Самарканд

Самарканд

В Бухаре я пробыл около месяца. Я бродил по городу, любовался величественной крепостью, мавзолеем Исмаила Самани и другими совершенными строениями, голубыми и зелеными куполами, красивыми садами, где уже поспевали янтарные и золотые абрикосы и где слышался плеск вод Мульяна, что-то кому-то шептавшего в тенистых яблоневых садах. Здесь я вспоминал знаменитую песнь великого Абу Абдалло10, тень которого навечно осталась в этих прекрасных садах, склоненная над ручьем. Мне кажется, что эти мои неспешные странствия по вечному городу дали душе моей больше, чем многие годы ученья в медресе.

Но, увы, не все разделяли это неоспоримое мнение, и, когда хакан Ибрахим узнал, что я целыми днями шатаюсь по городу безо всякого дела, он распорядился вернуть меня в школу. К тому же школа эта находилась не в Бухаре, а в Самарканде, но она считалась лучшей в царстве Ибрахима, и там, живя на полном пансионе, учились дети вельмож, высоких чиновников и военачальников. Поскольку это был именно тот круг, куда собирался меня ввести хакан, участь моя была решена.

Самарканд оказался более скромным, чем Бухара, но я ощущал скрытую энергию места и великое будущее этого города. Хуже обстояло дело с самаркандской школой: она не шла ни в какое сравнение с медресе в Нишапуре. Ученики здесь занимались только тем, что выясняли, чей отец важнее и богаче. На этом же вопросе было сосредоточено внимание почти всех учителей, и самыми успевающими считались дети более влиятельных родителей. На меня же никто не обращал внимания, и это меня радовало, потому что в школе было большое собрание рукописей и мне никто не мешал их читать без конца. Там я впервые прочел один из трактатов великого бухарца Абу Али и горько пожалел о том, что я разминулся с ним во времени на несколько десятилетий. Но история моих отношений с этим царем ученых настолько велика, что подробнее об этом будет сказано позднее.

А тогда я читал все подряд, но меня всегда удивляло, каким образом все прочитанное укладывалось в моей голове в определенном и строгом порядке. Вскоре знания мои оказались так велики, что мне стала ясна глупость моих учителей, именовавших себя «учеными». Я убедился в том, что они лишь покрывают истину ложью и лишь притворяются знающими. В их сообществе царила зависть и подтверждались слова пророка, да благословит его Аллах и приветствует, о том, что зависть пожирает добродетели, как огонь пожирает дрова, и что среди шести человек, которым суждено войти в ад за год до Судного дня, обязательно будет и завистливый ученый. В самаркандской школе я убедился, что не всегда побеждает правый, ибо видел, как толпа завистников, использующих капли знаний, коими они обладают, лишь для своего личного благополучия исторгала в нищету тех немногих, в ком еще обитала совесть.

Я не буду здесь называть имена негодяев-учителей и их «достойных» учеников, чтобы не дать им избежать заслуженного забвения. Лишь для одного имени я сделаю исключение: Абу Саад ал-Ганили. Это был учитель математики; такой же хорасанец, как я, только родом из Герата. Он был скромен и держался в стороне от жадной и беснующейся своры своих коллег, не изменяя своему жизненному девизу: «Довольствуйся малым, за которым не следует зло». Личных достижений в науке у него, можно сказать, не было, хотя он очень гордился своим объяснением того, как образуется конус: «Он (конус) образуется,- говорил он,- из прямоугольного треугольника, если одна из двух его сторон, образующих прямой угол, остается неподвижной, а плоскость треугольника вращается вокруг нее так, чтобы вернуться в исходную точку».

Абу Саад говорил, что этим своим определением он уточняет Аполлониуса11. При этом он не знал или забыл, что его определение принадлежит Евклиду. И вообще, все это – элементарные вещи, но Абу Саад, во-первых, учился у самого Абу Мухаммада ал-Лайса, а затем у Абу Насра из Хорезма, а во-вторых, имел в собственности рукописи нескольких старых и новых математических трактатов и не мешал мне их изучать.

Вообще, на пятнадцатом году жизни я понял, что учителя мне не нужны и что мне для моего совершенствования в науках вполне достаточно книг. Более того, в это время я уже сам стал записывать свой первый математический трактат. Однако пока я только читал, уединившись, я не привлекал к себе никакого недоброжелательного внимания, но, когда мои соученики и учителя увидели в моих руках калам и бумагу, я стал предметом их постоянных презрительных насмешек. Мои записи стали пропадать, мое уединение нарушалось шумными компаниями, и я был совершенно лишен возможности работать. Только моя природная уравновешенность удерживала меня от ответных действий, которыми, допусти я их, я бы уподобился этим скотам, но терпение мое все же подходило к пределу, и я стал всерьез задумываться о побеге из школы и из Самарканда, поскольку, как я считал, хакан Ибрахим просто забыл о моем существовании. Однако вскоре я убедился, что ошибся.

В самый разгар моих раздумий о побеге в Самарканд возвратился Абу Тахир. Этот молодой человек – он был всего лет на десять старше меня – много времени провел на службе у хакана в Бухаре. Он получил хорошее образование, и, когда в Самарканде освободилось место судьи, хакан, к которому уже давно поступали сведения о всякого рода безобразиях, творящихся в этом городе, отправил туда для наведения порядка Абу Тахира, наделив его самыми высокими полномочиями, и, как оказалось, среди особых поручений властителя Бухары было также приказание посетить школу и ознакомиться с тем, как продвигается моя учеба.

Абу Тахир прибыл в Самарканд в почетной одежде12 и был в школе уже на следующий день после своего приезда. Меня он нашел в весьма плачевном состоянии. Нервы мои были издерганы, и терпение мое находилось на пределе, но я сразу же почувствовал его ко мне симпатию. Даже в случайно подслушанных разговорах моих недругов я находил признания моей красоты. «Прекрасный нищий» или «нищий Йусуф»13 – так они за моей спиной называли меня. Видимо, не остался равнодушен к моему юному облику и Абу Тахир. Он весьма подробно расспрашивал меня о моем учении. Наш разговор велся то на фарси, то на арабском, которым я в совершенстве овладел еще в Нишапуре. Через полчаса нашей беседы ему стало ясно, что кроме вреда мое дальнейшее пребывание в этой школе мне ничего не принесет, и объявил управителю школы и учителям, что волею хакана он забирает меня от них, а я отправился укладывать в дорожный мешок свои нехитрые пожитки. Важнейшим среди них были мои заметки на арабском языке к задуманному мной трактату по проблемам «алгебры» и «алмукабалы» – «восполнения» и «противопоставления».

Жизнь моя переменилась самым чудесным образом. Мне была отведена светлая комната в небольшом, но очень уютном дворце Абу Тахира. Дворец этот стоял в глубине обширного и прекрасного плодового сада. В этом саду моим взорам наглядно предстала смена поколений: рядом с высокими абрикосовыми деревьями, чьи кроны упирались в синее небо, соседствовали зрелые красавцы, ветви которых прогибались под тяжестью плодов, а между ними повсюду пробивалась молодая поросль, ожидавшая, когда величественные старики уступят ей свое место. Я же, глядя на могучие старые деревья, представлял себе этот сад в те времена, когда они были юными и сгибались или колебались, как тростник, от того самого ветерка, который теперь лишь еле заметно перебирает их листья. Мне потом казалось, что именно тогда, выходя навстречу утреннему солнцу в этот волшебный сад, я впервые прикоснулся к сокровенным тайнам Всевышнего Йезида14.

С моими учеными планами дело, к сожалению, обстояло не столь благополучно, как с усвоением высшей философии бытия. Вольготная жизнь, отсутствие какого-либо режима и возможность когда угодно взять в руки калам и бумагу возымели обратное действие, и я проводил свое время в доме Абу Тахира в лени и праздности. Сам же Абу Тахир в те редкие свободные часы, которые ему иногда удавалось выкраивать среди тысячи дел, свалившихся на него, как на главного судью в неустроенном Самарканде, с доброй улыбкой наблюдал за мной и, если позволяло время, вел со мной непродолжительные беседы сам или в присутствии своих друзей. Его образование выходило далеко за рамки фикха15. Он хорошо знал философию обоих миров16 и ориентировался в вопросах математики, и, когда одну из своих бесед он осторожно подвел к проблемам алгебры, мне вдруг так страстно захотелось вернуться к своим занятиям, что я с трудом смог дождаться конца этого нашего с ним разговора, и, когда он завершился, я ринулся в свою комнату и достал из еще не распакованного дорожного мешка свои записки, и стройные формулы и безупречные геометрические образы стали толпой возвращаться ко мне из глубин забвения. Беседа с Абу Тахиром, видимо, сыграла в моем поспешном возвращении к наукам такую же роль, как песня Абу Абдалло о ветре Мульяна, вызвавшая поспешное возвращение в Бухару из Герата царя Насра ибн Ахмеда Саманида, услышавшего ее из уст великого поэта…

Я, однако, не знал, каким временем я располагаю и сколько месяцев и лет мне суждено еще прожить в гостеприимном доме Абу Тахира и в окружении его близких и друзей. И поэтому, когда я возвратился к своим ученым занятиям и перечитал свои заметки, я увидел, что, с одной стороны, решение всех поставленных мною перед собой алгебраических задач займет еще несколько лет, а с другой,- что того, что уже сделано, хватит на небольшой трактат, который сам по себе поможет мне, шестнадцатилетнему юнцу, создать себе серьезную репутацию, и я решил сначала завершить его, а потом уже приняться за более обширное сочинение.

Мои впечатления от недавно пережитых унижений в школе были еще сильны, и я поэтому не удержался от того, чтобы в этом своем первом трактате помянуть недобрым словом тех, кто хвастлив, тщеславен и бессилен и чьи головы и души не вмещают ничего, кроме, разве что, чего-нибудь малозначительного из наук, а потом эта усвоенная ими малость кажется им исчерпывающей все содержание Знания.

Все время, пока я работал над этой рукописью, я чувствовал заботу и внимание Абу Тахира, постоянно интересовавшегося, как продвигается моя работа, а также тех, кто часто собирался в его доме. Среди них бывал и замечательный математик Абу-л-Хасан ал-Анбири, чьи советы были очень ценны для моей работы, а афоризмы полезны для моего нравственного развития. Из его мудрых изречений мне навсегда запомнились следующие:

«Доносчик, даже если он источает доброе наставление, всегда неприятен.

Если ты намерен совершить зло, то никогда не торопись это сделать.

Правду искреннюю стерпит от тебя даже недруг, а ложь оттолкнет тебя даже от самого себя».

Так говорил ал-Анбири. И не он один был мудрым в этом собрании у Абу Тахира в его доме. И я посчитал своим долгом сказать в своем трактате и о том, что значила для меня их духовная поддержка. «Если бы не высочайшее достоинство спрашивающего, да сделает Аллах вечной Свою поддержку ему,- писал я об Абу Тахире,- и если бы не благородство собирающихся у него, да будет это благородство вечным, я был бы в большом отдалении от всего, о чем здесь написано, так как мое внимание и все мои силы расходовались бы на выживание среди врагов моей души и ненавистников моей мысли». Там же я написал о своем желании продолжить этот труд, если мне будет отпущено необходимое время и будет сопутствовать успех в моих планах.

Абу Тахир был очень доволен моим первым трактатом и сразу же отдал его переписчикам, чтобы те сделали несколько копий, которые по его указанию были доставлены в различные библиотеки, а я получил время и условия, необходимые мне для продолжения работы.

Обладая научным складом ума, я исследовал и анализировал все явления, происходившие вокруг меня, и нередко объектом моих наблюдений становился человек и, прежде всего, я сам. Так я, в частности, заметил удивительную вещь: желания и предчувствия плотской любви, которые, как я уже писал, время от времени посещали меня и в более юные годы, куда-то пропадали и не напоминали мне о себе тогда, когда все мои мысли и душевные силы были поглощены поиском Истины. Более того, каждый даже самый малый мой успех в научном поиске, самое незначительное продвижение к цели приводили меня в состояние восторга, и я испытывал какое-то высшее наслаждение, пред которым бледнели все мои ожидания плотских радостей. Все это привело меня к выводу о том, что приближение к Истине бесценно, а любовь к Истине является высшей формой любви. Я не спешил делиться с другими этим своим открытием. Какое-то чувство подсказывало мне, что к таким выводам каждый должен прийти сам по себе. Более того, когда я окончательно сформулировал это свое открытие, мне стало казаться, что я уже слышал эти слова от каландаров17, иногда появлявшихся в Нишапуре и у медресе, и на базаре. Они неоднократно вступали со мной в беседу, но я тогда еще не был готов к восприятию услышанного. Видимо, для понимания их речей был необходим хоть какой-нибудь собственный жизненный опыт, и в этом я постепенно убеждался.

То ли хакан Ибрахим в очередной раз забыл обо мне, то ли Абу Тахир походатайствовал за меня перед ним, чтобы я мог еще некоторое время пожить в его великолепном доме, да сохранит его Аллах навеки, но, так или иначе, я получил возможность продолжить свои занятия алгеброй в тишине и спокойствии, свойственных этой благословенной обители.

Радость моя по этому поводу была так велика, что я опять прямо на страницах своего трактата воздал хвалу своему благодетелю, называя на сей раз его благородное имя и посвящая ему свой труд: «Поскольку Всевышний Аллах одарил меня Своим благом, я посвящаю этот трактат его сиятельству, нашему славному и несравненному господину, судье судей, имаму Абу Тахиру, да продолжит Аллах его возвышение и да повергнет Он тех, кто питает против него зависть и вражду,- писал я и продолжал: – Я уже отчаялся увидеть столь совершенного во всех практических и теоретических качествах человека, когда предо мной предстал наш господин Абу Тахир, сочетающий в себе и проницательность в науках, и твердость в действиях и усилиях делать добро всем людям. Его присутствие рядом со мной постоянно возвышало мою душу и расширяло мою славу, укрепляло меня в моих планах и убеждало в значительности всего того, что я делаю. Благодаря моему пребыванию в его высокой резиденции, я почувствовал себя обязанным выполнить все то, что я утратил из-за превратностей судьбы, и кратко изложить то, что исследовал и в чем достиг сокровенных глубин».

Раздумывая о превратностях своей судьбы, я ясно ощущал присутствие в ней Аллаха, поскольку только с Его благословения мой путь мог быть так круто изменен, и я счел своим долгом упомянуть об этом в своем трактате следующим образом: «Я ухватился за веревку помощи, брошенную мне Всевышним Аллахом, с надеждой, что Он дарует мне успех в доведении до конца начатого мной исследования, как и тех моих трудов, которые мне предстоит исполнить, если Он продлит мои дни до необходимых пределов. Я опираюсь на Его прочную поддержку, потому что Он – господин исполнения молитв и к Нему нужно прибегать во всех случаях».

Что касается того Случая, который свел меня в жизни с благородным Абу Тахиром, то его действие подошло к своему концу: я едва сумел подержать в руках копии моего второго и последнего самаркандского трактата и отметить свое семнадцатилетие, как в город вошел большой военный отряд во главе с самим хаканом Ибрахимом, возвращавшийся в Бухару после объезда восточных границ царства.

Уже во второй день своего пребывания в Самарканде, проходившего в присутствии Абу Тахира, властитель задал моему благодетелю вопрос обо мне и получил исчерпывающую информацию о моих успехах.

Подробный рассказ Абу Тахира убедил его в том, что мое учение следует считать законченным, и мне было дано указание собираться в путь. И вот, неделю спустя, с отрядом хакана Ибрахима я покинул Самарканд.

Путь до Бухары мне предстояло проделать не на верблюде, а в седле, и я возблагодарил Аллаха за то, что Абу Тахир, всячески поощряя мои научные занятия, находил время для обучения меня верховой езде. Это происходило обычно во время наших совместных конных прогулок по берегам Зарафшана. Эти прогулки, о которых я буду помнить до конца дней своих, приносили моей душе спокойствие и уверенность.

Теперь же я опять скакал на рыжем жеребце вдоль берегов того же Зарафшана, но в душе моей не было ни спокойствия, ни уверенности, ибо я не знал, что меня ожидает даже в самом ближайшем будущем. Оставалась надежда на Аллаха великого. Он все видит и знает все.

Через два дня пути наш отряд вступил в благородную Бухару под приветственные крики подданных хакана. Было ли это ликование искренним – я не знаю.