Деда Муля — Самуил Моисеевич Ласкин

Деда Муля — Самуил Моисеевич Ласкин

Деда Муля — свадебное фото, 1907 г.

Сердцем Сивцева Вражка, источником его духа и основателем его традиций был дед. Дед был человек грамотный, хотя никакого последовательного образования не получил.

Я очень горжусь выведенной мною формулой интеллигента: человек, в котором гуманизм шире, чем его собственные убеждения. Формулу эту я вывел, сравнивая своего деда и Владимира Ильича Ленина. Два дедушки, мой и дедушка Ленин, лавочник и вождь мировой революции. А вот надо же: мой дед в эту формулу укладывается, а Ильич — ни в какую, как верблюд не может пролезть сквозь игольное ушко. Ленин — демон целесообразности, готовый на любое безличное преступление во имя высших абстрактных, отделенных от живого человека, ценностей. И дед, который принимал и обнимал весь мир, не питая к нему вражды, всех, даже людей, виновных в его собственных несчастьях, преемля, и если не оправдывая, то по крайней мере стараясь понять.

У деда все было доброе: и руки, и слова, и сердце. И не его вина, что слом времени, придуманный Лениным, пришелся на самую плодовитую часть его жизни. Почему мать была последним ребенком? У деда должно было быть как минимум шестеро детей. Он словно одаривал нас непомерным запасом семейности, не растраченным на многих и сосредоточенном на нас: трех дочерях и двоих внуках.

Торговля — а дед всю жизнь проработал в торговле, начав мальчиком в рыбной лавке в Орше и закончив лет 60 спустя старшим экспертом по рыбе в системе московских гастрономов,— научила его честности и контактности, и таким честным и открытым людям и обстоятельствам он оставался всю жизнь. Я не знаю, любил ли дед «людей», но то, что дед умел любить отдельного человека и что этих, отдельных, было очень много, это я знаю. Дед всю жизнь работал и достиг в своей работе высшего знания: можно было сорвать этикетку с любой банки рыбных консервов и, открыв банку, дать ее деду осмотреть и обнюхать, после чего Самуил Моисеевич изрекал: «Каспийский частик — первый сорт» или «Сайра балтийская». И можно было на содранную этикетку не глядеть — как в аптеке. А уж про селедку дед мог прочесть не одну лекцию, причем про некоторые виды селедки его лекция скорее напоминала поэму.

Сам готовый сочувствовать любой человеческой беде, дед решительно противился любой попытке посочувствовать ему. Когда дед умирал, а умирал он долго, после плохо сделанной операции на желудке, то, лежа на своей, дальней от входа в комнату, тахте, он никогда не стонал ночью, какими бы мучительными ни были боли. «Нельзя будить Берточку и девочек» — всё. А было ему восемьдесят шесть лет, и никаких признаков старческого маразма не наблюдалось в его совершенно четком и адекватном сознании при всех мучительных болях. Дед был добр, как бывают добры патриархи, добр вселенским всепониманием человеческих слабостей и прощением человеческих несуразностей. «В нем воплотились высокая еврейская святость, таинственная духовность и доброта — все качества, которые освящали Иова», — это из Надежды Яковлевны Мандельштам, из «Второй книги».

Умер дед в 74-м, когда мне было 35, так что я знаю, о чем говорю.

А вот то, чего я не знаю, я с удовольствием процитирую или перескажу по рукописи Марка Ласкина — сына дедова старшего брата — Саула.

«Семья Ласкиных жила в Орше, как говорится, испокон веков. Достоверно известно, что мой прадед — Мордехай Пинхус Ласкин умер в Орше в возрасте около 80 лет, пережив всего на один год свою жену Двойру. Он хорошо владел русским языком (по тем временам явление редкое), любил шахматы и служил бухгалтером у местного помещика Сипайло.

Его сын — мой дедушка — Моисей Мордухович Ласкин был купцом не то третьей, не то второй гильдии. Он вел оптовую торговлю соленой рыбой, солью и керосином. Жена его — бабушка Хая из Шклова (местечко в 40 км от Орши, ниже по Днепру)…» — тут сделаем маленькую остановку: отметим, что рыбная торговля была для деда Самуила наследственным занятием — это раз, а во-вторых, невест Ласкины, видимо, традиционно брали из Шклова, потому что и дед Самуил был женат на шкловчанке — моей бабке Берте.

«Орша в начале века была уездным городом, и народу там жило тысяч 10–12. Она, как и Шклов, входила „в черту оседлости“, то есть в те районы будущих Белоруссии и Украины, где разрешалось проживать евреям. Городок был, прямо скажем, небольшой, но река и пересечение двух железных дорог (кстати, чтобы проехать из Москвы в Могилев, до середины 80-х надо было делать в Орше пересадку — это я знаю по собственному опыту) сделали из Орши культурный центр — гимназия, городское и реальное училища, „Талмуд — Тора“ (светская еврейская школа) и много хедеров, где учили еврейские молитвы и немного грамоту. Кстати, жили там не только евреи, но и белорусы, поляки, литовцы, латыши и, разумеется, русские». В 1905 мои русские предки пытались и здесь устроить погром моим еврейским предкам, но, наткнувшись на сопротивление отрядов еврейской самообороны, ограничились парой пожаров, да выпустили перья из десятка перин. Упоминаю об этом только потому, что в отряде самообороны состояли и дед, и его брат Саул, который был старше на год.

Между прочим, взяв рукопись Марка Савельевича (Сауловича), я обнаружил, что в своей уже где-то соврал: Саул не был старший среди детей, до него была еще сестра Сима, дед был третьим ребенком, то есть детей у Моисея было не пятеро, а шестеро. А образование получили трое младших, старшую дочку выдали замуж, двое старших сыновей работали в торговле отца, младшие — все как один — получили медицинское образование.

Видимо, поначалу Саул был у них министр для внешних дел — ездил закупать рыбу в низовья Волги, Нижний и на Аральское море, а Самуил — для внутренних — оставался на складе, где не любил торчать Саул. И еще одна интересная деталь: женились старшие братья Ласкины в один и тот же месяц: Саул 7 августа 1907 года, а Самуил и Берта Аншина — через неделю, и неслучайно, потому что отец их Моисей не мог допустить, чтобы младший сын женился раньше старшего. Из чего можно сделать много разных смешных выводов, но я выберу один: дед мой Самуил так любил свою Берту, что очень спешил на ней жениться, и, надо отдать ему должное, похоже, ни разу об этом не пожалел. Пятьдесят лет спустя, в августе 1957 года, когда весь Сивцев гулял и гудел на золотой свадьбе деда и бабки, я, как последний изгой (или, если хотите, гой), сидел в горах Сунтар-Хаята, в Якутии, в 240 километрах от ближайшего жилья, проходил там в экспедиции свою первую школу жизни и мог участвовать в этом празднике только мысленно. Дед бабку любил нежно, ласково и ровно. Она всегда была Берточкой, и гордился ею дед, и баловал трех своих дочерей. Стоило посмотреть, как на 8 Марта дед дарил всем четырем своим женщинам духи «Красная Москва» и обязательную плитку самого лучшего московского шоколада. То «Золотой ярлык», то «Славу».

Переехало семейство Ласкиных в Москву в 1923 году, когда их было уже пятеро. Снимали квартиру где-то на Сретенке, все дочки учились в одной и той же школе, причем две старшие — в одном классе, несмотря на разницу в два года. Почему так — я не знаю, думаю, что, скорее, оттого, что Соня была на редкость способная, а не потому, что Дуся была слегка заторможенная. И тут, в Москве, дед ступил на скользкий путь веры вождям. Следуя прямым указаниям Владимира Ильича, он на паях открыл рыбный магазин. Так они вошли в НЭП, и пребывали там до начала тридцатых, пока деду не приснился наяву сон Никифора Босого из «Мастера и Маргариты», и не поехал дед в свою первую ссылку. Это, так сказать, по части экономического базиса. Теперь несколько соображений об идеологической надстройке. Из всех идеологических вопросов касаемо деда мне интереснее всего вопрос о еврействе. Тем более что когда-то перед шестнадцатилетием и получением паспорта у меня был спор с дедом, кем мне записаться: евреем или русским.

Сивцев был домом, где жили евреи. Не еврейским домом, а домом евреев, тут готовили еврейские блюда, помнили еврейский праздники, любили свою еврейскую родню — русским был только один из зятьев — мой отец, но это был дом русской культуры, русскую классику читали и знали, русский язык любили и гордились теми, кто знал его безупречно, как моя мать, правда, и дед, и бабка помнили идиш и иногда перебрасывались фразами на этом языке, особенно при внуках, потому что от дочек этот язык был плохой конспирацией, но, пожалуй, всего один раз — и именно тогда, перед моим шестнадцатилетием,— мне на Сивцевом Вражке дали понять, что еврейство — это что-то вроде татуировки, сделанной в юности — ты вырос, она уже ничего не говорит ни тебе, ни окружающим, но она есть, и с этим уже ничего не поделаешь.

?

Это был 55-й год, мать еще была безработной, тетка еще сидела, но как-то в момент, когда это случилось, я был еще маленький, думать об этом начал позднее и не относил тогда эти события непременно по еврейскому ведомству, словом, с юношеским максимализмом хотелось из неосознанного протеста поставить эту татуировку, хотя бы в паспорт, который предстояло получить. А деду, который в отличие от меня, всю эту жизнь знал на собственной шкуре, надо было меня отговорить.

Наверное, лично мне везло. Или лично меня берегли, но всего дважды мне по-настоящему пришлось в юности столкнуться с жидофобством. Может быть, дело в фамилии, которую я носил, похожесть на отца, флер и щит его имени, что еще?

С началом седьмого класса я стал хуже учиться, появились тройки в четверти. Я, видимо, вступил в возраст самоутверждения, пошли конфликты. Наконец посреди одного из уроков я врезал по морде соседу по парте, он вылетел училке по русскому прямо под ноги — меня вызвали на педсовет.

— Чем занят весь советский народ? — спросила меня молодая учительница английского.

— Строительством коммунизма,— отрапортовал политический подкованный я.

— Чем может помочь этому строительству ученик советской школы?

— Хорошей успеваемостью и примерным поведением.

— И с успеваемостью у тебя стало средне, а уж с поведением… скажи сам.

— Неважно,— я смотрел на свои мышиного цвета форменные штаны тех лет.

— Значит, ты против строительства коммунизма в нашей стране?

Знала бы Элга Абрамовна — так звали молодую англичанку, что в драку я полез из-за слова «жидёнок», сказанного не мне и не обо мне: речь шла о Марике Кагановиче — моем тогдашнем однокласснике. Ничего этого я педсовету, естественно, не рассказал, меня, как подрывающего дисциплину в классе «А», перевели в параллельный класс «Б» — на том дело и закончилось.

А у Элги Абрамовны я спросил, помнит ли она этот случай, лет через семь, когда после экспедиции навестил родную школу. Элга Абрамовна ни этого случая, ни своих слов решительно не помнила. Марик Каганович (кстати, никакого отношения не имевший к Лазарю Моисеевичу. — А. С.) окончил школу с золотой медалью, и табличка 1956 года с его именем много лет украшала школьный вестибюль, как, впрочем, и моя — но серебряными буквами — года третьего выпуска нашей замечательной, без всякой иронии, школы № 1, о которой я еще расскажу.

Второй случай был по странному стечению обстоятельств тоже связан с Мариком и, судя по обстоятельствам, произошел двумя годами раньше. Мы сидели после уроков в комнате Марика в коммуналке, родителей еще не было дома. Папа его зарабатывал, рисуя портреты Ленина. Мы о чем-то, не помню уже о чем, беседовали, когда в дверь стали ломиться соседи по коммуналке. Марик напрягся и сделал мне знак молчать.

«Жиды пархатые, убили нашего Сталина», — причитал чей-то пьяный голос из коридора. Мы сидели тихо как мыши. Было немного страшно и почему-то очень стыдно.

Так что же говорил мне дед? Не помню. Помню ласковый, без всякого напора, тон. Помню характер дедовой речи — я потом использовал его, переводя пьесу Миллера «Цена». Там есть такой персонаж — восьмидесятилетний еврей, торговец мебелью. Пьесу мы переводили вместе с отцом — он мой перевод пьесы для чтения превращал в диалог для сцены, и необычный порядок слов у этого Грегори Соломона удивил его.

— Почему слова у тебя стоят как-то по-особому?

— Так говорит дед, Самуил Моисеевич.

Отец на секунду задумался, прикинул: «Хорошо». И стал миллеровский персонаж говорить без акцента, как дед, и только порядок слов выдавал его еврейское происхождение.

Вот все это помню, а самих слов не помню. И еще помню, что желание мое записаться евреем было сродни полученному приглашению на несанкционированный митинг: не пойти неудобно, а пойти — кто его знает, чем это кончится, могут и побить, и арестовать. Так что уговорить меня деду было, наверное, не так уж сложно. В общем, на этот не санкционированный моим еврейским семейством митинг я не пошел. Так я стал, а точнее остался, русским.

Не было у деда родственников за рубежом. Точнее, были, но занесенные или сознательно уехавшие туда в 10–20-е годы,— они так хорошо понимали про нашу обстановку, что признаков жизни не подавали даже после смерти вождя народов. Оттаяли некоторые, когда московские Ласкины тронулись в сторону заграниц — сразу появились, как поздние подснежники, какие-то зарубежные родственные связи. А у нас с дедом этого не было, пока дед был. Помню его рассказ, как где-то в двадцатых, когда НЭП и дедова рыбная торговля были еще в добром здравии, кто-то из мудрых его партнеров предложил ему всей семьей переправиться в Иран, далее везде или куда душа пожелает. Нет, отказался дед, трижды в ссылку — пожалуйста, а уехать с родины, обречь на неведомые перспективы своих трех девочек — ни за что. Ну, правда, и девочки его боготворили. Не просто любили, а берегли как могли, что в нашей стране далеко не одно и то же.

Когда Софью Самойловну посадили, а потом справедливый народный суд дал ей по полной — за то, что в качестве начальника отдела снабжения металлами «завышала в интересах своего завода» поданные на сторону заявки, тем самым нарушая (вот оно — вредительство!) ритмичность производственной цепи. И это обвинение было еще не самым экзотичным. Проходивший по тому же делу главный конструктор тогдашнего ЗИСа, лауреат Сталинской премии, получил свой срок за то, что сознательно вносил разрушительные элементы в созданные им конструкции автомобилей. Так вот, когда Сонечке дали 25 лет — это было так оглушительно, что две сестры, узнавшие об этом первыми, договорились и до самого Сонечкиного возвращения скрывали этот приговор от деда, боясь за него. Дед всегда знал, что — ни за что — в нашей стране дают только 10 лет.

А в ноябре 55-го на Ярославском вокзале все наше семейство встречало поезд из Воркуты, и прибывшая на нем после пяти лет лагеря тетка первым делом прямо на перроне встала на колени перед мамой и папой, прося прощения за причиненные им страдания, неудобства и мучения — а был ноябрь. И стоять на коленях было холодно и странно. А тетке было не странно. Она столько муки доставила папе и маме, что и вправду чувствовала себя виноватой. Кстати, несколькими месяцами раньше я первый и единственный раз в жизни видел деда пьяным. Это случилось, когда пришла справка о пересмотре теткиного дела и ее реабилитации. Мы трое: дед, мама и я собирались в гости — у Бори Ласкина был день рождения, и весть о Сонечкином освобождении застала нас буквально на пороге. Не помню, кто в этот день был у Бори, как прошел его праздник, но обратно, на Сивцев Вражек, я, уже шестнадцатилетний, вез двух абсолютно пьяных и бесконечно счастливых людей: маму и деда. Дед даже пытался что-то петь из советского репертуара. Веду их, восторженных и спотыкающихся, по дорожке вдоль дома № 14: от ворот к нашему третьему подъезду, к квартире 59 на втором этаже, и чувствую, как взрослею, ибо впервые оба они доверены мне и без моей поддержки просто не доберутся домой. Такая вот общечеловеческая история.

А теперь про еврейскую сущность. Начнем с первоисточника.