Глава VI
Глава VI
Обыденная жизнь и характер Канта. – Гигиена. – Общительность. – Взгляд на женщину. – Почему Кант не женился. – Домашняя обстановка. – Дружба после вызова на дуэль. – Слуга великого человека. – Правила Канта. – Его правдивость
Вся жизнь Канта была применением его философских принципов, развитых в «Критике чистого разума». Трудно найти другого философа, у которого слово до такой степени согласовалось бы с делом, как у Канта. Из философов древности его можно поставить рядом с Сократом. Кант был не кабинетным мыслителем, а мудрецом в полном смысле этого слова. Все, начиная с гигиены и оканчивая глубочайшими нравственными вопросами, согласовалось у него с принципами разума; вот почему философия и жизнь у Канта составляли одно нераздельное целое.
Кант не принадлежал к числу людей, считающих чувственные удовольствия главной целью жизни; но он высоко ценил физическое здоровье как необходимое условие бодрости духа. Кант тем более имел права дорожить этим благом, что был, в буквальном смысле слова, главным виновником относительного физического благосостояния, которым пользовался в зрелые годы и до глубокой старости. Природа не наделила Канта ни атлетическим сложением, ни вполне нормальными органами. Он был мал ростом – по словам Яхманна, менее пяти футов, – имел узкую и чрезвычайно впалую грудь, и правое плечо его было сложено неправильно: лопатка слишком выдавалась назад.
Мускулатура его отличалась слабостью; Кант был до того сухощав, что портные постоянно ошибались в покрое его платья, и добродушный философ сам нередко говорил, шутя, что он отличается от других людей отсутствием икр. Нервы его были чрезвычайно деликатны, дыхание слабое; он сильно чихал от одного запаха свежей типографской краски при чтении утренней газеты.
Внешне Кант был симпатичен. Благодаря строгому гигиеническому образу жизни он в зрелых летах не имел болезненного вида. Это был блондин с румяными щеками – румянец сохранился у Канта до старости – и серовато-голубыми глазами. Кант почему-то был очень доволен цветом своих глаз.
Автор «Критики чистого разума» никогда не говорил о своих умственных или нравственных качествах, но чрезвычайно охотно распространялся о своей физической организации. Благодаря разумному образу жизни он никогда не был болен, хотя, по его собственному признанию, почти никогда не был и вполне здоров. Он страдал главным образом затруднением пищеварения и головными болями – очевидные последствия сидячей жизни и упорного умственного труда.
Когда доктор Яхманн (брат биографа) указал Канту на первые признаки приближающегося маразма (старческого бессилия), Кант вспылил и сказал с гневом: «Поверьте, что я из-за этого не застрелюсь!»
Кант выработал для себя правила гигиенической жизни путем терпеливых наблюдений над своим организмом.
В молодые годы он нередко менял образ жизни, испытывая, что лучше; но, выработав известные правила, держался их со строгостью, которую можно принять за мелочный педантизм, если не вникнуть в дело. Действительно, лишь благодаря необычайно точному распределению времени и поразительно правильному образу жизни Кант мог дожить до глубокой старости и, за исключением последних трех-четырех лет, нимало не утрачивал силы и свежести ума.
Правильный образ жизни Канта вошел в пословицу. Даже среди аккуратных и точных немцев он казался чудом аккуратности. Кант вставал всегда в пять часов утра как летом, так и зимою. В три четверти пятого его старый слуга будил барина; причем, по приказанию Канта, был неумолим и не отставал до тех пор, пока не убеждался, что барин не заснет снова. Кант считал одним из главных правил своей гигиены спать не более, но и не менее семи часов; причем ложился спать всегда ровно в десять вечера. Каждый день он распределял совершенно одинаково. Встав с постели, Кант облекался в шлафрок и надевал сверх колпака маленькую треугольную шляпу. В этом виде он направлялся в свой рабочий кабинет. Проработав до семи часов утра, он одевался и отправлялся в аудиторию; после чтения лекций возвращался в кабинет, снова облекаясь в халат и туфли, и работал до трех четвертей первого, никогда не больше, но и не меньше; затем одевался к обеду. Обед для Канта был также главным временем беседы с гостями: он никогда не обедал один, просиживал за столом несколько часов, много ел, но еще больше разговаривал. После обеда, если погода была хорошей, он отправлялся гулять – большей частью один, но иногда и в компании. Во время одиночных прогулок Кант нередко обдумывал самые глубокие из своих идей. В подобных случаях он первоначально гулял по так называемой «философской дороге»; но это подметили нищие и попрошайки, в те времена изобиловавшие в Кенигсберге. Их приставанье сильно надоело Канту, и он стал гулять в королевском саду. Во время прогулок, особенно если это было зимою или осенью, Кант также строго соблюдал правила гигиены. Он шел медленно, чтобы не вызвать испарины, и, если дул свежий ветер, старался гулять один, чтобы не разговаривать, так как считал одним из главных правил гигиены дышать холодным воздухом лишь через ноздри. В своих лекциях по антропологии Кант указывал, что даже дикари знают это гигиеническое правило, нередко забываемое людьми цивилизованными.
Если не считать нескольких чашек весьма слабого чая, то можно сказать, что Кант ел лишь раз в день, то есть за обедом, причем довольствовался тремя сытными блюдами, к которым добавлял сыр или фрукты. К немалому удивлению своих соотечественников, Кант никогда не пил пива, довольствуясь главным образом водою и незначительным количеством вина: полбутылки медоку было его обычной порцией. О пиве Кант говорил: «Это не напиток, а пища дурного качества». Чтобы не выпить по рассеянности больше вина, чем следует, особенно если он обедал не у себя дома, Кант принял за правило наливать себе всегда не более четверти стакана и почти автоматически вел счет этим порциям.
Кант не был гурманом, то есть не гонялся за изысканными блюдами, но любил, чтобы простая пища была вкусно и хорошо приготовлена. В этом смысле его признавали знатоком; кенигсбергские дамы охотно угощали его как человека, понимающего толк, и в то же время боялись его критики. Один из приятелей Канта сказал однажды философу: «Вы могли бы с большим успехом написать критику чистого поварского искусства». Придавая поваренному делу главным образом гигиеническое значение, Кант часто говорил, что напрасно некоторые дамы считают это дело ниже своего достоинства. Общее образование, говорил он, необходимо женщине, но необходимы и специальные знания, соответствующие обязанности матери и хозяйки.
– Вы, кажется, считаете нас всех только кухарками, – сказала однажды Канту одна дама, обиженная тем, что философ все время беседовал с нею о способе приготовления кушаний.
– Нисколько, – ответил Кант, – но я желал бы, чтобы самое искусство кухарки было поставлено серьезнее. Следовало бы, чтобы молодым девицам преподавали поварское искусство ученые повара, точно так же, как танцмейстеры преподают им танцы; первое даже важнее последнего.
Кант находил, что бренчанье на фортепиано и пение сентиментальных романсов нисколько не выше кулинарного дела. «Мне кажется, – говорил он, – что всякий муж предпочтет хорошее блюдо без музыки, чем музыку без хорошего блюда». Узнав, что в Шотландии девицы из лучших семейств действительно берут у поваров уроки поваренного искусства, Кант остался чрезвычайно доволен этим. Вообще во взглядах Канта на роль женщины в семье нельзя не видеть смешения некоторых вполне верных мнений с теми, которые он вынес из немецкой мещанской среды: иногда он поэтому перегибал палку. Кант питал антипатию к амазонкам и синим чулкам. Одна дама, считавшая себя весьма ученою, надоела философу своими вопросами о его системе. Кант долго старался перевести разговор на другие темы. Наконец дама заметила это и сказала:
– Разве вы думаете, что дамы не способны философски размышлять?
– Ах, да, конечно… – сказал Кант, и по тону его собеседница поняла, что Кант оценил ее по достоинству.
В данном случае он был, вероятно, прав; но вообще нельзя не заметить, что Кант отстал в этом отношении от Лейбница, необычайно охотно беседовавшего с образованными женщинами о философских предметах, и последний едва ли проиграл от своих бесед с королевой Софией-Шарлоттой. К сожалению, Кант не встретил в своем кенигсбергском захолустье ни одной подобной женщины; а что он был способен к увлечению женским умом и характером, доказывают его чрезвычайно сердечные отношения к графине Кайзерлинг и ее дочери, впоследствии по мужу фон дер Рекке. Эта последняя пишет о Канте:
«Я не знаю его по его сочинениям: его метафизические умозрения стоят за пределами моего понимания. Но я обязана этому знаменитому человеку многими прекрасными умными беседами. Ежедневно приходилось мне разговаривать с этим другом нашего дома, который был чрезвычайно любезным и приятным собеседником… Часто он беседовал так мило, что никогда нельзя было бы заподозрить в нем глубокого отвлеченного мыслителя, совершившего подобный переворот в философии. Беседуя в обществе, он умел нередко облекать даже отвлеченнейшие идеи в прекрасную форму; каждое свое мнение он излагал необычайно ясно. Он увлекательно острил, и беседа его была часто приправлена легкой сатирой, причем он умел острить, сохраняя невозмутимый вид и полную непринужденность».
По этому показанию можно судить, что не всех женщин Кант считал кухарками или же синими чулками и что не его вина, если в кенигсбергском обществе было мало женщин, подобных графине Кайзерлинг и Элизе фон Рекке. Это упускают из виду многие, слишком строго осуждающие Канта за его взгляды на женщин и забывающие, что этот философ делал выводы из окружавшей его действительности. Для дальнейшей характеристики взглядов Канта на женщину необходимо привести его суждение о взглядах Руссо. Известно, что пламенный защитник прав природы и человека отнесся несколько свысока к женщине, которая для него, как и для большинства современных швейцарцев и французов, была скорее цветком, чем серьезной подругою жизни. Нельзя сказать, чтобы Кант одобрил этот взгляд. Любезничанье с женщинами, – писал Кант в своем сочинении о прекрасном и возвышенном, – есть специальность французов и основа их искусства жить. Обыкновенно любезничают только с детьми. Руссо сказал, что женщина никогда не станет ничем большим, чем взрослым ребенком. «Это дерзкое выражение, – говорит Кант, – и я ни за какую цену не решился бы высказать его; но, чтобы понять слова Руссо, надо помнить, что они написаны во Франции». Кант утверждает, что женщины должны действовать на мужчин облагораживающим образом; но во Франции сами женщины предпочитают любезничанье труду. «Жаль, – говорит Кант, – что лилии не прядут».[1] Кант не был женат и долгое время полагали, что он никогда не был влюблен. Поверить этому было бы трудно даже в том случае, если бы мы не имели положительного свидетельства одного из самых достоверных биографов Канта в пользу противного. Биограф этот не берется ничего сказать о молодости Канта, ограничиваясь замечанием: «Судя по темпераменту, он, вероятно, был влюблен»; зато категорично утверждает, что в зрелых летах Кант был влюблен и даже два раза. «Я не называю имен, – говорит этот биограф, – потому что для кого это важно?» Легко допустить, что и в молодости Кант увлекался, но, как человек чрезвычайно добросовестный, не решался составить семьи, пока сам находился в материальной зависимости от родственников. Что касается вопроса, почему Кант и впоследствии остался холостяком, это объясняется самым удовлетворительным образом. В ранней молодости Кант был очень застенчив с женщинами; с летами это прошло в обыденных случаях, но в вопросе настолько щекотливом, каково объяснение в любви, он остался крайне нерешительным, и, по словам биографа, одна из возлюбленных Канта уехала, так и не узнав о его страсти, а другая, видя его колебания и нерешительность, предпочла более энергичного и смелого соискателя. Постепенно Кант втянулся в одинокую жизнь холостяка, и на старости у него образовалось совершенно рассудочное, можно сказать, даже чересчур прозаичное отношение к браку. Задолго до Шопенгауэра (который и в этом, как во многих других отношениях, утрировал идеи Канта) Кант провозгласил, что истинной подоплекой всякой любви к женщине является половое влечение. В трактате «О прекрасном и возвышенном» мы читаем буквально:
«Все очарование, которое оказывает на нас прекрасный пол, в основе является распространенным половым влечением. Природа преследует свою великую цель, и все тонкости, которые сюда присоединяются, и на первый взгляд, весьма далеки от полового инстинкта, в конце концов являются лишь его подкрашиванием и вся их прелесть заимствована из того же источника».
Но Кант далек от выводов, сделанных из этого впоследствии Шопенгауэром. Хотя половой инстинкт – чувство весьма грубое, но «презирать его», по словам Канта, нет ни малейшего основания, потому что этот инстинкт делает возможным самое удобное и правильное охранение порядка природы. Философ нимало не отрицает и того, что высшие формы любви отличаются от низших, хотя и имеют общий с ними источник. Любовь, основанная только на половом влечении, по его словам, легко вырождается в разнузданность и распущенность, потому что «огонь, зажженный в нас одной особой, весьма легко может быть погашен другою».
Что сам Кант был далеко не равнодушен к женской красоте, в этом убеждают многие показания. Помимо всякой любви, он охотно видел красивые женские лица, относясь к ним с чисто эстетической точки зрения. Даже семидесяти лет от роду, когда один его глаз был поражен болезнью, Кант, обедая по воскресеньям в доме своего приятеля, английского купца Мотерби, любил смотреть на хорошеньких женщин и постоянно сажал подле себя за обедом, со стороны здорового глаза, красавицу мисс А., причем вполне откровенно объяснял, что, смотря на нее, испытывает большое удовольствие.
Когда Кант был уже далеко не первой молодости, один добродушный пастор ни с того ни с сего вздумал сватать его к какой-то девице. Для лучшего успеха этот священник написал и издал за свой счет брошюрку, озаглавленную «Рафаил и Товия», назидательно-религиозного содержания, на тему «нехорошо человеку быть одному».
Кант был крайне озадачен и брошюрой, и неожиданным предложением пастора; в конце концов он ограничился тем, что уплатил по счету типографии, возвратив пастору его расходы. Впоследствии Кант любил рассказывать этот эпизод своим застольным собеседникам, много шутил по этому поводу и смеялся, вспоминая, как его чуть не женили.
Впрочем, Кант, в свою очередь, иногда любил играть роль свата. В этих случаях он всегда руководствовался практическими соображениями, советуя молодым людям «благоразумие» в выборе невесты.
Вообще жизнь холостяка наложила на Канта известный отпечаток: когда читаешь рассказы его биографов, иногда кажется, что речь идет об одном из добродушных типов, изображенных Диккенсом. Добродушие Канта и его заботливость о непричинении кому-либо вреда нередко граничили с комизмом. Однажды его слуга Лампе во время обеда разбил стакан. Опасаясь, чтобы кто-либо из гостей или сам Лампе не порезал себе ногу, Кант велел слуге немедленно собрать все кусочки. Но тут ему пришло на ум, что, во-первых, слуга, собирая куски стекла, может по неосторожности поранить себе руку; во-вторых, по халатности не соберет всех кусков. Поэтому Кант сам тщательно собрал все в бумажку. По окончании обеда Кант встал и сказал своим гостям: «Ну, господа, теперь пойдем в сад и сами закопаем это стекло. Я не могу доверить этого слуге». Взяв лопату, Кант вышел в сад; гости за ним. Тут явилось новое затруднение. Где закопать стекло так, чтобы оно никому не причинило вреда? После долгого обдумывания Кант наконец решил этот трудный вопрос.
Обстановка у Канта была весьма скромной. Всего требовательнее он относился к местоположению своего рабочего кабинета. Немало трудов стоило Канту устроиться сколько-нибудь удобно. Потребность в крайне сосредоточенном мышлении сделала Канта чрезвычайно требовательным. Он не выносил никакого шума или резких звуков, способных нарушить его покой во время занятий; поэтому, при всем своем консерватизме относительно привычек, Кант часто менял квартиру. Сначала он жил на берегу реки: здесь ему мешали крики польских лодочников. Другую квартиру Канту пришлось оставить потому, что у его соседа был несносный петух, своим криком мешавший философу. Кант предлагал соседу за петуха какую угодно сумму, но тот упорствовал, и дело кончилось переездом Канта на другую квартиру. Наконец, в 1783 году Канту удалось на сделанные сбережения купить маленький, скромный домик; но и здесь его покой оказался не вполне обеспеченным. Недалеко от домика Канта находилась городская тюрьма. Для нравственного исправления арестантов было придумано средство в чисто протестантском духе: они должны были несколько часов кряду петь псалмы. Громкое нестройное пение при открытых окнах тюрьмы сильно раздражало Канта. Долго терпел он, наконец написал письмо первому бургомистру, своему приятелю Гиппелю, прося его принять меры «для прекращения скандала». Письмо Канта довольно курьезно. Он пишет, что просит от своего имени и от имени других жителей этого квартала придумать меры против «громогласного благочестия этих ханжей». «Не думаю, – пишет Кант, – чтобы они имели повод жаловаться и утверждать, что их души находятся в опасности, если их голоса во время пения будут умерены тем, что они станут петь при закрытых окнах, да и в этом случае им не следовало бы кричать изо всех сил. Все равно сторож выдаст им свидетельство, о котором собственно они и хлопочут, и там будет сказано, что они весьма богобоязненны; их услышат и в том случае, если они перестанут будить своим ревом набожных граждан нашего доброго города». Просьба Канта была уважена, но тут явилась новая беда. По соседству постоянно играли танцы, и эта игра порою выводила философа из терпения. В конце концов Кант вообще невзлюбил музыку и часто называл ее несносным искусством, которое умудрилось внести элемент назойливости в саму эстетику. Впрочем, Кант охотно посещал концерты всех приезжавших в Кенигсберг знаменитостей.
Стараясь углубиться в свои размышления, Кант часто во время сумерек устремлял взор на какой-либо отдаленный предмет, большей частью на Лёбенихтскую башню. С течением времени перед башнею выросли тополя в саду соседа, настолько высокие, что листья их прикрыли башню. Эта перемена стала беспокоить Канта, и он до тех пор упрашивал соседа, пока тот не приказал обрубить верхушки своих тополей.
Купив собственный домик, Кант устроился в нем просто, но уютно. Меблировка его комнат была необычайно скромной. Единственным украшением кабинета был портрет его любимого автора Руссо. Насколько Кант увлекался чтением Руссо, видно из того, что ради произведений женевского философа он нарушил порядок своей жизни. Когда появился «Эмиль», Кант забыл свое распределение времени и читал запоем до поздней ночи. Кант знал главные сочинения Руссо почти наизусть и часто цитировал их в устном преподавании. Само собою разумеется, что такой мощный, оригинальный и в то же время методический и спокойный ум, каков был у Канта, не мог всецело подчиниться влиянию пламенной, но нередко парадоксальной проповеди Руссо; одно несомненно, что протест последнего против современной цивилизации способствовал развитию взглядов Канта не в меньшей мере, чем логичный, но сравнительно холодный скептицизм Юма. Быть может, контраст натуры Руссо с его собственною особенно привлекал Канта, у которого ум преобладал над чувством в такой же мере, в какой у Руссо сердце господствовало над логикой. Контраст этот проявляется во всем. Насколько Руссо был неуживчив и нелюдим, настолько же Кант отличался уживчивостью, уменьем поддерживать общественные отношения, приветливостью и гостеприимством. Он не искал большого общества, но любил, чтобы число гостей за столом достигало числа муз. Кант особенно дружил с несколькими английскими семействами. Самым оригинальным из его друзей был английский купец Грин. О знакомстве Канта с Грином сохранился рассказ, в точности которого сомневались некоторые биографы; по нашему мнению, рассказ этот, несомненно, имеет историческую основу, лишь эпоха несколько перепутана. За несколько лет до начала войны между Англией и ее американскими колониями, впоследствии образовавшими Соединенные Штаты, отношения были уже крайне натянуты, и в торговом городе, каковым являлся Кенигсберг, носились, конечно, слухи о возможных столкновениях. Кант был горячим поборником свободы и открыто выражал свои мнения, порицая деспотические действия английского правительства. Однажды он, гуляя в Дёнгофском саду, встретил нескольких знакомых и незнакомых людей, беседовавших об американских делах, и резко выразился о действиях Англии. Находившийся в числе собеседников англичанин Грин, не знавший Канта, почувствовав себя оскорбленным в своем британском патриотизме, ответил Канту в резких выражениях и наконец вызвал его на дуэль, требуя кровавого удовлетворения. Кант, нимало не потеряв присутствия духа, спокойно и рассудительно ответил противнику, что готов принять его вызов, но первоначально требует, чтобы его выслушали до конца. Доводы Канта в пользу правого дела поразили Грина, и дело кончилось тем, что он пожал Канту руку, проводил его домой и с тех пор они стали лучшими друзьями.
Грин был чрезвычайно оригинален, в чисто английском вкусе. Достаточно сказать, что он был еще пунктуальнее Канта; его называли «человек, заведенный по часам». Однажды вечером Кант обещал Грину сопровождать его на следующее утро в восемь часов во время прогулки. В три четверти восьмого Грин уже нервно шагал по комнате с часами в руках; в 7 часов 59 минут он надел шляпу, взял палку и, как только пробило восемь, сел в коляску и поехал. Выезжая, он встретил Канта, который подходил к его дому, опоздав лишь на две минуты. Грин, однако, не остановил коляски и проехал мимо, чтобы наказать Канта за неаккуратность.
Кроме безусловной честности, Грин отличался также проницательным умом, хотя и не имел основательного образования. Сам Кант сказал однажды: «В моей „Критике чистого разума“ нет ни одного предложения, которого я не прочел бы Грину и не просил бы обсудить его». Несколько лет кряду Кант проводил у Грина послеобеденные часы, причем иногда происходили сцены, достойные кисти художника. Явясь к Грину, Кант заставал его спящим в кресле; он сам садился в другое кресло и также засыпал. Затем являлся директор банка Руффман и, в свою очередь, начинал храпеть. В определенный час приходил купец Мотерби и будил всех троих; тогда начинались самые поучительные беседы, которые длились ровно до семи часов вечера. Пунктуальность собеседников была так велика, что они заменяли часы для обывателей околотка. Часто говорили: «Нет еще семи часов: профессор Кант еще не вышел от Грина».
Смерть Грина глубоко опечалила Канта. На время он даже отказался от своих обеденных собраний и бесед; до самой глубокой старости Кант не мог забыть своего друга. Со дня смерти Грина Кант ни разу не ужинал в обществе: это он делал лишь ради Грина. Очень дружен был Кант также с семьею Мотерби, где было много маленьких детей. Кант чрезвычайно любил детей, умел обращаться с ними и входить в их миросозерцание. «Трогательно было видеть, – пишет один из его биографов, – как этот глубокомысленный мудрец интересовался детскими играми и болтовнёю».
Кант вообще обладал способностью входить в чужой мир. Он одинаково ценил всех людей, не разбирая ни пола, ни сословия, ни возраста, ни общественного положения, видя прежде всего в каждом человеке человеческое достоинство. Поэтому в числе его друзей были и светские дамы, вроде графини Кайзерлинг, и купцы, и простые люди, вроде лесничего Вобсера, которого Кант называл «истинно немецким мужем», увековечив его память в одном из своих сочинений. К этому Вобсеру Кант уезжал за несколько верст от Кенигсберга – чуть ли не самое далекое путешествие, которое он позволял себе, никогда не отлучаясь из родного города. В домике Вобсера, в идиллической обстановке, Кант написал свой трактат «О прекрасном и возвышенном». Кант от природы был веселого нрава и даже с некоторой склонностью к сатире. Он говорил, что любит литовцев за их сатирические наклонности, и еще в молодости дружил с несколькими литовскими весельчаками. Кант охотно читал сатирических писателей и утверждал, что сатирики принесли более пользы, чем все схоластики и метафизики. Особенно он ценил Эразма, замечая, что одна его сатира стоит сотни философских трактатов. В самом Канте было, однако, недостаточно желчи и слишком много спокойствия для того, чтобы стать сатириком в полном смысле слова. Следует заметить, что спокойствие Канта и его удивительное самообладание были не столько природными качествами, сколько продуктом работы над самим собою. От природы Кант был вспыльчив, но сумел подавить в себе это качество. Единственный человек, с которым Кант не мог постоянно оставаться спокойным, был его старый слуга Лампе. Находились даже люди, которых смущал резкий тон Канта по отношению к слуге. Присмотревшись ближе, они убедились, что никакое, даже ангельское, терпение не могло устоять против глупости и упрямства этого служителя, который особенно возомнил о себе с тех пор, как узнал, что Кант – великий философ. Лампе приписывал себе часть славы Канта, а между тем был крайне ограничен и вороват. В течение многих лет Кант безусловно доверял ему; наконец убедившись, что при всей своей негодности Лампе еще и нечестен, Кант с болью в сердце рассчитал слугу.
Кант вообще жил по придуманным для себя правилам или, как он выражался, максимам. До чего доходила его страсть сочинять законы для своего поведения, показывает следующий случай. Однажды Кант возвращался со своей обычной прогулки. Как раз в то время, когда философ собирался повернуть в свою улицу, он увидел графа N., ехавшего в кабриолете. Граф, необычайно вежливый человек, тотчас остановил кабриолет, сошел и стал просить Канта, по случаю хорошей погоды, совершить с ним небольшую прогулку. Подчиняясь первому впечатлению, Кант принял предложение и сел в кабриолет. Ржание кровных рысаков и покрикивания графа начинают смущать Канта, хотя граф уверяет, что он правит, как самый лучший кучер. Граф едет за город, посещает свои имения, затем предлагает Канту еще посетить с ним одного доброго друга, живущего за милю от города. Из вежливости Кант, скрепя сердце, соглашается на все. К десяти часам вечера граф привозит Канта домой. Кант потерял весь день, испытал вместо удовольствия лишь тревогу и досаду. С тех пор Кант придумал для себя правило: никогда более не ездить в коляске, не им самим нанятой и не находящейся в его распоряжении, и никогда ни с кем не кататься. Это правило Кант соблюдал с тех пор с такой непоколебимой твердостью, что никакие блага в мире не заставили бы его сесть в чужую коляску.
Было уже замечено, что Кант выработал в себе твердость характера. Кант и в других чтил характер столько же, как и ум. Он особенно ценил людей, обязанных самим себе своим умственным или нравственным развитием. У Канта не было ни малейшего признака зависти или пренебрежения к чужим заслугам – черты, слишком часто свойственные даже великим людям (достаточно напомнить эпизод Лейбница с Ньютоном). Самого себя Кант мерил слишком малою мерою. В нем не было ни капли самоуничижения, но скромность Канта была все-таки весьма велика. Говоря однажды о Ньютоне, Кант сказал: «В науке о природе я сам следую Ньютону, если только можно сравнить малое с великим». Но свои собственные заслуги в области философии Кант сознавал вполне. Ценя других, говоря с уважением даже о своих противниках, Кант не допускал и с чужой стороны ни чванства, ни нахальства и, наоборот, с благодарностью и умилением принимал выражения почтения со стороны учеников и поклонников.
Чванливости и самолюбия Кант не терпел ни в ком. Однажды приехал в Кенигсберг его знакомый, граф С., который был недоволен последней статьей Канта и на этом основании не посетил философа. Граф обедал у приятеля. Канта пригласили к обеду, пояснив, что «его ждет граф». Кант ответил, что не приедет, так как, по обычаю, следовало графу к нему заехать. Свидание расстроилось, но в следующий свой приезд граф понял неуместность своего поведения и посетил Канта.
Когда некоторые философские противники Канта стали писать о его работах тоном учителей, он написал статью «О слишком приподнятом и надменном тоне в философии», в которой осмеял претензии своих критиков.
Одною из главных отличительных черт Канта была его безусловная правдивость как в словах, так и в действиях; того же он требовал и от других. Если ему случалось передать с чужих слов какое-либо даже самое маловажное происшествие и если потом он узнавал, что сообщенные ему другим лицом сведения не вполне точны, он спешил исправить неточность. Особенно строг был Кант ко всякому обману. Он сплошь и рядом освобождал малоимущих студентов от уплаты гонорара за свои лекции. Однажды студент, не имевший средств, из ложного стыда не заявил об этом Канту, но, наоборот, сказал, что наверное внесет такого-то числа. Срок прошел, а деньги не были внесены; наконец студент сознался, что никогда и не рассчитывал уплатить. Кант сурово упрекнул студента, хотя и разрешил ему продолжать посещение лекций. Некоторое время спустя тот же студент просил Канта назначить его в числе оппонентов на одном докторском диспуте. Кант отказал. «Ведь вы и на этот раз можете оказаться неаккуратным, – пояснил Кант. – Что, если вы не явитесь на диспут? Ведь тогда из-за вас все дело пропало!» (По обычаю, непременно должен был оппонировать кто-либо из студентов). Молодой человек впоследствии сам сознавался, что этот урок морали принес ему больше пользы в жизни, чем сотня лекций о моральном поведении.