9
9
С размышлениями Хомякова и Киреевского, затрагивавшими нервные узлы «одной мысли», Петр Яковлевич знакомился не только в московских салонах, но и в своей басманной «Фиваиде», где оба наверняка были частыми гостями. Алексей Степанович Хомяков, один из самых принципиальных его идейных противников, сделался и одним из самых близких его приятелей.
Многие современники отмечали цельность мировоззрения Хомякова с самых юных лет, отсутствие сомнений и философских исканий. Вместе с тем идейная страстность и полемический талант заставляют Алексея Степановича вмешиваться во все спорные вопросы современности. Герцен называл его «бретером диалектики», который, подобно средневековым рыцарям, стерегущим храм богородицы, «спал вооруженным».
И обширные познания, и любовь к беседам, и склонность к спорам не могли, помимо личных симпатий, не сближать Алексея Степановича и Петра Яковлевича, хотя соглашаться друг с другом им приходилось не так уж часто. «Я очень рад, — писал однажды Хомяков больному Чаадаеву, — что вам лучше, и надеюсь на хорошую погоду, что она вас совершенно поправит, ибо имею твердое намерение с вами долго и долго вести дружеские споры, которые нисколько не мешают еще более дружескому согласию». Об этих дружеских спорах в атмосфере дружеского согласия не раз рассказывали современники, упоминая о постоянно сидящих «рядышком», выделяющихся в обществе москвичах. Сразу же после смерти Чаадаева Вяземский писал Шевыреву: «Москва без него и без Хомяковской бороды как без двух родинок, которые придавали особое выражение лицу ее».
Петр Яковлевич называл Алексея Степановича «корифеем национальной школы», внимательно прислушивался к его размышлениям, хотя и полемизировал с ними, переводил его статьи для иностранных изданий. Так, он перевел на французский язык статью Хомякова «Мнения иностранцев о России», где, помимо теоретических взглядов на внешнюю и внутреннюю образованность, на подражательность мнимого и подлинного самобытного просвещения, содержалась легко прочитываемая полемика с книгой маркиза де Кюстина. Зарубежные гости, замечал автор, часто слышат у себя на родине от русских путешественников усердные похвалы в адрес Европы и чрезмерную критику по отношению к России. Приезжая же сюда и бывая главным образом в высших слоях петербургского и московского общества, они не только слышат то же самое, но и видят многочисленные примеры рабских заимствований, не имеют возможности познакомиться теснее ни с русским народом, ни с его историей. Вместе с тем созерцание мощи Русского государства внушает им безотчетное чувство опасливости, окрашивающее затем их односторонние суждения о России.
Как бы расшифровывая мысли Хомякова, Сиркур, основательно знакомый с русской жизнью, писал в 1843 году в неопубликованном послании Чаадаеву: «Было бы хорошо, если бы реальный исторический и социальный характер славян был хорошо известен на Западе. У нас в ходу по этим вопросам только клеветнические романы, большей частью вдохновленные и комментируемые вашими собственными соотечественниками…» Славянофилы, замечал далее Сиркур, своими изысканиями оказывают Европе большую услугу, показывая реальное величие прошлого России, где «были дни славы, поколения мучеников. Вы спасли восточную форму христианской религии, остановили кровавое течение азиатских вторжений в Европу, дали возможность восторжествовать в мире европейскому принципу над азиатским. В эпоху бесконечных социальных и интеллектуальных сложностей сохранили существование простых начал и идей, величественных в своей простоте». Чаадаев был согласен с Сиркуром в том, что «точное знание нашей страны и благожелательный тон редки среди иностранных писателей, пишущих о нас».
В менее тесных, нежели с Хомяковым, но столь же дружеских отношениях находился Петр Яковлевич и с Иваном Васильевичем Киреевским, которому, как известно, он также в свое время оказывал своеобразные услуги.
Взаимной симпатией и дружеским общением были проникнуты отношения Чаадаева и с другим известным представителем славянофильства, Юрием Федоровичем Самариным, который именно на одном из понедельников «басманного философа» познакомился со своими будущими идейными наставниками. Самарину в ту пору едва минуло двадцать лет, и он со своим столь же молодым другом Константином Сергеевичем Аксаковым изучал летописи, старинные грамоты, акты, памятники древней и более поздней русской словесности. Оба приятеля вместе с тем были страстными поклонниками немецкой идеалистической философии и рассматривали открываемый мир русской истории и культуры в категориях диалектического процесса. Они пытались, по словам И. С. Аксакова, «построить на началах же Гегеля целое миросозерцание, целую систему своего рода «феноменологии» Русского народного духа, с его историей, бытовыми явлениями и даже Православием». Однако постепенно и К. С. Аксаков, и Самарин под влиянием Хомякова и И. В. Киреевского склонялись к их философии и отходили от Гегеля.
Слушая приходивших на Новую Басманную молодых славянофилов, Петр Яковлевич не мог не замечать разности их характеров, несмотря на сходство мировоззрений и душевное благородство. Константин Аксаков был старшим сыном в многочисленной семье известного писателя Сергея Тимофеевича Аксакова. Дружный с ним до идейного разрыва Герцен, называвший Аксакова «неистовым Константином» и «Белинским славянофильства», писал о нем: «Вся его жизнь была безусловным протестом против петровской Руси, против петербургского периода во имя непризнанной, подавленной жизни русского народа. Его диалектика уступала диалектике Хомякова, он не был поэт-мыслитель, как И. Киреевский, но он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительны. Он в начале сороковых годов проповедовал сельскую общину, мир и артель…»
Своеобразие воспитания, склад характера, направление деятельности, простота и искренность поведения отдаляли Константина Сергеевича от «комически важного», как выражался его отец, Чаадаева. Но К. С. Аксаков уважал Петра Яковлевича, защищал его от резких нападок идейных противников, представлял ему на суд свои сочинения, помогал в затруднительных бытовых ситуациях.
А благодарный Петр Яковлевич тем не менее с известной иронией относился к его увлечениям и проповедям и подшучивал над ними. Так, он шутя рассказывал Герцену, что одевшегося в национальное платье К. С. Аксакова народ принимает на улице за персиянина.
Иначе Петр Яковлевич относился к появлявшемуся с Константином Аксаковым на его понедельниках Юрию Самарину, который был ему ближе своими «философическими», «светскими» и «саркастическими» качествами. Впоследствии Юрий Федорович усердно работал в земских учреждениях, много занимался крестьянским вопросом, составил в середине 50-х годов один из самых влиятельных проектов отмены крепостного права, участвовал в подготовке и проведении крестьянской реформы в России, писал о социально-экономических и национальных проблемах в Прибалтике. В начале же 40-х годов, в период знакомства и общения с Чаадаевым, деятельные и публицистические способности Самарина скрывались за его философскими увлечениями, которые, видимо, вместе с проблемами христианства, национальной культуры и самосознания составляли главные темы их разговоров.
Чаадаев называл Юрия Федоровича «добрым малым» и признавался ему, что высоко ценит не только аналитические способности его ума и неподкупную логику, но и доброту сердца, возвышенность чувств, чистоту помыслов. «Я рад случаю сказать вам свое мнение о вас, — писал он ему не без гордости, — и мне отрадно думать, что, может быть, я способствовал развитию наиболее ценных свойств вашей природы. Примите, мой друг, это наследство человека, влияние которого на его ближних бывало порой не бесплодно». Молодой человек находился, несомненно, под обаянием личности Петра Яковлевича, который был старше на двадцать пять лет, и ему западали в душу его комплименты. «Слова, сказанные мне вами при нашем последнем свидании о том мнении, которое вы имеете обо мне, — отвечал Самарин «басманному философу», — доставили мне величайшую радость. Я всегда и превыше всего домогался таких слов, и мне весьма редко доводилось их выслушивать. Ручаюсь вам, что не забуду их».
Оба они сохраняли взаимную симпатию, несмотря на осознаваемое различие воззрений. Самарину не стеснялся Чаадаев поверять и свои задушевные движения, и изменения в мыслях: «Если мы и не всегда были одного мнения о некоторых вещах, мы, может быть, со временем увидим, что разница в наших взглядах была не так глубока, как мы думали. Я любил мою страну по-своему, вот и все, и прослыть за ненавистника России было мне тяжелее, нежели я могу вам выразить. Довольно жертв. Теперь, когда моя задача исполнена, когда я сказал почти все, что имел сказать, ничто не мешает мне более отдаться тому врожденному чувству любви к родине, которое я слишком долго сдерживал в своей груди. Дело в том, что я, как и многие мои предшественники, большие меня, думал, что Россия, стоя лицом к лицу с громадной цивилизацией, не могла иметь другого дела, как стараться усвоить себе эту цивилизацию всеми возможными способами; что в том исключительном положении, в которое мы были поставлены, для нас было немыслимо продолжать шаг за шагом нашу прежнюю историю, так как мы были уже во власти этой новой всемирной истории, которая мчит нас к любой развязке. Быть может, это была ошибка, но, согласитесь, ошибка очень естественная. Как бы то ни было, новые работы, новые изыскания познакомили нас со множеством вещей, остававшихся до сих пор неизвестными, и теперь уже совершенно ясно, что мы слишком мало походим на остальной мир, чтобы с успехом подвигаться по одной с ним дороге…»
Данный текст является ознакомительным фрагментом.