ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВСПОЛОХИ

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ВСПОЛОХИ

Сухим безросным утром в августе сорок первого года летчик Комлев стал «безлошадным» и погорельцем; некрестьянская профессия свела его с мужицкой бедой ближе, короче, чем деревенское детство на волжском откосе, в Куделихе; с того случая, пожалуй, и начался путь Дмитрия Комлева к земле…

Свой первый командирский отпуск лейтенант Комлев проводил в родной Куделихе и понемногу — в гостях, на рыбалке, на пристани, где все новости обсуждаются как на базаре, — наслышался о Симе. Он не сразу сообразил, о ком речь, какая это Сима, потом вспомнил: после выпускного вечера они всем классом отправились на пароходе до Горького, и вместе с матерью-буфетчицей была в той поездке Сима, малявка-восьмиклассница. Смуглая среди светленьких подружек, в накинутой на плечи материнской хламиде до пят, она смахивала на цыганку; мелькала то в машинном отделении, то в судомойке, то на капитанском мостике, она и туда взбиралась, — везде своя. Подсаживалась к старшеклассникам, к взрослым, когда пели на палубе, — ей были рады, голос у Симы сильный…

Вот о ней и толковали, где бы летчик-отпускник ни появился: и расцвела-то она, и певунья, и прославилась. «Чем же прославилась?» — спрашивал Комлев. «Ее карточку в газете напечатали!» — «Да что она сделала?» — «Выпускное сочинение накатала!.. Первое место по области. Теперь учится на речного штурмана, вон куда пробилась. Еще в капитаны выйдет».

Весной Дмитрию Комлеву исполнилось двадцать два. С тем, что называют устройством личной жизни, он не спешил; здешние волжанки были Мите по душе, но скоро появятся у него новые, городские знакомства, ведь авиация может базироваться возле городов, выбор у авиаторов богатый.

Единственная перемена за время отпуска коснулась служебных дел летчика: его часть с Северного Кавказа была переброшена к западной границе. И в тот июньский день, когда Комлев уезжал из дома, — не на юг, а на запад, в Рава-Русскую, — в Куделиху на лето возвращалась Сима.

Был собран, уложен, вынесен на крыльцо лейтенантский чемодан, до автобуса оставалось меньше часа, а в дневной свежести реки, в сонном покое горбатеньких улиц, сбегавших к Волге, все еще таились какие-то ему обещания. Он решил пройтись до пристани. Туда-обратно. Последняя, прощальная прогулка. Жизнь — обязана чем-то человеку? Или только человек — ей?

Было пасмурно. Дальний берег Волги темнел, бросая ровную тень на тихую воду. Рыбацкие лодки стояли неподвижно. Одинокий катер тарахтел на середине реки раскатисто и зычно, как сухогруз.

Причалит, остановится в Куделихе «Дмитрий Фурманов», которым катила сверху Сима, или нет, было неизвестно. По расписанию стоянка не значилась, но практика с расписанием не всегда сходилась. Комлев слушал, что говорят. Первейшее значение получал тот факт, что зять капитана живет в Куделихе… Ждали почту, радио, промтоваров для сельпо; большинство сходилось на том, что причалит. «Ну и что? — спрашивал себя Комлев. — Увижу ее, знаменитость. Все?» Отвечал себе: «Знакомство будет. А без этого весь отпуск — пустышка».

Гулко ударяясь о причал, к пристани подгреб катерок: «Постоять-то можно?» — «Постойте, только двухпалубник идет, так что…» — «Понятно, понятно», — под командой двух парней навеселе катерок становился к месту непослушно, то отходил, то промазывал. Видя, как поводит их посудину и понимая причину, парни, его погодки, посмеивались над собой; закрепились, свели на пристань своих двух принаряженных, в модных туфельках попутчиц. Мужики расступались перед девахами неодобрительно. Комлев проследил за ними глазами до самых сходней на берег. «Митька, шею вывернешь… Идет!»

Сливаясь одним бортом с темным берегом и плавно, будто напоказ, разворачиваясь и выставляя другой, освещенный, выходил из-за речного поворота, долгожданный «Фурманов». ««Фурманов» идет», — говорили рядом с Комлевым. Да, «Фурманов», «Фурманов»… Произнести вслух название двухпалубника было желанием каждого, пол-Куделихи имело в нем свой интерес. «Как скорость скинет, уберемся», — заверили парни с катерка; молодицы, что-то прикупив на берегу, погрузились в него снова. «Поживей бы», поторапливал их про себя Комлев, будто только что не любовался статью девиц и не завидовал находчивым парням, а теперь досадовал на этот не вовремя подплывший катерок, в нем усматривая причину того, что хлопково-пенистый бурун на остром носу «Фурманова» высок, держится, не спадает. Он следил за ним неослабно. Сверкали водяные, взвинченные форштевнем жгуты, с каждым метром приближая и ярко расцвечивая вдруг возникшую фантазию: он возвращается из отпуска — вдвоем! С ней, Симой. Шальная мысль, но и трезвость в ней, и подкупающий, всегда желанный для молодого летчика эффект. Вот так Комлев! — загудят в полку. Уезжал — ни слова, ни полслова, а сам-то, оказывается, все давно решил и подготовил. Хитер, Митя! Какую кралю отхватил… Глазаст, глазаст…

Отчетливей становились лица пассажиров, укрупнялась палуба, темные просветы между белых ведер с красными буквами, составлявшими название парохода.

Стиснутый толпой, Комлев ждал, не шелохнувшись, молча, надеясь, просил: «Остановись!»

В ответ прокатился по спокойной воде и над берегом протяжный гудок парохода.

«У-у-хо-жу-у», — понял Комлев.

Мимо…

Дальше, дальше, дальше… скрылся за изгибом реки «Фурманов», так и не показав ему гордость Куделихи — Симу.

Глядя пароходу вслед, кто-то вслух утешился местной присловкой: «Воды-то сколь… сколь хочешь, столь пей». И Комлев, вздохнув, повторил: «Воды-то сколь… сколь хошь, столь пей…»

В полк, в селение под Равой-Русской, Комлев угадал как раз под войсковые учения. Зачета по штурманской службе, точнее, по знанию нового района, где они теперь стояли, у лейтенанта, естественно, не было, а на учения, на свое участие в них, он возлагал надежды, и немалые. Имел все к тому основания, да. Ибо с первого на летном поприще шага, с рулежки на бескрылой машине, сколько-нибудь серьезных замечаний в воздухе Комлев не получал. Согрешил «самоволкой», опаздывал из увольнений, под Первое мая был замечен навеселе и держал ответ перед комсомольской ячейкой. Но за работу в воздухе, за технику пилотирования — одни поощрения. В приказе, перед строем. Он гордился и дорожил этим, втайне сознавая преходящий характер, зыбкость достигнутого, да и невозможность в сроки, отведенные ему в училище и в полку, достигнуть большего; глухо, до последней пуговки — обязательно так, — застегивая перед вылетом комбинезон, он вкладывал в свою манеру талисманный смысл. К полетам был жаден, как щука в зорьковый жор… И что же? «Мы на Комлева рассчитывали, — заявил политрук, — а он не получил зачета. Не освоил режим погранрайона. Подвел себя, и товарищей». Командир прямо отрубил: «К учениям не допускать!» Вместо штудирования карты, вместо облета района, тренировок в воздухе ему всучили деревяшку, макетик самолета. И с этой болванкой в руках, наклоном корпуса изображая развороты, виражи, «змейки», с откинутой в сторону рукой — крыло! — и мальчишеским гудением на губах он должен был проигрывать условный, воображаемый полет. «Победа в воздухе куется на земле», — ободрял его полковой командир, «батя»; тренаж назывался: «пешим — по-летному»…

Войну Комлев встретил на границе, откатился с полком к Умани, под Ятранью его сбили. Он выбросился с парашютом, приземлился неудачно, поясницу пронзила боль; сгоряча он вскочил, тут же сел, упал ничком… в себя пришел, расслышал чей-то выкрик: «Летчик!» Он понял, что это о нем. «Вцепился, не отпускает!» — слышал он торопливые голоса, топот. Его подхватили с земли и, спеша, бегом несли на руках к грузовику, положили на взбитый шелк парашюта: полуторка замыкала колонну, немцы двигались по пятам… тепло благодарности, и снова беспамятство.

Боль отпустила, он пришел в себя в тени садочка, укрывшего кузов, где он лежал с парашютом в головах. Тишина, прохлада, говор… опасность, видимо, рассеялась. С тем же благодарным чувством, какое испытал он к подобравшим его людям, вспомнил Комлев далекий день, когда с ребяческой решимостью — такой смешной, такой наивной и такой серьезной — выбрал, взял он себе в пример земляка-волжанина, ничуть не смущаясь его великой славы… Чкалов!.. Но подобрали-то на дороге Комлева-летчика…

Кто-то взобрался в кузов. «Как лейтенант за железку уцепился», — услышал Комлев. «Кольцо это, — объяснил другой. — Вытяжное кольцо парашюта. У них закон: после прыжка кольцо не терять. Привезти на землю. Иначе позор». — «Пусть его держит… А парашютик — нам», — ловким сильным движением парашют был выхвачен, летчик брякнулся головой о дощатое днище кузова. «Куда?!» — закричал он, отбрасывая зажатой в правой руке вытяжное кольцо и хватаясь за пистолет.

Пистолета на ремне не было. Пистолет оборвался вместе с кобурой, когда раскрылся парашют. «Я летчик!» — кричал он, распластанный, пригвожденный к кузову болью. Собрав все силы, приподнялся, пытаясь кого-то схватить… и рухнул на спину, и разревелся от бессилия и боли…

Своих он повстречал в Каховке.

Как выразился полковой командир, «батя», бывший конармеец, Комлева «спешили», — за отсутствием в полку исправной боевой техники, а следом, по той же в основном причине, откомандировали в Крым, в разведывательную эскадрилью.

«Да вам на Берлин летать, на спецзадания! — польстили Комлеву в эскадрилье, знакомясь с его боевой аттестацией. — А не дроф в степи гонять…»

После разорения и пожарищ, полыхавших от Сана до Днепра, эскадрилья разведчиков действительно выглядела тихой заводью: подъем в семь утра, питание в столовой, вечерняя поверка…

Он принял бы их шутливое почтение, если бы не зарубка, появившаяся после Ятрани в его характеристике: «Проявил непонимание момента».

Короче, летать ему в эскадрилье было отказано.

Не на чем. Свои толпятся в очередь, как на бирже.

«Пешим — по-летному» — пожалуйста. Сколько угодно.

Украшение гардероба лейтенанта — выпускной кожаный реглан.

По части обмундировки Комлеву везло с первой курсантской гимнастерки: надел, перехватил ремнем, разогнал складки — какие сомнения, летчик. Как будто скроена гимнастерка на заказ! А получал в каптерке. Ворот с голубыми петличками, освеженный двухмиллиметровой ниткой подворотничка, был поставлен старшиной в пример. Шинелка серая, курсантская, а на нем — игрушка: пола лежит, спина как литая. И с техникой ему везло. Из боевых машин, имевших тонкие различия в сериях, ему досталась в полку не приземистая, тяжеловатая, а «щука» — летучий, легкий на руку бомбардировщик СБ…

Реглан у Комлева не черный, как у других, а черепичного отлива. На весь выпуск таких пришлось, может быть, с десяток.

В Крыму его Комлев сбросил. Сложил, упрятал подальше.

С подъема облачался в слинявший комбинезон, подбитый безрукавкой-«самурайкой» («самурайку» он по-своему перекроил, надставил, опустив мех на поясницу), строго, глухо, до верхней пуговки застегивался — педант, такое он взял себе правило. Так себя приструнивал. Осенние ночные ветры уже студили степь, к полудню ветер стихал, воздух теплел, смягчался, продлевая лето. Он, бывало, жмурился под солнцем, как выползший из потемок к свету. Распускал свою потертую хлопчатобумажную схиму, оголял плечи… осторожно пробовал спину. Сгибал, разгибал… боль совсем отошла, полная свобода движений.

Он блаженствовал, отдыхая от боли, вслушиваясь, как проникает в него тепло, как пульсируют жилочки.

«Пешим — по-летному» — осадили его разведчики. После всего, что пережито, что пытался сделать… Ни самолета, ни места в боевом расчете, ни твердого жилья. Один.

Несколько дней назад появился здесь экипаж «девятки», экипаж приданного эскадрилье скоростного бомбардировщика под хвостовым номером «9», с летчиком капитаном Крупениным во главе. Казалось, он для того появился, чтобы подчеркнуть сиротливое положение Комлева. Стрелок-радист с «девятки» в столовой предупреждал: «Дежурный, оставьте расход на моего командира!» Штурман с «девятки» ставил синоптиков в известность: «Летчик устал, отдыхает, я за него!..» Комлев — без экипажа, без штурмана и стрелка-радиста. Их отсутствие в самом деле было чувствительно. Заботы, которых он знать не знал, — от получения сухпайка, мыла в банный день, до знания ходов, какие необходимы в БАО, чтобы получить сносное жилье, то есть все, от чего летчика заведомо освобождают штурман и стрелок, лежало теперь на нем одном.

И куда бедному крестьянину податься?

В разведэскадрилье на близкое будущее — никаких надежд.

Парк бомбардировщиков СБ поизносился, последнее отняла Одесса, разведку выполняли истребители, и главным образом «девятка» капитана Крупенина; среди латаных, штукованных колымаг, доживавших свой век в степном Крыму, пришелица «девятка» возвышалась царственно, старший воентехник, работавший на ней, объяснения по новинке давал неохотно, опасаясь сболтнуть лишнее, цедил: «Все управление на кнопках, одних электромоторчиков — восемнадцать штук…»

Комлев держался особняком.

Претензий не заявлял, ни перед кем не заискивал.

Недели через две ему предложили связной ПО-2.

Он согласился.

Развозил по Крыму командиров связи, корреспондентов в штатском и военных, забрасывал на «точки» московские газеты, запчасти из мастерских, изредка ходил в сторону Сиваша на разведку погоды.

В остальном он был предоставлен самому себе, и передышка на юге его понемногу завораживала.

В селении Старый Крым увидел Комлев яблоневый сад, похожий на дубовую рощу.

Стволы диковинных в два обхвата яблонь тянулись до неба, и ветви их сгибались под тяжестью плода, в названии сорта — шелест седых времен: «кандиль-синап»… Базарчик в Старом Крыму не людный, но все-таки южный, в слабых, но все-таки красках, беззаботный и щедрый. Черные пчелы приникали к сочащейся плоти пышных персиков сладострастно, с прилавка улыбнулась Комлеву россыпь тыквенного семени. Каленые тыквенные семечки, замешанные на патоке — ах! Комлев себе в удовольствии не отказал, отвел душу.

Сад, старательно взрыхленный и политый, азарт не прижимистой, бойкой торговли, семя с патокой — домашняя услада, возвращали Дмитрия к родной Куделихе.

На двадцать третьем году жизни он вспоминал, как старец: чем отдаленней событие, тем оно ярче. Ему вспоминалось детство. Теплая крынка с молоком на столе, он клонит ее на себя, опиваясь, пока в гулких стенках не блеснет темное дно; лошадиная морда в пене, желтые зубы, по-собачьи клацнувшие над самой его макушкой, долгий, живучий страх перед ними и перед звоном бубенца. Свадьба дяди Трофима. Трошка, скинув новенькие «скороходы» со шнуровкой и засучив по колена штаны, мчится с кем-то взапуски, сверкая белыми пятками по сочной луговине, а бабы, весело повизгивая, срамят мужиков бесстыдниками…

Но своим канунам война дает особый свет: сгущает тени, казнит иллюзии, заботливо принаряжая все, что осталось позади надеждой, — даже с короткой дистанции, отделяющей крымский август от июня…

Сима.

После семнадцати дней боев, после Умани, после переправы через Ятрань, где его сбили, в желаниях Комлева появилась определенность: Сима. Определенность, нетерпеливость, временами какая-то взвинченность.

Помнит ли Сима его?

Ведь они, можно считать, незнакомы…

Из всех имен, с которыми он мог бы и хотел связать свои надежды, свое будущее, сейчас осталось это одно, и память с готовностью ему помогала: знакомы! До Горького плавали на пароходе — раз. В том же Горьком, в полуподвальчике магазина «Рыболов-спортсмен», вместе делали покупки — два. Причем, каленые крючки ходовых размеров из колючей россыпи на прилавке выбирал он, а Сима вторила ему, как обезьянка, говоря продавцу: «И мне!», «И мне!», и только грузила выбирала сама (покупных грузил Комлев не признает). Наконец, поминки по дяде Трофиму. Захмелев, он облегчал себе душу горячим чаем, а она, Сима, оказавшись рядом, заботливо дула ему на блюдечко, чтобы он не ожегся.

Ни единого слова они не сказали друг другу, но знакомы были.

Только бы она отозвалась.

Ему пришла на ум посылка — ведь он в Крыму…

Итак — посылка.

Каптенармус БАО за два ведра «кандиля» достал ему тару нужных размеров, он продумал и написал Симе письмо — в меру обстоятельное, с учетом эффекта, который могут произвести дары юга, и опасности быть неверно понятым, и на своем ПО-2, на своей «этажерке», как с давних пор зовут у нас коробчатого вида самолеты, наторил дорожку в Старый Крым, в яблоневый сад, похожий на дубовую рощу…

…Остывая после торопливой погрузки яблок и предвкушая быстрое возвращение восвояси над еще не прогретой, без марева и болтанки степью, он рулил на «кукурузнике» по знакомой, ровной полоске, чтобы развернуться против ветра и взлететь. Всходившее солнце мягко играло на тугой, глянцевитой обшивке нижнего крыла, и вдруг она лопнула, вспоролась наискосок, обнажив белесую изнанку. Комлев ошалело глядел на прореху, не понимая: откуда здесь взялся кустарник, проткнувший плоскость?.. Дохнуло жаром, чем-то брызнуло в лицо, и сверху по наклонной стойке рыжим зверем кинулся в кабину горящий бензин.

Комлев кубарем выкатился из кабины, успевая заметить, как, выправляя строй, согласно кренятся к перелеску два «мессера».

Быстро, радостно, с нетерпеливым потрескиванием сглатывал огонь упругую парусину, обнажая хрупкий остов машины из растяжек и проволочек… Рвануло бак.

Просвистели, осыпая искры, головешки, шрапнелью разлетелись яблоки…

«Зажгли походя, короткой очередью», — запоздало подумал Комлев о «мессерах».

Поднял яблоко, надкусил его, с отвращением выплюнул.

Самолет — в дым, летчик — невредим, весь нежный груз, заботливо им отобранный и уложенный, испекся, получив какой-то мерзкий привкус…

«Лучше бы мне разбиться в тумане, — думал Комлев, идя от пожарища прочь, кляня день, когда его спровадили из боевого полка в Крым, в разведэскадрилью. — Лучше бы в нем погореть, в тумане, чем на яблоках». Ведь, как ни крути, погорел-то он на яблоках, на «кандиле»…

К полудню он вышел на базовый аэродром; впереди, в лесопосадке, открывалась стоянка разведэскадрильи, где ждали его доклада, его объяснений.

— Товарищ лейтенант!

Комлев оглянулся — дюжий молодец перед ним. Сумрачная складка от переносицы кверху через красноватый лоб, тяжелые скулы… Конон-Рыжий! Степан!.. Старшина, однополчанин, собрат по Раве-Русской.

— Я, товарищ лейтенант, — улыбнулся Степан, замедляя шаг, но не останавливаясь.

В группе летчиков он направлялся к «р-пятым». Комлев сейчас же уловил выражение отрешенности на землистых лицах; так обычно бывают замкнуты, углублены в себя летчики, получившие задание. Задерживаться, откалываться от своих Степан не мог, Комлев к нему подстроился.

— В Одессу, в Одессу, — негромко подтвердил Конон-Рыжий — воздушный стрелок, перенявший привычку своих командиров называть цель приглушенно. — Заходим с моря, чтобы не подловили, — доверительно продолжил он, и в его голосе Комлев уловил сомнение — оправдает ли себя уловка, на которую они пустились: выход на Одессу с моря.

— Приласкали, что ли? — пригляделся старшина к его комбинезону.

— А!.. — махнул рукой Комлев, дескать, чего там… Времени на разговор не оставалось.

— Кого-нибудь из наших встретил? — спросил Комлев.

— Нину помните? Жену мою?..

— Конечно! — наобум ответил Комлев, подчиняясь спешке. — Конечно! — повторил он, вспомнив маленькую женщину, появившуюся у них в гарнизоне и родившую перед войной.

— Обворовали ее!.. Обобрали дочиста!.. Добралась с малой до Феодосии, и дома — представляете, товарищ лейтенант?!. Осталась в чем была. Я говорю майору, рядом же, дайте увольнение на сутки, на полсуток! Одна с ребенком, попутным рейсом нагоню, а он: за юбку держишься! Не перестроился! Ты о тех подумай, кто в Одессе, Одессу надо спасать!..

Так, торопясь, дошли они до «р-пятого» под хвостовым номером «20».

— С «двадцаткой» не расстаешься? — спросил Комлев.

— Не изменил, товарищ лейтенант, — «двадцатка». — Степан набрасывал на плечи парашют, памятливость Комлева в такой момент была ему приятна…

Раздалось: «Запускай моторы!»

— Товарищ лейтенант, как Киев? — прервал свои приготовления старшина.

Газеты о Киеве молчали.

Степан глядел на Комлева как на посвященного в грозный ход событий, сроки и конечный результат которых обсуждались всеми; должно быть, старшина посчитал, будто он, Комлев, работает в том районе или как-то иначе связан с Киевом.

— Я думаю, Киев стоит, — выдавил из себя Комлев.

…Осела поднятая деревянными винтами пыль, и след «р-пятых» простыл в белесом небе, а Комлев все брел на свою стоянку… медленно, словно бы одолевая напор моторов, дунувших ему в грудь при старте на осажденную Одессу, словно бы мешал ему глядеть вперед и выбирать дорогу едкий, сладковатый, с примесью печеного яблока дымок, курившийся в степи над его «этажеркой», — знак дальнейшей участи лейтенанта Дмитрия Комлева, ставшего теперь и «безлошадным», и погорельцем…

В лесопосадке, когда он до нее дошел, звенели бидоны, мелькали ящики, плыли стремянки: разведэскадрилья основными силами срочно выбиралась в Севастополь, на Куликово поле, оставляя на обжитой в степном Крыму площадке небольшую группу.

Командир эскадрильи слушал сбивчивый доклад лейтенанта, опустив тяжеловатые веки, воротил голову в сторону. Сквозь пергамент опущенных век проступал рельеф его крупных глазных яблок, настороженно ходивших.

— Бог шельму метит, — сурово сказал командир.

Комлев струхнул: прозорлив командир!

Однако выждал, и хорошо сделал! Возмездие обещалось «мессерам».

Посулив бандитам кару, командир как бы позолотил пилюлю, предназначенную собственно лейтенанту:

— Останешься караульным начальником. Будешь охранять самолетные стоянки.

Вместо пистолета, оборвавшегося при вынужденном прыжке под Ятранью, Комлеву выдали винтовку образца 1891–1930 годов. С этой винтовкой на плече он обходил вверенные ему посты. Встречал «девятку»: она после работы заруливала на свое место, покачивая двуперым задом. Он останавливался, подолгу на нее глядел.

Необычной делали машину хвост и нос: передняя кабина, напоминая карандашный наконечник, с некоторой задорностью приподнималась к небу в бликах плексигласа и дюраля. Хвост же, расщепленный надвое, напротив, тяготел к земле. Как бы припадал к ней, сообщая силуэту самолета затаенную готовность к прыжку.

Первым из ее загадочной утробы обычно выныривал третий член экипажа, располагавшийся в хвосте. Шлемофон не по размеру, сдвинут набок, в руках наготове — пук ветоши. Как заботливый папаша укромным жестом вытирает нос сыночку, выведенному на люди, так и он: смахивал, не задерживаясь, проступавшие на голубых капотах рыжие подтеки масла, отойдя для лучшего обзора в сторону, вглядывался: нет ли пробоины? Это был техник звена, звеньевой, старший воентехник Урпалов, летавший иногда вместо стрелка-радиста. За ним, по откидной рифленой лесенке, сходил штурман. Последним — летчик, командир экипажа. Летчик устало стягивал шлемофон, бритый череп и плотная фигура придавали ему сходство с инженером-футболистом из кинофильма «Вратарь».

На фоне выступающих из фюзеляжа антенных стоек, растяжек, трубочек, рамочек, других устройств неясного назначения мужское трио группировалось под прозрачной кабиной на васнецовский лад как сила, одолевшая, взявшая в свои руки новинку нашего самолетостроения, пикирующий бомбардировщик ПЕ-2, в просторечии «пешку».

— А вы, товарищ, — обратился звеньевой к Комлеву в первую же их встречу, — учтите: объект — государственного значения.

— Частную собственность не охраняем, — прервал его Комлев.

Задержавшись строгим взглядом на фигуре караульного начальника, капитан внушительно проговорил:

— Го-ло-вой ответишь! — и прошествовал мимо.

Так они встретились.

Теперь, зарулив, экипаж капитана Крупенина молча направлялся в летную столовую, а Комлев — обходить посты.

Базовый аэродром пылил, гудел, раскаленные патрубки извергали цветное пламя, земля подрагивала от взлетных усилий тяжелых машин, поднимавших бомбы на Плоешти и Констанцу; трудной была жизнь, которой жили здесь другие, опасной, смертельно опасной… но она была для Комлева тем единственным и необходимым, что могло поставить его на ноги, вернуть душевное спокойствие…

Гол как сокол.

Без кольца, без парашюта, без самолета.

Задумавшись однажды на ночном аэродроме, он так ушел в себя, что не заметил катившего за спиной на малом газу бомбардировщика. Черная тень крыла пронеслась над ним, как коса, воздушная струя сорвала с головы пилотку, он долго искал ее, ползая в темноте, извозился, взмок. «Загнали под лавку», — думал он, с непокрытой головой сидя на земле, не зная, кому, зачем он нужен, вообще нужен ли…

Всё потеряно, всё.

Установка командиру «девятки» капитану Крупенину была: поддержать!..

В ту долгую сухую осень эта команда, — она же просьба, она же заклинание, — слышалась часто, а в данном случае она означала: поддержать эскадрилью, поддержать крымский плацдарм, поддержать войска надежной разведкой.

Все внимание — ей, разведке.

Выполняя разведку, помаленьку готовить себе замену.

«Не задержим, — обещали Крупенину. — Подберешь, натаскаешь нового командира экипажа, летчика, — все, свободен, возвращайся к своим».

Преемником капитана назначили младшего лейтенанта Аполлона Кузина, истребителя. «Лучший разведчик, воспитанник эскадрильи», — представили его Крупенину. К физиономии Аполлона, смурной, с шафрановым отливом, имя греческого бога не шло, все называли его по усеченной форме: Кузя. Как и Комлев, Кузя ходил в «безлошадниках».

Воентехник Урпалов допустил Кузю к своему «кондуиту» о самодельных, из алюминия, корочках с защелкой. Этот карманный сейф, хранилище секретов авиационной новинки, он смастерил, склепал еще во время стажировки, когда группу военных техников и инженеров из строевых частей командировали на завод, для изучения нового самолета конструктора Ильюшина — штурмовика ИЛ-2. Потом планы командования переменились. Урпалова в числе других специалистов, уже проникшихся к ИЛу интересом и симпатией — прост в эксплуатации, надежен в воздухе, — направили практиковаться на завод, выпускавший пикирующий бомбардировщик ПЕ-2. Воентехник не был легок на подъем; переезды с завода на завод, неустроенная, полуказарменная жизнь на городских окраинах, где выпадавший ночью снежок к полудню чернел от заводской копоти и где в морозном воздухе сутками висел не замечаемый горожанами тягучий гул авиационных моторов, проходящих стендовые испытания, — эту бивачную, в долгом отрыве от семьи жизнь скрашивало чувство собственной нужности, полезности, которое испытывал Урпалов, приобщенности к святая святых оборонной промышленности. И сейчас, когда они вдвоем с Кузей устраивались на отстойных ведрах в дальнем конце обезлюдевшей, белесой от гальки и пыли стоянки, уединенность, старательно ими оберегаемая, обретала значительность. Воентехник проверял Кузю и по текущим событиям. Поскольку обсуждать наши дела под Смоленском или Брянском особенно не приходилось, звеньевой выдвигал на первый план положение под Тобруком. Комиссар поручил Урпалову высказать перед строем солидарность героическому гарнизону Тобрука, Урпалов выступил, и с того дня Тобрук — его конек.

Книжицу — хранилище секретов — Урпалов из рук не выпускал, просвещая Кузю с голоса. Бубнил цифирь, узлы, схемы. Когда вблизи появлялся Комлев, выжидательно умолкал. Он верно определил шаткое положение «чужака», в которое был поставлен Комлев, и держался с ним соответственно: на людях не замечал, при встрече с глазу на глаз сохранял дистанцию.

Капитан Крупенин делил собратьев по профессии на тех, кто летает «подходяще», и таких, кто летает «слабовато». Глянув на Кузю, своего преемника, в воздухе, он, не входя в детали, крякнул: «Слабовато!» В округлом лице капитана Крупенина проглядывало добродушие, свойственное натуре, он как будто этого стеснялся: чтобы придать своим суждениям категоричность, а выражению лица твердость, капитан строго поджимал полные, обветренные губы, и тогда на лице появлялось неопределенное выражение готовности прыснуть от смеха или зло выругаться. И на земле, в укор командиру эскадрильи, он повторил: «Слабовато», поджав в подтверждение губы. «Но будем тянуть?» — с надеждой спросил командир эскадрильи. Капитан ответил тяжелым молчанием…

Вскоре тренировки с Кузей прервались: признак вражеского вторжения, витавший некогда над Крымом и в образе греческой галеры, и мамаевым табуном, и половецкой ратью, ожил, приняв осенью сорок первого года вид десантных планеров, позволивших батальонам рейха бесшумно взять британский бастион на Средиземном море остров Крит, и потому слухи о вражеском десанте в Крым, живучие, как головы Змея Горыныча, держали в напряжении наш штаб. То поступало сообщение, что итальянские транспорты с техникой и людьми, миновав Дарданеллы, следуют курсом на Севастополь. То на бухарестском аэродроме отмечалось небывалое скопище транспортных Ю-52, предназначенных, как известно, для переброски парашютистов. То под Евпаторией схвачены диверсанты, доставленные подводной лодкой с запасом дымовых шашек и опознавательных ракет…

В ответ на все эти сигналы «девятка» молнией уходила в небо.

От Арабатской стрелки до мыса Фиолент, от горы Митридат до Каркинитского залива прочесывала она укромные бухты, безлюдные плато, глухие ущелья. Призрак вторжения угрожал полуострову современными средствами, воительница «девятка» — единственная на весь центральный Крым — выступала с ним на равных: двуперая, два сильных, певучих мотора, три пары глаз на борту, фотокамера, которая не лжет, и — скорость, скорость!.. Всюду поспевая, все высматривая, она не оставляла уголка, где бы мог укрыться опасный враг. За капитаном Крупениным утверждалась слава первого разведчика; он, правда, выслушивал хвалу со свойственным ему выражением готовности рассмеяться и возмутиться одновременно…

Продолжив между делом обучение Кузи, капитан заметил:

— Жить захочет — сядет…

«Спарок», то есть учебных самолетов с двойным управлением — для инструктора и новичка, промышленность не выпускала, и очередной кандидат в летчики-пикировщики оказывался на птичьих правах. Точней, на пассажирских: для него освобождалось круглое сиденьице штурмана, обучаемый занимал его рядом с инструктором как пассажир налегке, складывая на коленях ничем не занятые руки.

Одно немаловажное достоинство за Кузей было: рост. Как раз то, что требовалось. Выдавалась свободная минутка, они взлетали не мешкая: штурманское сиденье, служа ученику, не поднималось, не опускалось — оставалось на одном уровне. Это капитан ценил. Взлетали, строили «коробочку», и Кузя, вчерашний истребитель, на глазок, будто на шоферских курсах, перенимал, как ему управляться с пикирующим бомбардировщиком.

Комлеву оставалось созерцать все это.

Наблюдатель он был пристрастный…

Помимо военной, «пешка» несла в себе еще тайну инженерного творения, открытую небожителям — заводским летчикам-испытателям или таким орлам, как капитан Крупенин… С робостью взирал на нее лейтенант Комлев, рядовой армейский пилотяга. Полную власть над ним «девятка» забрала, продемонстрировав свою живучесть. Поджарая, дымя на предельном режиме моторами, ускользала она от «мессеров», принимала прямые удары зенитки — и ни разу не упала и не вспыхнула…

Но была еще одна тайна — тайна возможностей. Ее, «пешки», боевых возможностей, его, Комлева, летных возможностей.

Казалось бы, она доступна, открыта ему, летчику, эта тайна неба, где все происходит без свидетелей, но в действительности, при всем его желании, он с трудом мог представить себя за штурвалом новинки, созданной, как выяснилось, в том же КБ, откуда вышел легендарный моноплан для чкаловского прыжка через полюс.

Встречать «девятку», видеть ее после кратких утренних сводок Совинформбюро, смахивать с нее тряпочкой пыль, проходясь от «дутика», хвостового колеса, до винтов, было приятнейшим занятием Комлева. Над шасси черной краской пущен пунктир — вспомогательная, подсобная для летчика метка. Черным по голубому. В одном месте краска сгустилась, потекла, нарушив строгость вертикали, но кто-то от руки — это видно, — вручную тонкой кисточкой покрыл подтек. Комлев ногтем сколупнул дегтярную каплю, засохшую под голубенькой коркой; радостно было ему находить такие следы чужого участия, чужих забот на теле «пешки»…

Он свыкался понемногу со своим положением, обходился без товарищей, без их привычной помощи и поддержки; сам подхватывал парашют капитана и тащил его со склада к «девятке» (как в его экипаже делал это стрелок-радист), разузнавал, нет ли писем Крупенину, спешил первым встретить летчика, порадовать треугольничком из тыла…

Однажды экипаж «девятки» был поднят по тревоге, поднят из-за обеденного стола, — как ветром сдуло капитана Крупенина. Борщ на троих какое-то время дымил, не тронутый, как случалось, когда завязавшийся над аэродромом воздушный бой требовал взлета всех наличных истребителей; они вскорости возвращались, продолжая обед, и стыла в неприкосновенности тарелка товарища, которому не повезло… Истекло время разведки, стемнело, столовая закрылась — «пешка» не вернулась, и Комлев снова видел, как пригибает головы короткая и страшная весть, как она разводит, разобщает людей, какое воцаряется молчание…

«Лучше бы они ко мне не садились, — всхлипывала официантка. — Теперь все будут меня избегать, но ведь я не виновата, правда?»

Ночью пришло сообщение, что Крупенин вынужденно приземлился на яйле: не хватило горючего.

Прилетев, капитан снова взялся за Кузю.

Вздыхал:

— Жить захочет — сядет…

— Один мотор в руке или два — разница, — осторожно посочувствовал ему Комлев, понимая, что его собственное беспросветное положение не изменится, если сам он не переступит порог, которого в жизни еще не перешагивал: если сам не станет просить за себя.

— Другой обзор, другой горизонт, — продолжал Комлев рассудительно… Все другое… Крутящий момент винтов, — нажимал он на профессиональные тонкости, на специфику двухмоторной машины, будто бы ею одной озабоченный. — Пока приноровишься…

— Долга песня, долга… Он в конечном-то счете сядет. Сядет… Но все натерпятся такого страху, что на разведку пошлют — кого? — Крупенин характерным для него образом поджал губы. — Опять же товарища капитана Крупенина.

— А если рискнуть… товарищем лейтенантом? — через силу сказал Комлев, смягчая резкость стопроцентного почти отказа тем, что поименовал себя в третьем лице.

— Дать тебе один полетик?

— Четыре, — выговорил Комлев тихо. Господи, к чему война не принудит человека: Комлев клянчил, с гримасой, в которой можно было распознать и улыбку. — Для ровного счета — пять.

— Слушай, что врут про тебя, а что правда?.. Ты, собственно, откуда?..

«Пустить слезу? — ободрился маленьким своим успехом лейтенант. — Разжалобить? Дескать, мать-старушка, семеро по лавкам плачут? А в Старом Крыму базар недорогой, собрал гостинец… — У него бы это получилось, он чувствовал себя способным искушать. — О яблоках, о Симе, разумеется, ни звука».

— Товарищ капитан, машина секретная! — бесом вырос между ними воентехник Урпалов. — С меня расписку взяли! Разглашать посторонним не имею права!.. Сожгли или сам упал, тоже бывает, тоже случается, — не знаю. А только без приказа — не могу. Не имею права.

И Кузя — тут как тут.

Нездоровая желтизна его лица сошла, поблекла, облупившийся нос пуговкой еще больше оттенял вдруг выступившую худобу и усталость. Должно быть, он все слышал и не смел открыть рта, но не потому, что трудно просить за себя, а потому, что не оправдывал надежд, возлагавшихся на него как на летчика. Понял это и капитан.

— Летчик на земле тощает, — сказал Крупенин примирительно. — Летчика исцеляет воздух… Вот что, лейтенант, я тебя как-нибудь проветрю. В связи с обстановкой, — добавил он неопределенно.

Звеньевой молчал, Кузя вид имел убитый.

Дождался своего часа Комлев, занял место в «девятке» на круглом сиденьице штурмана.

— Упрятываем шарики в кулак, — наставлял его капитан перед ознакомительным взлетом, демонстрируя, как на эстраде, умение накрыть ладонью черные бабошки секторов. — Забираем все своей мозолистой рукой, и — в гору.

В полете капитан выкладывался весь, без остатка; перед посадкой как бы усаживался в кресле заново, несколько боком, гак ему было, видимо, удобней; нацеливаясь на белые лоскутья далекого «Т», отдавал себе распоряжение:

— Будем подкрадываться!

Цветущее лицо Крупенина серело, вялость кожи бросалась в глаза, короткие брови щетинились, как спросонок. Легкости, артистизма, которых почему-то ждал от него Комлев, не было и в помине, «пешка» забирала все силы Крупенина, требовала больше, чем он имел…

Капитан же с первых минут полета почувствовал в Комлеве хватку. Спокойствие, глаз, руку. Но вида не подал.

— Пока освоишься, — предупредил он лейтенанта, — на других не рассчитывай!

— Не понял.

— Самостоятельно полетишь сначала один.

— Опять не понял. Без экипажа?

— Один. Штурман и стрелок перекурят это дело на земле.

— Понял, — принял условие Комлев: в случае какой промашки, люди не должны страдать.

— К крану шасси — не прикасаться. Полетишь на задание — пожалуйста, а здесь, дома, гидравлику не трогать…

Конечно, поскольку «девятка» работает на весь Крым, а «зевнуть шасси», то есть отвлечься при крутом ее снижении к посадочной полосе, промедлить с выпуском колес, растеряться и в мгновение ока наломать дров — ничего не стоит, то, во избежание греха, колеса не трогать. Пусть торчат, выпущенные, как у немецкого «лапотника» «ю — восемьдесят седьмого».

Комлев, разумеется, и тут кивнул, поддакнул. Первый его вылет на разведку прошел спокойно.

— За Днепром зенитка попукала, — делился Комлев впечатлениями, скидывая, как бывало, теплый комбинезон и надевая реглан (теперь он снова был в своем кожане).

Воентехник едва дослушал лейтенанта:

— Капитан-то Крупенин — отбыл!.. Подхватили прямо отсюда, на попутном «Дугласе». Пообещался меня отозвать. Как специалиста с опытом… Пообещал, не знаю… А истребителя, Кузю этого, пусть, говорит, до ума доводит Комлев… Так он сказал.

Техник был обескуражен.

Осматривая «девятку», скрылся в бомболюке, а вышел оттуда — сам не свой:

— Ну, стерва, ну, сильна! — заголосил он издали, поднося лейтенанту на ладони зазубренный осколок величиной с черное семечко, — осколок выдохся на расстоянии волоска от взрывателя бомбы, зависшей под животом самолета. — До чего же она все-таки у нас с тобой живуча, товарищ командир! — проникнувшись сочувствием, звеньевой растроганно улыбался.

…На левом двигателе «девятки» кончился моторесурс.

— Мотор заменим, пошлю на разведку Кузю, — объявил Комлев.

— Считаешь, готов?

— Считаю.

— Смотри…

Урпалов отправился на склад.

Утром, разбив заводскую обшивку, новый мотор на руках снесли под крыло; по развалу цилиндров медленно скатывались тяжелые капли росы, и звеньевой, грешная душа, осенил обнову крестным знамением.

— Последняя замена, — сказал он. — Если теперь к своим не укачу, тогда не знаю…

Он был хмур, посторонних разговоров с помощниками не вел, только с Комлевым, никуда, кажется, не отлучался, все новости знал.

Днем он вежливо спровадил командира отдыхать, на ночь глядя Комлев появился снова.

Заголив по локоть тонкие руки, воентехник бренчал в ведре с бензином сливными краниками, продувал их, вставляя в рот как свистульки. «Коленвал смазан?» — намечал он очередную операцию. «Готово. Будем ставить винт». Взобравшись наверх по козлам, спросил: «Правда — нет, лейтенант, будто в эскадрилье, на Куликовом поле, подарки давали?» — «Правда». — «Мы, значит, опять ни с чем?» — «Дело такое, — сказал Комлев. — Или подарки получать, или здесь базироваться». (Комлев опасался, что на Куликовом поле, куда их зазывали, «девятку» у него отнимут.) «Обидно, товарищ командир. Вкалываем, вкалываем, а ровно как не воюем… Подняли!» Он свисал головой вниз, голос его звучал натужно. «Деревяшку!» Звеньевому подали увесистую чушку. Он постучал ею, спустился вниз. «Ну, — чтобы не бездельничать, — где ключик на одиннадцать?» — бодро спросил Комлев. «Все разложено, — остановил его звеньевой. — Ключики, болтики — все… Хозяйство не ворошить».

Невидимое во тьме хозяйство Урпалова располагалось на местах, выбранных заранее и с расчетом: в металлическом корытце, на брезенте, на ступенях стремянки. Без этого условия вести работы в кромешной тьме было невозможно. Три пары рук приращивали моторную станину к раме.

Новый мотор, пока не поставлен, не облетан, — загадка, и вся ответственность на звеньевом: он выбирал. Угадал или нет? — вот вопрос, какие бы слухи насчет сивашского рубежа обороны ни гуляли.

Навесили, затянули винт. Не бьет? То есть одинаково ли удалена каждая из его лопастей от острия неподвижно поставленной отвертки? Когда подошла третья лопасть, за их спинами над большаком поплыл моторный гул.

Воентехник распрямился, держась одной рукой за винт.

Комлев тоже замер.

Это могли быть немцы, танкетки немецкого воздушного десанта.

Если саперы на большаке завяжут бой, надо уходить.

Гудение возросло и прокатилось, затихая.

Пальба не началась.

Комлев неслышно перевел дух.

Урпалов принюхался, где у него тавот, где масло.

Масло ему не понравилось, распорядился прикатить другую бочку.

Они остались в темноте вдвоем.

На севере, в той стороне, куда прогромыхала наша мото-мехколонна, по краю неба занимались и гасли медленные фиолетовые зарницы.

— Будто хлеба выспевают, — заметил Комлев. — Это перешеек горит, — возразил Урпалов. — Не все на земле ошиваются, — продолжил он, не зная, на ком сорвать злость. — Там, говорят, ИЛы работают. До того будто доходит, что рельсы к хвостам самолетов привязывают и теми рельсами боронуют стоянки немецких аэродромов…

Они долго смотрели на всполохи осенней ночи, в тревожном свете которой домысел Урпалова о летчиках-штурмовиках обретал черты правдоподобия, реальности, — как все, что способно было противостоять и противостояло вражескому нашествию.

— ИЛ не мой самолет, — проговорил Комлев. — Не нравится мне «горбатый». На ИЛ я не сяду. Хоть в штрафбат, хоть куда — не сяду.

Он под звездами вышел к своей палатке, прикорнул у кого-то в ногах.

— Лейтенант, а, лейтенант, — тут же затормошили его, — на стоянку!

Светало, над степью гулял ветерок. Первое, что увидел Комлев за хвостом «девятки», была витая нитка небесного канта авиационной фуражки, сформованной на особый манер, с высоко поднятым задником; так носил фуражку единственный знакомый ему человек — генерал Хрюкин.[1] И это действительно был он.

Хрюкин командовал авиасоединением, в состав которого входил полк, где служил Комлев. Вряд ли помнил генерал их короткую встречу под Уманью. Момент был тяжкий… Каждого, кто возвращался и докладывал ему, Хрюкин спрашивал об одном: «Что наблюдали?.. Покажите точку удара!» Его окружали командиры штаба, он смотрел не на летчика, не на штурмана — в карту. Весь был в ней, в быстрых микросмещениях линии фронта. Надежд они не оставляли.

Когда подошла очередь Комлева, генерал отвлекся от планшета: «Высоковато подвесили, товарищ лейтенант! — Стало быть, видел его посадку. В моложавом лице Хрюкина просвечивала горечь, пережитая с такой силой, что, вероятно, и в добром расположении духа следы ее смягчаются не скоро. — Или не вы сажаете самолет, а самолет сажает вас?»

Комлев знал, что приземлился грубо, с высокого выравнивания, но, весь под впечатлением Умани, понесенных группой потерь, досадовать на себя или на посадку не мог; и то, что генерал желчно выговаривал ему за скверный подход к земле, не задевало Комлева: суть была не в словах генерала, не в посадке, а в сломанной линии фронта, в отчаянном положении нашей пехоты, зажатой в танковых клещах врага…

С какой целью появился Хрюкин сейчас в степном Крыму, Комлев не знал.

— По сводке задействованы две машины, фактически в строю ни одной. Причина? — спрашивал генерал, обнаруживая знание дел в эскадрилье.

Приподняв подбородок, он косил внимательный глаз на звеньевого.

— За эскадрилью не скажу, товарищ генерал, мы у них пасынки, а на «девятке» моторы стоят. Так что… — Отступив в сторону, чтобы не загораживать самолет своей сухонькой фигуркой, воентехник указывал на него глазами.

— Резервный командир готов? — спросил Хрюкин. — Ко мне… Экипаж сколочен? Сработался?

— Сменщики наши пока что не крещеные, — уклончиво ответил Урпалов.

— Сменщики остались в цеху! В профячейке. А в армии, товарищ старший воентехник, существует боевой резерв, который в плановом порядке формируется командованием…

— Резервный летчик взлетает и садится грамотно, — вставил Комлев. — Но — один.

— Что ж такого, что один. — Хрюкин всматривался в запотевшие грани узкой кабины «девятки», и неожиданно: — Для генерала место найдется?..

«Уходим, — не поверил собственным ушам Комлев. — Берем генерала на борт, с ним уходим…»

— А если каждый будет хапать, что под руку попадет, — продолжал Хрюкин, — выезжать на готовеньком, то много мы не навоюем. Нет. Все профукаем… Все! — возгласил он с пугающей злой веселостью.