8
8
Острота и масштабность вопросов о призвании России и Европы требовали многостороннего изучения возникавших проблем и углубления национального самосознания. Призыв Чаадаева к всецелому копированию европейского пути способствовал ускорению кристаллизации славянофильских идей. «…Явление славянофильства, — замечал позднее Белинский, — есть факт замечательный до известной степени, как протест против безусловной подражательности и как свидетельство потребности русского общества в самостоятельном развитии».
Для опровержения необходимости безусловной подражательности и обоснования возможности самостоятельного развития следовало всесторонне показать, что не все на историческом пути России было плохо, а Европы — хорошо. Сразу после «телескопской» публикации в типографии «Московского наблюдателя» набиралось опровержение, принадлежавшее, возможно, перу виднейшего славянофила Хомякова, но так и оставшееся по известным причинам в верстке.
В один из вечеров у Авдотьи Павловны Елагиной Хомяков огласил положения своей статьи «О старом и новом», представляя мнение Чаадаева и не называя его имени: «Если ничего доброго и плодотворного не существовало в прежней жизни России, то нам приходится все черпать из жизни других народов, из собственных теорий, из примеров и трудов племен просвещенных эпохи из стремлений современных». Но такова ли в действительности прежняя жизнь России? Да, рассуждал оратор, в ней есть много примеров неграмотности и взяток, вражды и междоусобиц. Но не меньше в ней и обратных примеров. В основании нашей истории, продолжал он свою мысль, нет пятен крови и завоевания, а в преданиях и традициях нет уроков несправедливости и насилия. «Эти-то лучшие инстинкты души русской, образованной и облагороженной христианством, эти-то воспоминания древности неизвестной, но живущей в нас тайно, произвели все хорошее, чем мы можем гордиться».
Вместе с тем Хомяков указывал в противоположность Чаадаеву историческую двусмысленность римской церкви. «Связанная с бытом житейским и языческим на Западе, она долго была темною и бессознательно-деятельною и сухо-практическою; потом, оторвавшись от Востока и стремясь пояснить себя, она обратилась к рационализму, утратила чистоту, заключила в себе ядовитое начало будущего падения, но овладела грубым человечеством, развила его силы вещественные и умственные и создала мир прекрасный, соблазнительный, но обреченный на гибель, мир Католицизма и Реформатства».
Оратор призывал объективно разобраться в разных «плодах просвещения» и определить, нет ли в русском «старом» чего-либо такого, что утеряно в «новом» и что могло бы помочь сделать человеческие отношения более доброразумными. На его призыв откликнулся И. В. Киреевский, написавший статью «В ответ А. С. Хомякову», также ставшую программным документом славянофильства. Отношение прошлого России к ее настоящему, рассуждал он, составляет существенную часть сознания каждого мыслящего русского человека и входит во многие обстоятельства повседневного существования, слагающегося из «старых» национальных элементов и «новых» заимствований с Запада в эпоху Петра I. Вопрос, какой из них лучше и какой следует развивать предпочтительнее, неправильно поставлен, ибо и тот и другой органично присутствуют в действительности. «Не в том дело: который из двух? Но в том, какое оба они должны принять направление, чтобы действовать благодетельно?»
Чтобы определить это направление, замечал Киреевский, необходимо глубоко понять главные конфессиональные, духовные и народно-бытовые различия между Европой и Россией, обусловившие своеобразие их исторического развития. По его мнению, отличительные черты западного сознания и быта сформировались во взаимодействии католического христианства, мира необразованных варваров, разрушивших Римскую империю, и классического мира древнего язычества, который не учитывался Чаадаевым в качестве конструктивного при характеристике западной цивилизации, но, однако, накладывал на нее неизгладимый отпечаток. «Господство чисто христианского направления, — писал позднее Киреевский, — не могло совершенно изгладить из их (европейцев. — Б. Т.) ума особенность римской физиономии». И потому на Западе наблюдалось «взаимное прорастание образованности языческой и христианской», «сопроницание церковности и светскости». «Так искусственно устроив себе наружное единство, поставив над собою единую главу, соединившую власть духовную и светскую, церковь западная произвела раздвоение в своей духовной деятельности, в своих внутренних интересах и во внешних своих отношениях к миру».
Важнейшим результатом подобного сопроницания и раздвоения автор «В ответ А. С. Хомякову» считал господство рационализма над «внутренним духовным разумом». «В этом последнем торжестве формального разума над верою и преданием проницательный ум мог уже наперед видеть в зародыше всю теперешнюю судьбу Европы как следствие вотще начатого начала…» Это начало, как он думал, объединило и последующие важные этапы европейского развития — все виды новой философии, искусства и литературы, материальное большинство парламентаризма, «индустриализм как пружину общественной жизни» и комфортабельные удобства как ее цель, систему воспитания, ускоряемую «силою возбуждаемой зависти», филантропию, основанную «на рассчитанном своекорыстии», и т. п.
«Самое торжество ума европейского, — писал Киреевский в другой своей работе, внутренне полемизируя с чаадаевской публикацией в «Телескопе» и с собственными положениями злополучной статьи в «Европейце», — обнаружило односторонность его коренных стремлений; потому что при всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека; потому что при всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни самая жизнь лишена была своего существенного смысла…» Нравственная апатия, скептицизм, ирония, недостаток высоких убеждений, всеобщий эгоизм, жизнь по расчету — такова оборотная сторона предательских обольщений и двусмысленных выгод рационального подхода к действительности.
Другими путями, переходил Киреевский к новому витку рассуждений, просвещалось сознание и создавалась культура в России, где восточное христианство не смешивалось с наследием этой древности и воздействовало на национальные начала. Отсюда особый тип образованности, направленной не на овладение внешним миром для — в итоге — увеличения и утончения материальных удобств наружной жизни, а на очищение сердца и добролюбящее устроение ума. Такая образованность незаметна, ибо не предполагает, по его мнению, блестящей игры автономной культуры в смене различных научных методов, художественных школ, философских систем, в борьбе сословных и частнособственнических интересов и т. д. Но она глубока, ибо предполагает духовное преображение человека, способного направить свои усилия не на украшение по видимости живых, а по сути скрыто-враждебных (и потому бессмысленных) экономико-юридических и рационально-политических отношений между людьми, а на подлинное единение с другими поверх писаных кодексов, теоретических программ, социальных барьеров, индивидуалистических пристрастий.
Киреевский, как видим, весьма и весьма далеко ушел теперь от выраженного в «Девятнадцатом веке» и сходного с чаадаевским положительного понимания просвещения «как мысли, как науки», созидающей успехи общечеловеческой цивилизации и обеспечивающей «прогрессию человеческого ума».
Не давая действенных ответов на поставленные вопросы о современном использовании «старого» и «нового» в России и в Европе, он ограничивался призывом к лучшему пониманию живительного духа национального прошлого, вообще к большему вниманию к истории, без чего нельзя уяснить до конца текущей действительности, к человеческой личности, обладающей не только разумом, но и иными мощными силами, способными созидать и разрушать.
Хомяков и Киреевский осуществляли свои исследования в структурном единстве с историософскими мыслями Чаадаева и словно выворачивали их наизнанку, заостряя противоположные акценты.
«Принимая все без разбора, — писал Хомяков, — добродушно признавая просвещением всякое явление Западного мира, всякую новую моду и оттенок моды, всякий плод досуга немецких философов и французских портных, всякое изменение в мысли или в быте, мы еще не осмелились ни разу хоть вежливо, хоть робко, хоть и в полусомнении спросить у Запада: все ли то правда, что он говорит? Все ли то прекрасно, что он делает? Ежедневно, в своем беспрестанном волнении, называет он свои мысли ложью, заменяя старую ложь, может быть, новою, и старое безобразие, может быть, новым, и при всякой перемене мы с ним вместе осуждаем прошедшее, хвалим настоящее и ждем от него нового приговора, чтобы снова переменить наши мысли».
Оба мыслителя уверяют, что они не противники западного просвещения, которое они изучали с любовью и многочисленными плодами которого сами пользуются на каждом шагу. «…Все прекрасное, благородное, христианское по необходимости нам свое, хотя бы оно было европейское, хотя бы африканское, — замечает Киреевский. — Голос истины не слабеет, но усиливается своим созвучием со всем, что является истинного где бы то ни было».
Славянофилы много размышляли об особенностях усвоения плодов европейского просвещения на русской почве. Инстинктом прирожденного реформатора Петр I, по их мнению, чувствовал, что добиться успехов во внешнем прогрессе и могуществе можно, лишь переключив сознание с культа на культуру и рассредоточив его в разных сферах мысли и жизнеустроения. Потому таким нацеленным оказался удар по культу, по традициям и обычаям, и происходила их замена принципиально новыми предписаниями, законами, установлениями, учреждениями.
При этом, полагали Хомяков и Киреевский, происходят определенные эксцессы юношеского увлечения, когда, например, более культурный, нежели метафизический, французский язык заменяет русский, бездумно осваиваются деизм, вольтерьянство, масонство, политический радикализм и другие модные идеи с иностранной этикеткой, а желанными наставниками и учителями становятся французские лакеи, парикмахеры и дворники.
Это, по мнению славянофилов, усиливало разрыв между самобытной жизнью и заимствованным просвещением, увеличивало существовавшее отделение высших слоев общества от народа, приводило к забвению духовной сущности родной земли и ее истории. Редкая семья, замечает Хомяков, располагает какими-то знаниями о своем прапрадеде, думая, что «он был чем-то вроде дикаря в глазах своих образованных правнуков». Собственные же традиции, нравственные уроки и исторические противоречия забывались настолько, что их приходилось потом открывать, как Колумбу Америку. Именно так воспринималась, как известно, карамзинская «История государства Российского».
Именно такую работу осуществляли и. славянофнлы, с которых, по словам Герцена, начинается «перелом русской мысли». В сороковые годы стала особенно осознаваться переходность времени. В спорах славянофилов и западников с небывалой доселе теоретической резкостью ставились вопросы выбора дальнейшего пути «старой» России, глубоко охваченной «новыми» стихиями европейских начал. «Мы (со славянофилами) разно поняли вопрос о современности, — замечал Герцен, — мы разного ждем, желаем… Им нужно былое, предание, прошедшее — нам хочется оторвать от него Россию».
И Хомяков и Киреевский призывали не к оживлению старины как таковой, в которой они видели свои отрицательные стороны и противоречия, а к сохранению корней и духа, сдерживавших напор дурного и оставлявших все доброе в тяжелейших испытаниях России, а также способных, по их представлению, обнять своего полнотою и придать цельность лучшим достижениям европейского просвещения. Речь шла именно о полноте нравственного закона (а не ущербности его исторического выражения), который следует принять за высокую норму человеческого развития.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.