Лучина» за душу берет, Никон Осипыч.
– А здоров ты петь, Федор. Втору-то ловко держишь, никто так ловко меня не поддерживал до сих пор… Ты, поди, певчим служишь?
– Да! Что-то вроде этого…
– И деньги тебе жалуют?
– Бывает, что и жалуют…
Шаляпину не хотелось говорить, что он солист императорских театров. Да и зачем? Так было хорошо, что он снова потянулся к четверти и наполнил чашки. Выпили…
– Слыхал я, Никон Осипыч, что в ваших краях помещики безобразничают. Запрягают голых девок, бьют их кнутами, а сами сидят в тарантасе, а потом их насилуют…
– Да что ты, Федор, окстись, такого у нас не бывало, Бог миловал от таких напастей.
– А тяжело, видно, вам тут живется… Тяжелый труд выматывает душу, от зари до зари гнете спину, а получаете гроши, – горько вздохнул Шаляпин, чувствуя, как огненная вода разливается по жилам, тяжелеет голова, слабеют ноги.
– Тяжело, конечно. Но работа у нас веселая, все время на людях, издалека ко мне приезжают. «Хорошая мука у тебя, Никон, получается», – говорят мужики. А мне приятно. Какая уж тут тягость, раз во мне нуждаются люди… Я так понимаю, Федор, жисть-то… Вот посмотри, как врытые сидят Константин Алексеич и его товарищ, уж больно сурьезный, никогда не улыбнется, они малюют картинки, хмурятся, чешут в затылке и все водят, водят кисточкой по холсту… Разве у них не тяжкий труд?.. Тяжкий! Сначала тут все думали, что какие-то землемеры приехали, смотрят и что-то пишут. А потом совсем уж глупость говорили.
– И что же говорят про них? – оживился Федор Иванович.
– Они планты снимают, а потом нарисуют, покажут царю, а он эту землю им отдаст. Валентин Александрыч, говорят, самого царя списывал. Он списывает, а царь сидит и смотрит на него…
– Бывало и так, Никон, и меня списывал, и Коровина. Он больше портреты малюет, большие деньги берет…
– Да что ты? Не брешешь? А вот мне Герасим Дементьевич из Букова рассказывал…
– Мы были у него, по дороге заезжали, по чарке водки у него выпили и сюда…
– Вот-вот… Значит, знаешь его. Уж не соврет, человек сурьезный, обстоятельный. Так Валентин Александрыч тоже с него списывал портрет. Ну конечно, Герасим картуз новый взял, приоделся, новые сапоги, все чин чином… А Валентин Лександрыч прогнал его, говорит, переоденься во все старое, в чистом не надо, и картуз возьми старый, сапоги сними, надевай, как раньше, лапти. «Срамота какая-то! Неохота мне в старом на картинке быть… Что народ скажет, ежели узнает меня». – «Не узнает!» – говорит Валентин Александрыч. Ну, согласился, а когда посмотрел на портрет, рассердился: «Ты говорил, что не узнают, это ж я как живой, срамота глядеть… Неужто у меня только этот рваный зипунишко, портянки грязные, лапти да нос в табаке… У меня ж есть и сапоги новые, и полушубок в прошлом году справил, сапоги с калошами…» А Валентин и признался: «Ошибся я, не так списал, переделывать буду». Вот у них какая жисть-то. А ты говоришь, Федор, жисть у крестьянина тяжелая. У нас ошибок не бывает. Вот я пью с тобой водку, а мельница крутится, потому как вместо меня помощник мой работает… Ну, Федор, пойдем за стол. Зовут, холсты свои и кисти в долгуши спрятали, руки вымыли, кисти сполоснули… Вот у них и взаправду тяжкая работа, а у нас что ж, дело привычное… А у них дело трудное – нам не понять…
Шаляпин и мельник поднялись и пошагали к столу. Но мельник придержал Шаляпина за руку:
– Ты объясни, Федор, почему нельзя в новом-то? Мы ж не оборванцы какие-нибудь, не нищие. Многие справно живут. А почему на картинках надоть нас нищими показывать? Ох, трудная у них работа, непонятная какая-то…
Подошел Коровин, взял из рук мельника пустую четверть, удивленно покачал головой, приглашающе показал на стол, уставленный привезенной снедью… Да и из погреба мельника принесли соленые грибки, огурцы, капусту… Стол манил своей свежестью и разнообразием яств. А посередь стола возвышались четверти с водкой, скромно стояли городские бутылки вина, кувшины родниковой воды…
Пиршество началось. Лишь поздним вечером разбрелись кто куда: кто ночевал в палатке, кто на сеновале, а кто, подстелив попонку, в долгуше.
Первые дни поездки на Новенькую мельницу Шаляпин занимался делами. Дал телеграмму Горькому с просьбой приехать и посмотреть проект дома и угодья, которые он собирался купить у Глушкова. Да и посоветоваться с другом, нужно ли ему заниматься фабрикой… Коровин и Серов в этом деле были плохими советчиками, им лишь бы похихикать, посмеяться над его грандиозными планами быстрого обогащения.
– Видать, Федор, чем-то ты пленил фабриканта Василия Макарова, Руслана нашего. Как-то встретил его, он долго нахваливал тебя, – заговорил однажды Коровин. – Башковитый, говорит, ваш песенник-то. Сурьезно расспрашивает, сколько стоит крахмал, сколько нужно денег на картошку, сколько на машины для размолки. И все подсчитывает, говорит, значит, думает фабрику здесь поставить. Значит, денежки у него водятся, раз фабрикантом хочет стать. Да и что ему? Всю жисть, что ли, пустяками заниматься, горло драть в киатрах-то. Понятно, что надоело, взрослым становится. «Ежели на положение фабриканта станет, то петь ему надобно бросать, а то всурьез его никто не возьмет. Настоящие люди дела с ним делать нипочем не станут», – строго так сказал Руслан. Помнишь, Федор, Мамонтов рассказывал, как на него посмотрел Витте, узнав, что Савва содержит Частную оперу? Как на человека несерьезного… Так что ты, Федор, бросай свои песенки, не примут тебя серьезные люди в свою компанию.
– Думал, Костя, ты что-нибудь умное скажешь, а ты опять за свое: насмешки строишь. Производство крахмала дает сорок процентов на капитал. Почему я должен четыре процента банковских получать, а не сорок? Ну, скажите, умники…
– Вот Горький приедет, он тебе покажет, где раки зимуют, – вмешался в потеху Валентин Серов.
– А при чем здесь Горький? Он вложил свой капитал в издательское дело и получает большие доходы с каждого им вложенного рубля…
– Он книжки издает, благородным делом занимается. – Коровин был неумолим. – А ты только о прибыли заботишься.
– Я тоже буду благородным делом заниматься. Крахмал всем нужен, небось все вы крахмалите свои рубашки, собираясь в гости. Вот… А потом… Я ж начну с маленькой фабрики, я ж свои деньги тяжким трудом зарабатываю. Пою. Мои денежки кровные…
– Ну сам посуди, Федор. Ты приходишь на фабрику, а там рабочие взбунтовались, не хотят работать, требуют прибавки. Ты что? Откажешь им?
– А зачем мне ходить на фабрику? Я ж не буду сам управлять этим хозяйством. Пусть Василий Макаров и управляет моей фабрикой, как и своей. Мы рабочим деньги будем платить. Зачем же им бунтовать?
– Эх, Федор Иванович, слушал я, слушал, не дело вы затеваете. Пусть Макаров этим и занимается, он кого угодно в бараний рог согнет. А ты? Ну разве ты можешь с нашим братом разговаривать? Уж больно ты горяч… Постройте, постройте… Пока вы будете строить, тебя обдерут как липку. Ей-ей обдерут. А когда построите, фабричные хлынут сюда, веселье пойдет, загадят все кругом, ни рыбы не будет, да и зверь, какой еще остался здесь, весь разбежится. Зачем же ты здесь дом-то будешь строить? Для чужого дяди? А главное – разденут тебя, до нитки разденут, ты не знаешь тутошнего народа, плутни много. Обведут тебя вокруг пальца, ты ж не умеешь такими делами заниматься.
Коровин и Серов удивленно посматривали на «красноречивого» Василия Княжева, который редко-редко вмешивался в столь серьезные господские разговоры.
– И зачем я затеял этот разговор? – Шаляпин был явно не в духе. – Вы ж все равно ничего не понимаете в этих делах.
И вышел, хлопнув с досадой дверью.
– Главное, что и сам ничего, как и мы, не понимает.
– Чем бы дитя ни тешилось, – подвел итог разговора Коровин.
На следующий день после завтрака Шаляпин ушел к фабрикантам. Долго у них пробыл. Коровин и Серов, как обычно, сидели недалеко от дома на своих стульчиках и писали с натуры. Шаляпин вместе с Макаровым шли мимо них, за ними еле поспевал маленький Глушков. От быстрого шага крылья поддевки на Шаляпине разлетаются в стороны, Глушков что-то говорит, а высоченные Шаляпин и Макаров, вполоборота повернувшись, внимательно слушают. Шаляпин, проходя мимо друзей-художников, хотел было поздороваться, но, увидев, как они, иронически привстав и сняв шапки, подобострастно кланяются, фыркнул и отвернулся.
– Вам все хаханьки, никак не можете по-людски, – бросил он на ходу. А сам любил потеху, но терпеть не мог насмешек над собой.
Оказалось, что крестьянин-фабрикант Глушков готов был продать Шаляпину восемьдесят десятин лесу, и они приходили к Шаляпину посмотреть проект дома, который приготовил Константин Коровин. Где строить дом? Вот вопрос, который волновал Федора Ивановича.
Горький приехал рано утром. Все еще спали. Коровина разбудили, и он радушно встретил дорогого гостя. Что в такую рань-то делать? И повел Алексея Максимовича в сарай отдохнуть с дороги, сам попросил на сене поспать, давно, дескать, не спал. А так хорошо… Но сообщение Коровина, что там барсук обитает, несколько охладило желание Горького поспать в сарае, и они вернулись в дом. Коровин отвел Алексея Максимовича в комнату сына, уехавшего в Москву, и постелил ему постель. Горький поставил в угол длинную палку, снял белое непромокаемое пальто, серую шляпу, оставшись в черной блузе, подпоясанной простым ремнем, и больших начищенных сапогах на высоких каблуках. По всему чувствовалось, что Коровин принял правильное решение, поселив гостя в удобной комнате.
Накануне, поздно вечером, приехали архитектор Мазырин, старый школьный товарищ Коровина, и Николай Александрович Жедринский, гофмейстер, секретарь великой княгини Елизаветы
Федоровны, добрый приятель, недавно позировавший Коровину для портрета, выставленного в 1902 году на выставке «Мир искусства». Тоже страстный охотник и рыбак. Так что вместительный дом был полнехонек.
Один за другим поднимались ото сна гости, умывались, прихорашивались, узнав о том, что рано утром пришел Горький. Позднее всех встал Шаляпин, дружески всех поприветствовал, с Горьким крепко обнялись.
– Я сейчас! Только окунусь, что-то голова тяжелая после вчерашнего…
Действительно, не прошло и нескольких минут, как Шаляпин вернулся, бодрый, свежий сел за стол, за которым уверенно раздавался окающий говор друга.
– А что, Алекса, не пойти ли нам за грибами? Тут грибов…
– Пойдем, Федор, ты славно придумал. Я люблю собирать грибы.
– Господа! – сказал Коровин. – Вы, конечно, свободны делать что хотите. Собирать грибы, ловить рыбу, писать этюды, отдыхать у речки. Но заметьте, я к обеду заказал изжарить кур и гуся, уху из рыбы, раков, которых ты, Федор, очень любишь, жареные грибы, слоеные пирожки, ягоды со сливками… И еще много всякой всячины будет на праздничном столе. Так что не опаздывайте к обеду. А кто опоздает, пусть пеняет на себя, семеро одного не ждут… Так и знайте.
Все собравшиеся под крышей Константина Коровина приняли к сведению сообщение хозяина и разбрелись кто куда.
Шаляпин и Горький с корзинками в руках пошли в лес. Почти полгода не виделись друзья, накопилось многое, что хотелось выплеснуть, освободившись от душевного груза, давившего на сердце. И столько событий мелькнуло за эти полгода. Шаляпин вспоминал о своей поездке в Египет, о своем житье-бытье в Неаполе, о недавних гастролях по югу России. А Горькому тоже было что сказать о своем путешествии по Кавказу, о встречах с друзьями юности…
Шаляпин жадно, как всегда, слушал Горького. Конечно, Федор Иванович знал, что Горький еще в молодости участвовал в нелегальных кружках народников, народовольцев, агитировал рабочих и крестьян бороться за справедливое решение социально-общественных вопросов российского бытия, читал его рассказы, пьесы, восхищался его смелостью, с какой друг осуждал «хозяев жизни», мещан, защищая интересы бедноты, рабочих и крестьян. Знал и о том, что не все слои общества поддерживают Горького в его радикальных стремлениях перестроить жизнь России на революционных началах. Поддерживает его только революционно настроенная молодежь, а средние слои, напротив, возмущены его призывами уничтожить самодержавие и устоявшиеся после реформы 1861 года законность и порядок. Да и популярен Горький лишь у тех, кто проповедует марксизм, кто зовет к «безумству храбрых», к революционному подвигу, кто мечтает о счастливом, светлом будущем, пренебрегая сиюминутным, настоящим. Горький упоминал и о Ленине, о нелегальной газете «Искра», которая восторженно писала о постановках пьес Горького, вызывавших общественное возбуждение и даже неповиновение молодежи, как это было в Белостоке.
– Почти месяц бродил по Кавказу. Выехал из Нижнего по Волге, добрался до Саратова, там побывал в Радищевском музее, потом – Владикавказ, Тифлис, Батум, снова Тифлис, Боржом, Бакуриани, Боржом, заехал в Абастуман к Нестерову, по его совету посмотрел Гелатский монастырь, чудо грузинской архитектуры… Удивительная страна! Как хорошо увидеть ее свободным человеком…
Шаляпин вопросительно посмотрел на него.
– Ты ведь знаешь, что однажды в Тифлисе я оказался за казенный счет. Арестовали меня в Нижнем, доставили по Военно-Грузинской дороге в Тифлис и заключили в Метехском тюремном замке. Если б ты знал, как тяжко уезжать от молодой жены и сына… А там снегири, щегол… Как они приятно чирикают… Без меня Катя гнала-гнала их, а они, глупые, часа через два вновь прилетали в окно поклевать зернышек. Как обидно! А щегол погиб, недосмотрели.
– Около Метехского замка я бывал, в Метехском храме, страшно смотреть со скалы вниз на бурлящую Куру…
– Да, уж я-то насмотрелся на Куру из прорези тюремного окошка. А первые сутки, как только поместили меня в камеру, проспал. Представляешь? А все потому, что во время переезда по Военно-Грузинской дороге не мог уснуть, хотя и был утомлен арестом, обыском и прочими жандармскими прелестями… Изумительно хороша эта дорога, глаз не мог оторвать от этой красотищи, какое уж там спать.
– А за что тебя?
– Один мой давний приятель по Тифлису был арестован за революционную пропаганду среди рабочих, а у него нашли мою фотографию с дарственной надписью. Фотографию я подарил ему еще в 1892 году, когда мы создали своеобразную коммуну, читали социал-демократическую литературу и мечтали…
– Это когда ты хлебопашеством хотел заняться и писал письмо графу Толстому?
– Нет, чуть позднее. От создания земледельческой колонии я уже отказался. Ничего и тогда не получилось, крах этой идеи подвел меня к мысли о самоубийстве, настолько возненавидел я этот сытый мир, где нельзя найти места, чтоб можно было б жить без начальства и его указки… Этот мир был глубоко противен мне, я сочинял ядовито-сатирические стишки, проклиная все сущее, раз не удалось организовать земледельческую колонию по западным образцам теоретической мысли. Но в Тифлисе я встретил тех же людишек, которых возненавидел в Казани, в Нижнем, Царицыне, все те же одушевленные предметы, исправляющие должности в городе… Так же лживы и лицемерны, самолюбивы и продажны… И я решил продолжить борьбу. Если б не Александр Мефодиевич Калюжный, революционер-народоволец, неоднократно подвергавшийся арестам и отбывший ялуторовскую каторгу за борьбу против самодержавия, то я сейчас был бы где-нибудь в Сибири, кандалами гремел.
– Это он тебя заставил написать твой первый рассказ?
– Да! Я встретил его в Тифлисе, работал статистиком в Управлении железных дорог. Я тогда, десять лет тому назад, поселился у него, много рассказывал ему о своих приключениях. А он часто твердил мне: «Пишите, пишите, вот так, как рассказываете, и у вас будут тысячи читателей». Я и осмелел, написал «Макара Чудру». И получил две выгоды: избежал ареста и вечного поселения в Сибири…
– А вторая?
– Встретил тебя! Колокольня! А вот и лес, пойдем собирать грибы, люблю бродить по лесу…
Шаляпин и Горький, раздвигая мохнатые еловые ветки, углубились в лес. Как и полагалось в лесу, чтоб не отстать друг от друга, кричали по именам. Увлекались, забывали друг о друге при виде белых и моховиков, вспоминали, кричали громче. Так и набрали полные корзинки.
– Не пора ли, Алекса, домой-то?
– Боишься пропустить обед?
– И есть уж охота, пойдем домой…
И снова потекла беседа.
– А почему ты второй раз оказался во Владикавказе?
– По дороге вроде бы. Через Мамисонский перевал пошел пешком, в местечке Они меня ждали местные революционеры и интеллигенты. Спустился к Владикавказу, а уж там решили денька на два заглянуть на Кавказские минеральные воды.
На недоуменный взгляд Шаляпина, дескать, крюк немалый, ответил:
– Посмотрел там в постановке труппы Брагина «Мещане». Все-таки, Федор, хоть и ругают, а пьеса моя звучит современно, злободневно. Я вот побывал в различных местах Грузии, побывал на Волге, на юге России и чувствую, как поднимают голову такие люди, как Нил. Может, еще более решительные и более революционно настроенные. Все жаждут свободы, мечтают о свержении самодержавия, царских сатрапов, хотят глотнуть воздух свободы, нужны только деньги… Деньги на оружие, на типографские станки, чтобы печатать листовки. Где бы я ни был, повсюду давал деньги: 300 рублей Тифлисскому комитету РСДРП…
– Это что такое за чудовище?
– Ты не смейся! Самая серьезная партия, которая перевернет нашу жизнь, если у нее будут деньги: Российская социал-демократическая рабочая партия, руководство ее выпускает за границей «Искру», а для этого тоже нужны деньги. В Кутаиси я встречался с политическими ссыльными и поднадзорными. Человек двадцать пришли на торжественный ужин, среди них социал-демократы, готовые хоть сейчас подняться с оружием в руках. Пришлось дать одному замечательному грузину, которому грозила ссылка в Сибирь, деньги для поездки за границу. Так что все, что накопил своими литературными трудами, оставил на Кавказе. Придется у тебя занимать…
– Ты же знаешь, я дом хочу купить, землю, фабрику хочу построить.
– Какую еще фабрику, Федор? Побойся Бога, чувствую, влезаешь в какую-то авантюру. Я участвую в подготовке восстаний против помещиков и фабрикантов, а ты покупаешь в это время фабрику и начинаешь эксплуатировать рабочих и крестьян. Дом тебе нужен. Это ясно, но зачем тебе фабрика… Не влезай ты в это дело, прогоришь, ты ж не умеешь хозяйствовать, ты же не Мамонтов и Морозов… Мамонтов и то прогорел, разорился. Нет, не советую. А если у тебя свободные деньги появились, так у меня есть интересное предложение: в Нижнем собираюсь открыть Народный театр на паевых условиях. Каждый пай сто рублей. Народный дом почти готов, скоро открывать его будем, приглашаю тебя на открытие, но, чтобы ставить пьесы, нужны опять эти проклятые деньги. Сдавать Басманову мы не хотим, а думаем образовать паевую компанию, составить труппу и – ставить пьесы, какие хотим. Мы – это я, Чириков, Малиновские, Михельсон, Нейгардт, вот приглашаю тебя, думаем пригласить Морозова, Алексеева-Станиславского, Панину. Артистов согласились подобрать Мария Андреева и Асаф Тихомиров, который будет и режиссером. Вот куда надо деньги вкладывать – в развитие народных театров, а с их помощью вносить революционное сознание в народные массы, для которых и предназначен этот театр, как и многие другие. Нужно организовать целую сеть народных театров. Станиславский-Алексеев загорелся этой идеей…
– А где ты его видел? Чудесный человек!
– В Ессентуках. Поужинали вместе, рассказали о своем путешествии пешком по Кавказу, благодарил, что навестил и развеял его скуку.
– Какая уж там скука? Когда я там бываю, вздохнуть свободно не дадут. То выступления, то обеды, ужины, то в картишки перебросишься в хорошей компании.
– Ну ты – совсем другое дело! А Станиславский прямо говорил: «Здесь невозможная скука. Спасибо вам, Алексей Максимович, и вашим спутникам, что оживили наше существование».
Горький говорил эти слова, явно желая передать манеру Станиславского, человека образованного и культурного, и эта манера была полной противоположностью манерам знаменитого писателя, усвоившего манеры простые, даже грубоватые для того, чтобы не отличаться порой от рабочих и вообще людей трудового происхождения.
– Не представляю, что такое скука. Что он не работает? – спросил озадаченный Шаляпин.
– Работает. Пишет «Настольную книгу драматического артиста», к тому же еще статью «Труд артиста кажется легким». А главное: «У меня, говорит, началась сезонная лихорадка. Хочется поскорее покончить с «Цезарем» и приняться за Чехова». Ты ведь знаешь, что Антон Павлович заканчивает новую пьесу, и художественники очень ждут ее, хватит Горькиады, упрекают их рецензенты, нужны более интеллигентные герои на сцене.
– Знаю от Ольги Леонардовны, что Чехов уж года три работает над пьесой, помнишь, у тебя на банкете мы долго с ней разговаривали, в Эрмитаже…
– Так вот, ждут пьесу Чехова, а пока Константин Сергеевич готовит роль Брута в «Цезаре», ох и ругал себя, что взялся за эту роль. Ругал и Немировича, который совсем иначе видит некоторые сцены Шекспира. Представляешь, один в Ессентуках, другой в Риме, смотрит реальную, так сказать, обстановку, в которой протекало действие две тысячи лет тому назад. И никак, естественно, договориться не могут о принципах постановки гениальной драмы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.