5

5

В Карлсбад он приехал в начале июня, а в августе сообщил брату: «Здесь живу десятую неделю с добрым приятием своим Тургеневым. Лечусь изо всей мочи; страх как хочется приехать к вам здоровым. Об Карлсбаде имею тебе сказать множество чудесных вещей, главное то, что тебе непременно здесь должно побывать когда-нибудь…» Как и два года назад Брайтон, Карлсбад, где некогда принимал ванны сам Петр I, пришелся по вкусу русскому путешественнику аристократической размеренностью и легкостью времяпрепровождения. Здесь он невольно отдыхал от груза запасенных воспоминаний, постоянно взывавших к серьезным размышлениям. Прогулки вдоль скал к храму Доротеи, спектакли, концерты, пикники с музыкой и танцами, балы по подписке и открытые балы с иллюминацией, обеды в Саксонском зале — подобные развлечения для нескольких тысяч иностранцев, ежегодно посещающих Карлсбад, предполагают приятное и незамысловатое общение, врачующее ипохондрию.

На водах оказалось много русских, а среди них — и братья Николай, Александр и Сергей Тургеневы, в беседах с которыми он делился выводами от своих римских впечатлений. Видимо, здесь завязались и его отношения с Ф. И. Тютчевым, позднее продолжившиеся. В Карлсбаде Чаадаев встретился также с цесаревичем Константином Павловичем, бывшим, как известно, его давним знакомцем и по военной службе, и по масонской ложе, не подозревая, что через год снова столкнется с великим князем в совсем иных обстоятельствах.

Константин Павлович, по словам Дениса Давыдова, не любил умственных занятий и воспитывался лишь «для парадов и разводов». «Цесаревич, никогда не принадлежавший к числу бесстрашных героев, в чем я не один раз имел случай лично убедиться, — замечал знаменитый партизан, — страстно любил, подобно братьям своим, военную службу; но для лиц, не одаренных возвышенным взглядом, любовью к просвещению, истинным пониманием дела, военное ремесло заключается лишь в несносно-педантическом, убивающем всякую умственную деятельность парадировании». Потому великому князю и отставному ротмистру нелегко было найти общую тему для разговора, разве что вспомнить Отечественную войну, собрания «вольных каменщиков» или семеновскую историю. Но и такого рода воспоминания вряд ли казались для обоих приятными, и беседы, на которые великий князь иногда приглашал Чаадаева и братьев Тургеневых, заходили большей частью о политике, о современном положении в России и Европе. Об одной из бесед, спонтанно возникшей на прогулке, упоминает А. И. Тургенев в своем неизданном дневнике: «Вчера подошел к нам троим цесаревич. Мы хотели встать, но он троекратно удерживал нас и начал разговор, который кончился через два часа с половиной. Мы почти во все время сидели; а он стоял и от одного предмета переходил к другому. Начали с газет, и в течение разговора дело доходило и до Фотия, до почтеннейших Петра и Николая Евграфовичей Свечиных, Ушакова, Бориса Соснякова, Нарышкиной (М. Алекс), до законов уголовных, семейной истории и убийства Батурина, потом опять к водам и о Польше и ее духовенстве; словом, о многом и о многих. Он любезен и иногда остроумен. Сегодня из окна остановил меня и напомнил вчерашнее и спрашивал о слышанной мною проповеди».

Однако не столько религиозные, сколько иные проповеди интересовали Константина Павловича, человека достаточно простого в обращении и весьма наблюдательного. Еще летом и осенью прошлого года он из Польши, где командовал войсками, совершил поездку по разным городам Германии вместе с супругой княгиней Лович, нуждавшейся в лечении водами Эмса, и с помощью незаметных расспросов и непринужденных бесед зондировал политическую обстановку в этой стране. «Таким образом, — писал он в донесении Александру I, — не подавая вида, что я занимаюсь каким бы то ни было делом, не имеющим отношения к моему званию, или вмешиваюсь в него, я оказался в состоянии сделать ряд наблюдений…» Вывод из полученных сведений гласил: «Студенты Галле, Йены, Геттингена и Лейпцига согласились между собой подчиняться некоторым правилам, предписывающим им при всех обстоятельствах, которые можно предвидеть, однообразное поведение и язык. Я не мог узнать, из какого штаба исходят эти приказания и где он находится; несомненно тем не менее, что он существует».

Теперь же, опять путешествуя по Германии, Константин Павлович выискивал нити, ведущие к «штабу». Заготавливая после возвращения в Варшаву новое донесение царю, он писал об «успехах демагогии» в Швейцарии: «За исключением кантонов Бернского и Невшательского, всюду проповедуются самые опасные доктрины, и кантоны сделались убежищем и пристанищем недовольных и революционеров всех стран. Отсюда, как из общего центра, они поддерживают сношения с Испанией, Францией и Германией».

Учитывая своеобразие интереса великого князя, его разговоры с Чаадаевым и братьями Тургеневыми приобретают особый оттенок. Конечно же, до цесаревича доходили слухи об их «демагогии». Знал он, по всей вероятности, и о гневных речах Петра Яковлевича в русской миссии в Берне, и о и о причинах перемены отношения Александра I к нему перед отставкой. Так или иначе за последующими передвижениями всех четверых Константин Павлович устанавливает тайную слежку.

А тем временем в поле зрения Чаадаева попадает другой человек, в котором он, кажется, почувствовал родственную душу. В начале августа, в разгар курортного сезона, в Карлсбад прибыл Шеллинг. С философией немецкого мыслителя Петр Чаадаев начал знакомиться, как известно, еще на студенческой скамье. К середине 20-х годов благодаря преподавательской деятельности М. Г. Шилова, Л. И. Галича, Д. М. Веланского Шеллинг стал властителем дум части мыслящей русской молодежи, составившей Общество любомудрия, в которое входили В. Ф. Одоевский, Д. В. Воневитинов, И. В. Киреевский, А. И. Кошелев, С. П. Шевырев. В натурфилософии немецкого мыслителя любомудров увлекало преодоление механистического понимания природы, представляемой им как творческий продукт бессознательной духовной силы, как живая часть «мировой души». Говоря об осмыслении естествознания ранним Шеллингом, Энгельс писал: «Он широко раскрыл двери философствования, и в кельях абстрактной мысли повеяло свежим дыханием природы; теплый весенний луч упал на семя категорий и пробудил в них все дремлющие силы».

С таким же чувством штудировали философию природы Шеллинга и его молодые русские поклонники, видевшие родственные своим духовным устремлениям начала и в его трансцендентальной философии, где он противопоставлял рассудочно-логическое мышление как низшую форму познания интеллектуальному созерцанию как высшей, венчающей свое развитие в искусстве.

Изучая природу и дух, Шеллинг приходил к обобщениям об их единстве и тождестве в абсолютном разуме. Сами любомудры видели в этом тождестве важнейшее подспорье для преодоления захватившего русское общество влияния узкорационалистического «практицизма» французских просветителей и энциклопедистов, для выработки в новых условиях высшего воззрения на человека и окружающий его мир. «Если бы не узнала Россия Шеллинга и Гегеля, то как уничтожилось бы господство Вольтера и энциклопедистов над русскою образованностью?» — скажет позднее И. В. Киреевский. А В. Ф. Одоевский, объясняя название истинных философов любомудрами, заметит: «До сих пор философа не могут себе представить иначе, как в образе французского говоруна XVIII века, — много ли таких, которые могли бы измерить, сколь велико расстояние между истинною, небесною философией и философией Вольтеров и Гельвециев».

Если в период тесного общения с декабристами «небесная философия» находилась где-то на периферии сознания Чаадаева, то теперь, напротив, выступала на передний план. Да и в сознании самого Шеллинга происходило развитие, родственное чаадаевскому и малоизвестное любомудрам. Около десяти лет назад он погрузился в религиозные искания и обнаружил, что его стремление объять всю вселенную умственным созерцанием не захватывает бога. И тогда его мысль стала двигаться от «философии тождества» к «философии мифологии и откровения», или «положительной философии», призванной соединить веру и знание, познать самораскрытие бога через «мировые эпохи» исторического процесса. Но совершившийся поворот от миропознания к богопознанию не находил еще печатного выражения. 1 августа 1825 года Шеллинг писал своему французскому почитателю и интерпретатору Кузену: «Надеюсь выслать Вам первый том лекций по мифологии, второй и третий последуют незамедлительно».

Видимо, об этих томах и связанных с их содержанием проблемах заходила речь у немецкого мыслителя и русского путешественника в августе этого года. «Не знаю, — писал ему Чаадаев семь лет спустя, — помните ли вы молодого человека, русского по национальности, которого вы видели в Карлсбаде в 1825 году. Он имел преимущество часто беседовать с вами о философских предметах, и вы сделали ему честь сказать, что с удовольствием делитесь с ним вашими мыслями. Вы сказали ему, между прочим, что по некоторым пунктам изменили свои воззрения, и посоветовали подождать выхода нового произведения, которым вы тогда были заняты, чтобы познакомиться с вашей философией. Это произведение не появилось, и этим молодым человеком был я…» Судя по приведенным строкам, Шеллинг не вдавался в подробности при разъяснении новых воззрений и по привычке отослал интересующегося собеседника к своим работам.

Чаадаев вместо с отдыхавшими в Карлсбаде А. И. Тургеневым и Ф. И. Тютчевым оказался в числе тех первых представителей русской культуры, с которых началось и через которых осуществлялось более тесное общение немецкого философа с ценителями его творчества из России. В конце 20-х — начале 30-х годов в Мюнхене, а позднее в Берлине Шеллинга посетят братья Киреевские, М. П. Погодин, С. П. Шевырев, Н. А. Рожалин, В. П. Титов, Н. А. Мельгунов, В. Ф. Одоевский, Д. С Хомяков. Среди особо заинтересовавших его почитателей он назовет и Чаадаева, считая его одним из наиболее прекрасных людей, когда-либо встреченных им в жизни. И хотя после карлсбадских встреч они более не виделись, Петр Яковлевич произвел на философа сильное впечатление сходным умонастроением и размышлениями, заземляющими отвлеченную «небесность», наполняющими «мировые эпохи» более конкретным историческим содержанием.

Чаадаев должен был говорить Шеллингу примерно то же, о чем не раз беседовал с братьями Тургеневыми и о чем напоминал одному из них (Александру) через восемь лет: «Как! Вы живете в Риме и не понимаете его, после того как мы столько говорили о нем! Поймите же раз навсегда, что это не обычный город, скопление камней и люда, а безмерная идея, громадный факт. Его надо рассматривать не с Капитолийской башни, не из фонаря св. Петра, а с той духовной высоты, на которую так легко подняться, попирая стопами его священную почву. Тогда Рим совершенно преобразится перед вами. Вы увидите тогда, как длинные тени его памятников ложатся на весь земной шар дивными поучениями, вы услышите, как из его безмолвной громады звучит мощный глас, вещающий неизреченные тайны. Вы поймете тогда, что Рим — это связь между древним и новым миром, так как безусловно необходимо, чтобы на земле существовала такая точка, куда каждый человек мог бы иногда обращаться с целью конкретно, физиологически соприкоснуться со всеми воспоминаниями человеческого рода, с чем-нибудь ощутительным, осязательным, в чем видно воплощена вся идея веков, — и что эта точка — именно Рим. Тогда эта пророческая руина поведает вам все судьбы мира, и это будет для вас целая философия истории, целое мировоззрение, больше того — живое откровение». Рассуждения такого рода могли заинтересовать Шеллинга, хотя в общем направлении его философии они носили частный характер. Чаадаев же, как увидим, сделает из них общие выводы.

Пока же врачи не рекомендуют ему ни рассуждать, ни делать выводы. «Здесь доктора запрещают думать об чем бы то ни было, — сообщает Петр Михаилу, — всякая дума, говорят, беда, того и смотри желчь, а тогда все лечение хоть брось… В голову ничего не лезет, и доктора не велят, чтоб лезло что-нибудь в тебя, а чтоб все вылезало…» Петр старается лечиться изо всей мочи, чтобы возвратиться домой в добром здравии и хорошем настроении, пьет воду до десяти и более кружек в день и совершает беспрерывные прогулки. Иногда ему кажется, что воды действуют на него хорошо, и он надеется на благотворные последствия. Но нередко случается и иное: «То запор, то понос, то насилу таскаешь ноги, то бегаешь как бешеный с тоски; сверх того случаются разные пароксизмы, припадки, от которых приводишь в совершенное расслабление».

Тем не менее в начале сентября он сообщает брату, что совершенно доволен лечением, которое, по его словам, оказалось очень удачным. Теперь Петр собирается в Дрезден, где ему предписано находиться около шести недель под наблюдением известных докторов. В конце октября Чаадаев намеревается возвратиться в Россию через Вену, если позволят деньги, а при их недостаточности — прямо через Варшаву.

Бархатный сезон в Карлсбаде заканчивался, и отдыхающие разъезжались. Сергей Тургенев отправился в Швейцарию принимать виноградные ванны, его брат Александр — в Россию, а Николай продолжил свое путешествие во Францию, откуда хотел доехать и в Англию. Николаю Чаадаев дал рекомендательные письма к знакомым англичанам и французским врачам, посоветовал ему, где, что и как надо смотреть. Под впечатлением бесед со своим другом Н. И. Тургенев писал ему из Парижа: «Не будете ли на будущее лето опять в Карлсбаде? Время, там с вами проведенное, составляет эпоху в моей жизни. Я никогда его не забуду».

Весть о Пушкине в письме Тургенева должна была особо привлечь внимание Чаадаева. Еще весной в Риме он получил послание от Якушкина, в котором тот успокаивал путешественника относительно возможной несчастной участи поэта в петербургском наводнении. «Пушкин живет у отца в деревне, — сообщал он Чаадаеву, и недавно я читал его новую поэму Гаврилиаду, мне кажется, она самое порядочное произведение изо всех его эпических творений». Вряд ли «офицер гусарской» подозревал, какое содержание заключается в «самом порядочном произведении», видимо, заинтересовавшем его. В его беседах с Тургеневым, разумеется, не раз заходил разговор о поэте, любая мелочь из жизни которого была интересна обоим. Николай Иванович писал, что Пушкин просился в Петербург, но ему для лечения аневризма позволено поехать только в Псков.

Тургенев отчитывался также в исполнении данных ему другом поручений, просившим прислать из французской столицы какие-то красивые платки и проследить за отправлением парижского багажа Чаадаева в Россию. Платки были высланы, а вот с вещами произошла заминка — в Москве не находили получательницу, Анну Михайловну Щербатову. Кроме того, семь книг среди всех отправленных цензура объявила запрещенными, и они начали обратный путь в Париж.

Новости, подобные последним, не могли благотворно воздействовать на состояние здоровья Чаадаева, чья надежда на результаты карлсбадской терапии неожиданно для него самого потерпела крах. Приехав в Дрезден, он начал было осматривать достаточно знакомую ему еще с 1813 года столицу Саксонии, расположенную в живописной долине реки Эльбы. Тогда здесь шли тяжелые сражения, царил страшный голод, распространялись заразные болезни, рушились общественные здания и жилые дома. Теперь все было восстановлено, и в сознании едва вырисовывались картины двенадцатилетней давности.

С трудом бывший офицер узнавал многочисленные сады Дрездена, в которых он по рекомендации врачей с удовольствием прогуливался. В Большом саду, где когда-то шли боевые действия, уже построено четыре ресторана и ставятся концерты. В ботаническом саду медико-хирургической академии, заключившем в свои пределы около 10 тысяч видов разных растений, незадолго до приезда русского путешественника в Дрезден возвели прекрасную оранжерею, где разрешено наблюдать научные опыты профессоров.

Ища по совету докторов отвлечений от сосредоточенности на собственных недугах, Чаадаев мог слушать выступления созданной Августом II королевской капеллы, исполняющей музыкальные произведения в опере, дворцах и католических храмах. Своеобразный национальный колорит немецкой музыки он улавливал в псалмах и гимнах, которые народ поет в церквах и которые преподаются детям в школах с самого раннего возраста.

Особое его внимание привлекли, конечно, большие книжные магазины, где он закупил очень много интересующих его сочинений, а также Королевская библиотека. Разумеется, не осталась неосмотренной и знаменитая Дрезденская галерея.

Однако обозрение достопримечательностей саксонской столицы Чаадаев совершал урывками, небольшими порциями, поскольку вскоре после приезда почувствовал резкое ухудшение здоровья: «Голова кружится день и ночь, и желудок не варит — следствие излишнего употребления вод после дурного лечения». Вскоре у него обнаружился «рюматизм» в голове и масса других недугов, нарастание которых задерживало отъезд на родину. 1 января 1826 года Петр пишет Михаилу, что голова продолжает кружиться день и ночь, да к тому же бьет лихорадка: «Сам рассуди, как ехать с вертижами и лихорадкою? и в эту пору? Дурные дороги, темные ночи, холодные ночлеги, страх берет и подумать, особенно в дурные минуты…» Шли месяцы, а к прежним недомоганиям добавились еще катар, отрицательные последствия местного климата и многое другое: «Болезнь моя всякий день усиливается… был в таком расслаблении, телесном и душевном, что точно не был в силах вам писать».

Но не только плохое самочувствие и дурная погода, на которую он постоянно ссылается, мешали Чаадаеву выехать из Дрездена. Несмотря на присылаемые братом векселя и деньги, он снова оказывается в трудном финансовом положении, продолжает занимать так много, что, по собственному признанию, не представляет, как можно будет расплатиться. К тому же подходит срок отдавать старые долги, и Петр просит Михаила найти где-то три тысячи для А. И. Тургенева, а тетушку — пять тысяч для адъютанта великого князя Николая Павловича, университетского товарища В. А. Перовского. Последнему он отправляет извинительно-объяснительное письмо, на которое получает успокоительный ответ с советом не преувеличивать оказанной ему услуги и не возвращаться до полного восстановления здоровья. Для полного же восстановления здоровья опять-таки нужны деньги, и большие: «(С докторами своими еще не расплатился, а они бесчеловечно дороги». Занимать, однако, уже не у кого, и 25 мая 1826 года Чаадаев пишет в растерянности брату: «Денег не нашел, — обещали, не дали, — продать ничего не могу, да и если бы и мог, не стал бы — расплатился с докторами и совсем не осталось ни гроша. — В болезни своей жил без всякого толку, потому прожил бездну, впрочем, может быть, и без того прожил столько же бы… Когда пришлете денег? где возьмешь? Когда вас, увижу? почему надеюсь, — какое имею право надеяться?»

На все сложности, которые оттягивали возвращение Чаадаева на родину, накладывалось одно важное обстоятельство, видимо, сильно его беспокоившее и отражавшееся на состоянии здоровья. Он не знал, какая участь его ждет в России, где после восстании 14 декабря 1825 года в Петербурге и последующих событий на юге страны многие друзья были арестованы и ожидали сурового наказания. Весть о происшедшем должна была явиться для Чаадаева полной неожиданностью, поскольку из недавних рассказов Н. И. Тургенева вырисовывалась картина разочарованности и несогласованности внутри декабристского общества. Да и при многократном перечитывании письма Якушкина он не мог найти даже косвенных признаков большой активности и какой-либо подготовки чего бы то ни было. «Учитель» сообщал, что М. И. Муравьев-Апостол живет в деревне в совершенном уединении; М.А.Фонвизин занимается хозяйством в подмосковном имении и что сам он вместе с тещей, женой и сыном тоже поселился в своей деревне Жуково Смоленской губернии, где начал строить теплый каменный дом, собирается «завести много цветов». Якушкин звал Чаадаева по возвращении в Россию «пожить сколько-нибудь с нами — ты на нас посмотришь, а мы тебя послушаем». Еще за четыре месяца до событий на Сенатской площади Иван Дмитриевич мирно писал М. И. Муравьеву-Апостолу, что скоро едет за покупками в Москву, куда, по его мнению, уже должен будет вернуться объехавший всю Европу Петр Чаадаев.

И вот теперь в ожидании судебного приговора «учитель» находился за тюремной решеткой, а изможденный «ученик» пребывал в нерешительности в немецком городе. Весной 1826 года теща Якушкина H. H. Шереметева с помощью того самого Перовского, которому Чаадаев должен пять тысяч, хлопочет о свидании своей дочери с мужем. Попытки Перовского через начальника Главного штаба Дибича добиться свидания оказались неудачными, равно как и другое его стремление: «О Петре Яковлевиче ничего совершенно нового не узнали». Можно представить себе по этим строкам его неопубликованного письма Шереметевой, что хотел узнать Перовский о своем университетском товарище. Однако трудно сказать, от кого исходила инициатива: то ли Чаадаев как-то сумел сообщить на родину о желании знать свою возможную участь, то ли брат и друзья сами хотели сообщить ему о ней.

Во всяком случае, Петру Яковлевичу было чего опасаться. В следственных документах по делу декабристов о нем говорится так: «По показанию Якушкина, Бурцова, Никиты Муравьева, Трубецкого и Оболенского, Чаадаев был членом тайного общества, но уклонился и не участвовал в тайных обществах, возникших с 1821 года. Высочайше повелено: оставить без внимания». Дружеские отношения Чаадаева со многими декабристами могли стать предметом и более «внимательного» изучения, если бы, вероятно, не связи и знакомства, ведущие прямо к новому царю Николаю I. Да и сам факт упоминания бывшего адъютанта командира гвардейского корпуса в числе заговорщиков косвенно свидетельствует о грозившей ему опасности: выдав своего товарища по разным причинам, декабристы могли также предполагать, что, подозревая о размерах угрозы, тот должен остаться за границей.

Однако Петра Яковлевича тянет домой. Болезнь, хандра и одиночество обострили его родственные чувства. И хотя врачи рекомендуют ему не думать не только о философских материях, а и о связанных с делами брата неприятностях, «но как не думать!». Петра беспокоит неудавшаяся и нескладывающаяся в Хрипунове жизнь Михаила, его непонятное желание продать свое родовое имение. Постоянно занимая и беспорядочно тратя деньги, он чувствует себя глубоко виноватым перед братом, и мысли об этом бросают его в жар. И в каждом письме он извиняется перед ним и выражает надежду на прощение. «Прости, мой милый, мой жестокий, строгий, великий, бестолковый брат; постарайся меня полюбить до моего приезда, а там, надеюсь, докажу, что стою твоей любви… Имею предчувствие, что, возвратившись, заслужу перед вами прощения за tout le chagrin que je vous cause[15], без этого предчувствия сошел бы с ума…» Петр сомневается, нет ли в подобных излияниях, вызванных ипохондрией, преувеличений, однако просит брата поверить, что он вовсе не блудный сын, что и в нем есть «сколько-нибудь чувства». При воспоминании о Михаиле, тетушке, друзьях, в его глазах стоят слезы и ему хочется поговорить «обо всем на свете, и об себе, и об тебе, и обо всех вас, моих милых… Как ни стараюсь себя укрепить, ною по вас как ребенок… вас вижу день и ночь перед собою». Много раз, когда здоровье позволяет ему бродить по городу, Петр принимает в сумерках за брата всякого человека в длиннополом сюртуке и в шапке. Несмотря на грозную неизвестность, Чаадаев стремится на родину и признается Михаилу: «Что чувствую, что перечувствовал во все это время, не могу тебе сказать: за то, что не впал в отчаяние, что осталась во мне надежда вас увидать, остального века не достанет на молитвы».

Скорейшему исполнению принятого решения мешает среди прочих причин приезд в Дрезден в конце мая 1826 года С. И. Тургенева, которому швейцарские виноградные ванны не принесли необходимого облегчения и который прибыл в состоянии крайнего нервного раздражения. Здесь его здоровье стало внезапно ухудшаться, и врачи обнаружили симптомы психического заболевания. В эту пору в Дрездене жило семейство Е. Г. Пушкиной, вместе с которым Чаадаев все время отдавал, как он писал Н. И. Тургеневу, уходу за братом «лучшего из моих друзей». По словам Вяземского, Петр Яковлевич заботился о больном «со всею возможною попечительностью нежнейшей дружбы». И оставил он Дрезден в самом конце июня лишь после того, как С. И. Тургенев почувствовал себя лучше.

До Варшавы Чаадаев ехал без остановок, но в польской столице ему пришлось по болезни задержаться на две недели. Пока ничего не подозревавший путешественник хворал, великий князь Константин Павлович 7 июля 1826 года направил Николаю I рапорт: «Получив донесение Варшавской секретной полиции, что прибыл из-за границы служивший лейб-гвардии в Гусарском полку ротмистр Чаадаев, бывший адъютантом при адъютанте Васильчикове, и что сей ротмистр Чаадаев спешит ехать из Варшавы в Москву, долгом поставляю всеподданнейше донесть о сем вашему императорскому величеству и присовокупить, что в бытность мою прошлого года в Карлсбаде, я видел там сего ротмистра Чаадаева и знал, что он жил в больших связях с тремя братьями Тургеневыми, а наиболее из них, так сказать, душа в душу с Николаем Тургеневым, донося при том, что сей Чаадаев поступил в означенный полк из прежнего состава лейб-гвардии Семеновского полка; он был отправлен с донесением к покойному государю императору в Троппау о известном происшествии в означенном лейб-гвардий Семеновском полку, и его императорское величество изволил отзываться о сем офицере весьма с невыгодной стороны, и я обо всем оном долгом поставляю донесть до высочайшего сведения вашего императорского величества.

Инспектор всей кавалерии Константин».

В Варшаве тайные агенты следили за действиями отставного ротмистра, не находя в них ничего предосудительного, а на границе в Брест-Литовске пограничный почтмейстер и начальник таможенного округа по приказу цесаревича тщательно осмотрели его багаж. В результате осмотра, докладывал 21 июля Константин Павлович царю, были найдены «разные недозволенные книги и подозрительные бумаги». Среди подозрительных бумаг он называл письма, обнаруживающие следы связи Чаадаева с декабристами, бунтарские стихи Пушкина, рекомендательную записку англичанина Кука и патент масонской ложи. Посылая царю эти бумаги, а также каталог привезенных из-за границы книг, великий князь испрашивал у него повеления, «как поступить с ротмистром Чаадаевым, которого до высочайшего вашего императорского величества разрешения приказал я из Бреста Литовского не выпускать и иметь за ним секретный надзор».

1 августа Петр писал Михаилу из Брест-Литовска, что живет здесь уже около двух недель в довольно странном положении: просмотренные по обыкновению на таможне бумаги ему до сих пор не возвращают и ничего не говорят. Вероятно, высказывает он догадку, их послали куда-нибудь на рассмотрение из-за найденных там писем Н. И. Тургенева.

Шли дни, а Чаадаев, до которого, возможно, доходили смутные слухи о казни 13 июля 1826 года пяти декабристов и о суровом наказании многих его приятелей, все пребывал в томительном ожидании. Только 11 августа начальник главного штаба Дибич от имени царя поблагодарил Константина Павловича за бдительные меры, принятые относительно отставного ротмистра. Он также возвращал изъятые у Чаадаева бумаги и передавал высочайшее поколение допросить его, исходя из найденных подозрительных материалов. Однако рапорт Дибича не мог застать цесаревича, выехавшего 9 августа в Москву на торжества по случаю коронации Николая I.

Проезжая через Брест-Литовск, Константин Павлович, видимо, имел какой-то разговор с Чаадаевым, поскольку последующие события развивались хотя и не быстро по естественным причинам больших расстояний, но и без явной логической связи с предшествующими. Жихарев со слов своего дяди рассказывает, что тот вечером, в сильную грозу, уведомил одного из адъютантов цесаревича о споем положении: «Великий князь его принял к самому участливому сведению, всячески Чаадаева успокаивал, шутил, смеялся, говорил, что он «все обделает и уладит», и приказал ему, не трогаясь с места и не смущаясь, дожидаться… своего возвращения».

Возвращавшийся на родину путешественник, конечно, и не подозревал, что он уже месяц сидит на русской границе именно по воле Константина Павловича, благодетельный поворот в действиях которого трудно мотивировать. Возможно, тому просто захотелось показать свое великодушие перед старым знакомцем. Тем более что оно ему недорого стоило. Вина Чаадаева оказалась все-таки невелика, да и царь был расположен к брату. «Угадывать ваши намерения и желания, — писал последнему после коронации Николай I, — есть и будет постоянной потребностью для меня, да будет вам известно раз и навсегда». Одним из таких желаний вполне могла быть просьба цесаревича о скорейшем и благоприятном разрешении участи Чаадаева. 23 августа, уже на следующий день после начала торжеств, Константин Павлович получил новое распоряжение Дибича и отправился с ним обратно в Варшаву. В этом распоряжении кратко пересказывалось содержание рапорта от 11 августа, а затем говорилось: «Ныне государь император высочайше повелеть мне соизволил просить покорнейше ваше высочество приказать объявить Чаадаеву, что хотя из найденных при нем бумаг видно, что он имел самый непозволительный образ мыслей и был в тесной связи с действовавшими членами злоумышленников, за что подвергался бы строжайшему взысканию, но его величество, надеясь, что он изъявит чистосердечное в заблуждении своем раскаяние, видя ужасные последствия подобных связей, изволил предоставить особенному благоусмотрению вашего императорского высочества, освободить ли Чаадаева от всяких других взысканий, с тем, что изволит ожидать, что он, почувствуя в полной мере заблуждения свои, будет мыслить и поступать как следует верноподданному».

Второй приказ, отчасти противоречивший первому, предлагавшему учинить строгий допрос, фактически предоставлял цесаревичу право самому распорядиться участью Чаадаева еще до получения результатов расследования и до выслушивания предполагаемых раскаяний, которых, вообще говоря, могло и не быть. Но из предшествовавшего разговора с Чаадаевым Константин Павлович, вероятно, знал и о его непричастности к практическим действиям «злоумышленников», и о его осуждении их намерений. И потому допрос, проведенный 26 августа доверенным лицом великого князя, «флота капитан-командиром» Козлаковым, носил, по существу, формальный характер.

Главные вопросы касались отношений Чаадаева с Н. И. Тургеневым, И. Д. Якушкиным, С. П. Трубецким, И. М, Мураимшым, С. И. и М. И. Муравьевыми-Апостолами. Отношения эти допрашиваемый объясняет фактами своей биографии: обучением в университете, военной службой, дружеской приязнью. Заслуживает внимания расходящееся с истиной и со следственными документами особенное подчеркивание им своеобразия его связей с «учителем» Якушкиным: «Кроме сношений дружбы, никаких и ни в какое время с ним не имел», На вопрос, не возбуждало ли что в кругу его приятелей-декабристов подозрения об их «злоумышленных предприятиях», Чаадаев отвечал так: «Хотя по знакомству моему с ними знал, их образ мыслей и политическое вольнодумство, простиравшееся у многих до весьма высокой степени, но никаких причин не имел заключить об их тайных видах, преступных и безумных намерениях».

Другая группа вопросов относилась к стихам Пушкина о немецком студенте Занде, убившем в 1819 году из революционного патриотизма писателя Коцебу, к рекомендательной записке Кука и к багажу с книгами. Оные стихи, отвечал допрашиваемый, он получил в Швейцарии от адъютанта покойного генерал-адъютанта Уварова, князя Щербатова и, не обращая никакого внимания на содержание, сохранил их исключительно за литературное достоинство. Что же касается рекомендательной записки, то здесь Чаадаев довольно обстоятельно рассказал о своих впечатлениях от встречи с английским миссионером, углубленным в религию. Затем допрос естественно перешел к специфике вывозимых книг, большая часть которых заключала религиозные предметы. «Из давнего времени, прежде выезда за границу, — говорил возвращавшийся на родину путешественник, — занимался я христианскою литературою, не имея при том никакого другого вида, как умножение познаний своих насчет религии и укрепления своего в вере христианской. В России имею значительное собрание книг по сей части; в бытность свою в Дрездене старался увеличить сколько мог оное собрание». А какие именно сочинения запрещено ввозить в Россию, Чаадаеву трудно судить: ранее, выписывая книги из чужих краев, он получал их все без изъятия, кроме содержащих клевету на членов царской фамилии. Подобной клеветы, как он полагает, нет в приобретенных за границей произведениях, хотя с полной уверенностью сказать не может, ибо не все их прочел.

Последняя часть вопросов касалась масонского патента. Рассказав о своем принципиально отрицательном отношении к ложам «вольных каменщиков» и о полном разрыве с ними еще задолго до отъезда в Англию, Чаадаев несколько наивно, с точки зрения допрашивающего, объяснял, что взял с собой патент случайно, как простую реликвию.

Далеким от истины и весьма рискованным оказался его ответ на один из последующих вопросов — о принадлежности к каким-либо (помимо масонских) тайным обществам и о знании их существования: «Ни к какому тайному обществу никогда не принадлежал… о существовании тайных обществ в России не имел другого сведения, как по общим слухам. О названиях же их и цели никакого понятия не имел и какие лица в них участвовали не знал».

После завершения допроса Чаадаев дал подписку, которую, как известно, в 1822 году по приказу покойного царя давали все масоны и которую от него тогда не потребовали, о пресечении всяких сношений с ложами «вольных каменщиков». Подписку эту вместе с протоколом допроса Константин Павлович отправил 1 сентября 1825 года Николаю I, докладывая, что задержанный освобожден от дальнейшего политического надзора и дозволено ему отправиться в Россию. Чаадаеву же цесаревич, по словам Жихарева, сказал: «Maintenant vous avez la clef des champs»[16]. После чего они, каждый в свою сторону, разъехались и никогда уже больше не видались.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.