Пихтовка

Пихтовка

Нет худа без добра! Не пойди накануне дождь, да прикати мы в райцентр на машинах — показалось бы нам это село забытой богом дырой.

Но у нас за спиной была Орловка, и мы, идя толпой по Пихтовке, не успевали вертеть головой, обращая внимание друг друга на вывески: «Почта», «Магазин», «Чайная», «Аптека», «Райздрав», «Клуб», «Библиотека». На клубе — киноафиша: сегодня «Сестра его дворецкого», завтра — «Сердца четырех».

— Дядя Коля! Как бы тут остаться?!

— Погодите… — Николай сосредоточен, кажется, его внимание привлекают не столько аптека и библиотека, сколько вывески «Молокозавод», «Промкомбинат».

Проезжая часть улицы в той же непролазной грязи, что и в Орловке, но тут — по крайней мере, на центральных улицах — деревянные тротуары.

Конечно же вспоминается Симонов:

В домотканом деревянном городке,

Где по улицам гармоникой мостки…

Городок не городок, но большое, к тому же хорошо расположенное село: сразу за домами крайней улицы стеной стоит тайга — кедр и пихта.

— Если останемся — будем ходить за грибами, за ягодами…

— И название какое хорошее — Пихтовка!

— Дядя Коля, вот бы остаться!

— Погодите, девчонки, что-нибудь придумаем…

Неширокая речка Бакса делит Пихтовку на две части.

Будущим мартом у меня на глазах (случайно проходила в это время по мосту) Николай нырнет с заснеженного берега в ледяное крошево — спасет провалившуюся под лед свинью. Нас привели в пустующую по летнему времени школу, сказали, чтобы сегодня отдыхали — пол в коридоре и в зале в нашем распоряжении, а завтра начальник районного отделения МГБ определит каждому место жительства.

Первое, что я сделала, — побежала на почту и послала маме открытку. Не волнуйся, мамочка, у нас все благополучно, долго не писали, потому что сидели в тюрьме, но теперь нас выпустили: Гайру отправили в ссылку в Казахстан (я предполагала, что и сестра проедет мимо Караганды), меня — в Сибирь, своего точного адреса пока не знаю, скоро сообщу, целую крепко.

Мама потом рассказывала, что от моей бодрой открытки ее чуть не хватил удар. Не получая от нас ни писем, ни посылок целых три месяца, мать не знала, что и думать. До лагеря дошел слух, что в Москве от утечки газа взорвался дом, она решила, что наш. Написать родственникам или знакомым, чтобы справиться о нас, не могла, так как уже использовала свой лимит на одно письмо в полгода. У начальника лагеря выплакала разрешение послать телеграмму. В нашу Кривоарбатскую коммуналку пришла телеграмма без указания адресата (мама не хотела подводить никого из соседей): «Умоляю сообщить что с девочками», в ответ получила телеграмму без подписи (откликнулась одна из соседок — добрая душа): «Девочки живы». Живы… Значит, действительно что-то случилось! Но — что?! Снова — день за днем — ожидание вестей, и вот — моя открытка со штемпелем: Пихтовка. Новосиб. обл.

На почте я заказала разговор с Москвой и — сквозь треск и писк — прокричала Минке, что сослана на пять лет, доехала благополучно, пусть пока пишет в Пихтовку до востребования. Вечером мы с Майкой пошли в кино. В райцентре все, видимо, знают друг друга, поэтому каждый новый человек тотчас же бывает замечен — заметили и нас. Когда выходили из клуба после сеанса, рядом — явно не случайно — оказался молодой человек, по виду служащий одной из райконтор: одет, что называется, чисто, при галстуке, тщательно причесан. Заговорив о фильме, пошел с нами по улице в направлении школы, вроде бы и рядом, но немного позади: мостки были нешироки — только для двоих и еще чуть-чуть. Наш провожатый тянул шею, стараясь сбоку заглянуть в лицо, при разговоре как-то галантерейно придыхал, чем нам сразу же не понравился. Майка неприступно молчала, я отзывалась односложно. Так, на вопрос, где мы учились (видимо, он решил, что мы учительницы, присланы по распределению), чтобы не вдаваться в подробности, ответила:

— В МГУ.

— Ах! Так вы из Москвы! Из Москвы — и сюда? Я — из Новосибирска — и то… Вам понравился Новосибирск?

— Нет.

— Нет? Наверное, потому, что вы были только проездом… А где вы там жили?

— В тюрьме.

Я не оглянулась, но думаю, что стоило посмотреть на выражение его лица. Он не издал ни возгласа, ни вздоха. Покатываясь со смеху, мы слышали удаляющийся стук каблуков по мосткам…

На ступеньках школы сидела и тихонько плакала Нюра — колхозница, сосланная за саботаж: не выполнила норму трудодней. В тверской деревне остались со старухой свекровью двое ребят…

Утром — только проснулись — в школьный коридор пришел молодой красавец с копной черных кудрей, в щегольском френче.

— Начальник строительства Косихин, — представился он.

Еще накануне мы обратили внимание на новый сруб двухэтажного дома на берегу реки в самом центре села. Дом был подведен под крышу, но через оконные проемы было видно, что внутри он еще пуст. Косихин сказал, что здание это строится под райисполком и райком, потом спросил:

— Нет ли среди вас плотников, столяров, жестянщиков?

Несколько человек проворно вскочили с пола: «Я! Я!»

— Всех беру. Можете сказать коменданту, что работой в Пихтовке вы обеспечены.

К Косихину не спеша подошел Николайю

— Я — маляр.

Тот обрадовался:

— Беру, беру!..

— Мне, — продолжал Николай, — требуются подмастерья.

Он поманил нас с Майкой рукой, мы подошли. Не знаю, как смотрелась со стороны я; у Майки — искусно зачесанные наверх светлые волосы, на ней строгая английская блузка, узкая черная юбка, туфли на высоких каблуках.

— Вот, — невозмутимо, словно бы не замечая удивленного взгляда Косихина, сказал Николай, кладя ладони нам на плечи.

Я постаралась не рассмеяться: вспомнилось, как Остап Бендер, нанявшись на агитпароход художником, привел с собой мальчика — бывшего предводителя дворянства Кису Воробьянинова.

Начальник строительства слегка усмехнулся:

— Ладно, оформим чернорабочими.

Нашлась должность и для Нины: Косихин взял ее сторожихой и истопником при конторе строительства. Не чуя под собой ног от радости, мы отправились в комендатуру.

Опасаясь, что комендант сразу же скажет: «В Орловку!» — а потом не захочет менять своего решения, я поспешила сообщить, что вопрос о работе улажен с Косихиным.

Разыскав мое «дело» в стопке лежавших перед ним папок, комендант сначала слегка поднял брови (мы были первыми детьми, присланными на его попечение; позднее приехала Светлана Гурвич — дочь Бухарина), потом сказал:

— Ну, ладно… Поселитесь на квартиру — сообщите адрес. Теперь запомните хорошенько: раз в десять дней будете являться сюда на отметку. Листок метки — документ, удостоверяющий вашу личность, паспорта у вас не будет. За пределы села не выходить: это будет считаться побегом…

— А как же лес?

— Какой лес?

— В лес ходить можно?

— Если недалеко — можно. Но — недалеко!

Мы с Майкой и Ниной решили поселиться вместе и жить коммуной. Найти для нас жилье доверили мне. Вдвоем с Николаем пошли по селу.

— Сначала подыщем комнату для вас, — сказал он, — а уж потом для меня.

Ходили-ходили из дома в дом — все неудачно. Или самим тесно, или уже есть квартиранты. Оказалось, что наш этап был далеко не первым.

И не последним. Некоторое время спустя в Пихтовке появилась Анастасия Ивановна Цветаева. Слыхом не слыхав о Марине Цветаевой, я не проявила интереса к пожилой женщине, которую иногда встречала на улице: отрешенный взгляд за стеклами сильных очков, короткая седая прядь, выбившаяся из-под старого платка, длиннополое пальто перепоясано ремнем…

Год спустя — уже в Казахстане — впервые от своих новых друзей услышу о Марине Ивановне, стану заучивать ее стихи, читать их своим знакомым, задолго до возникшей моды умножая число ее почитателей.

Горько и запоздало пожалею, что упустила возможность познакомиться с Анастасией Ивановной.

Под вечер, удрученные неудачными поисками жилья, вернулись с Николаем в школу (она почти опустела: нашедшие себе работу ссыльные разместились по квартирам, других — в том числе и монашек — разослали по колхозам).

— Да вы хоть год ходите — никто вас не пустит, — сказал нам один умный человек. — Хозяева думают, что вы — семейная пара. Сегодня — двое, через год — трое. Разделитесь!

Утром Николай отправился один и тут же нашел для себя подходящую комнату.

Тем временем я догадалась сделать по-другому: пошла на почту, свела знакомство с почтальоншей, рассудив, что она должна бы знать всех жителей села. И верно: Нюся дала мне адрес женщины, которая на днях вышла замуж и охотно сдаст свою покидаемую избу.

Бегу в школу обрадовать девчонок — они в сомнении:

— Как! Жить одним, без хозяйки?

— Это же здорово! — говорю я. — Только представьте! Никто не будет ворчать: не так ступила, не туда положила. Сами себе хозяева! Нам просто повезло…

— А русскую печь топить? Ты — умеешь?

— Что уж мы, печку, что ли, не истопим? Научимся!

Уломала.

Сговорились с хозяйкой по полсотни с человека, деньги отдали за месяц вперед.

— Завтра к вечеру переберусь, — пообещала она. — Ключ оставлю под порогом. Дрова в сарае не трогайте — я их ужо заберу.

В последний раз переночевав в школе, утром мы с Майкой вышли на работу (накануне побывали в магазине, купили обувку без каблуков, сильно истощив тем свои и без того тощие кошельки).

Прораб Александр Адамович (тоже ссыльный, седой, импозантный человек) отнесся к нам благожелательно, но сказал, что малярничать на стройке еще рано, поэтому придется пока поставить нас на земляные работы. Выдал нам лопаты, носилки, показал, где копать землю, которой надлежало засыпать чердачное перекрытие дома.

Мы взялись за дело поначалу с энтузиазмом: копали, нагружали носилки землей и тащили их на чердак, поднимаясь туда по шатким, прогибающимся доскам с набитыми на них поперечинами. После третьего или четвертого рейса на ладонях вздулись водянистые волдыри, потом они лопнули, мы их зализывали, морщась от боли. А носилки раз от разу становились все тяжелее…

В конце рабочего дня Александр Адамович подсчитал объем работ.

— Девочки, — сказал он не столько укоризненно, сколько печально, — да вы — вдвоем! — только полнормы выполнили! Так вы ничего не заработаете.

Мы были настолько вымотаны, что отнеслись к его словам почти безразлично. Хотелось поскорее напиться горячего чая и улечься в постель.

Зайдя в школу за вещами, вместе с Ниной отправились на квартиру.

Ключ лежал в условленном месте. Мы открыли дверь.

Изба показалась огромной, потому что была пуста. Пуста совершенно — ни стоящей вчера у правой стены широкой деревянной кровати, ни шкафчика с посудой, ни стола, ни стула, ни кочерги у печки, ни веника у порога… Только электрическая лампочка под потолком да в простенке между окон — черная тарелка орущего репродуктора.

Я подошла к печи, с надеждой отодвинула заслонку: будь там хоть чугунок, мы бы, нарушив запрет на дрова, согрели бы кипяточку — все стало бы веселее, но в печи — только кучка пепла в загнетке.

Рассевшись по подоконникам, всухомятку пожевали хлеба; захотелось пить. Во дворе обнаружили колодец, но у нас не было ведра.

— Ничего, — изо всех сил бодрилась я, — завтра купим ведро и чайник…

Воду доставали жестяной кружкой, опуская ее в колодец на связанных поясах; легкая кружка не хотела тонуть, зачерпывала по глоточку. Кое-как все-таки напились, вернулись в пустую избу, не зная, чем бы заняться.

— Пошли, что ли, в кино? — уныло предложила Нина.

Я отказалась: мне нездоровилось. Девчонки ушли, я осталась одна.

Лежала на полу, подстелив под себя пальто, чувствуя затылком голые доски (не было, сил встать за своим узлом, брошенным в угол); слушала — и не слушала какое-то бубнение по радио; думала — как быть дальше? Деньги уплачены, осталось их — кот наплакал, другую квартиру уже не нанять, а жить здесь — немыслимо.

Задумалась и не заметила, как кончилась одна передача и началась другая; очнулась, когда услышала: Ни сна, ни отдыха измученной душе… Такое совпадение может показаться нарочитым, но это не выдумка. Выдумка вообще противопоказана мемуарам: это будет уже другой жанр. Просто бывают случаи, которые так и кажутся придуманными для вящего эффекта.

В этой связи мне вспоминается один предновогодний вечер.

Четвертый год ссылки я отбывала в Караганде, работала в строительной конторе. Под новый, 1953 год дали мне на работе по линии месткома билет на новогодний концерт во Дворец шахтера.

Квартировала я в Михайловке — своеобразном районе тогдашней Караганды, почти сплошь застроенном частными домами, однако расположенном в непосредственной близости к центру города.

31 декабря за полчаса до начала концерта я вышла из дому. Улица была безлюдна. В воздухе кружился легкий снег, и от этого сразу сделалось по-новогоднему радостно.

Как только шагнула с крыльца, увидела бегущую по дороге белую лошадь, запряженную в маленькие расписные саночки, на облучке сидел мужчина в полушубке, в меховой шапке. Никогда не видела я таких красивых саночек, разве что на коробке сигарет «Тройка». Конечно, мне и в голову не могло прийти остановить эту ожившую картинку. Но, видимо, я все же сделала какое-то непроизвольное движение — иначе с чего бы это седок внезапно натянул вожжи и, остановив санки, приглашающе повел рукой. Я села, наверное, с той же озорной решимостью, с какой Лариса Огудалова ступила ногой на брошенную ей под ноги лисью шубу. В отличие от Ларисы я не кидала по сторонам победительных взглядов: никто меня в тот миг не видел, да я и не нуждалась в зрителях — это был театр для себя.

— Куда?

— Во дворец! — Я намеренно не добавила «шахтера» (разумеется, не только потому, что в Караганде и не было другого дворца…).

Санки покатили к центру и через несколько минут остановились у празднично освещенных дверей. За время пути возница не проронил ни слова, ни разу не обернулся.

Я выпрыгнула из саночек.

— Спасибо вам! И счастливого Нового года!

Он коротко кивнул — и взмахнул вожжами. Глядя вслед санкам, я подумала, что наступающий год непременно будет каким-то особенным.

До события — главного в том году, да и на многие годы вперед — оставалось два месяца и пять дней…

Возможно ли, валяясь в пустой избе, раскинув по полу руки с содранными до крови ладонями, вообразить себя, даже крепко зажмурившись, в красном бархатном кресле?.. А ведь совсем недавно — нынешней зимой — я слушала «Князя Игоря» в Большом театре!

И как совпало! Сейчас Игорь взмолится… сейчас… сейчас… вот:

О, дайте, дайте мне свободу!..

Я заплакала — впервые после самой первой ночи в тюрьме.

Под утро в избе рухнул потолок. Разом обвалились все доски — от матицы до двери; мы спали по другую сторону матицы, ближе к окнам. Приходили соседи, качали головами, говорили:

— Просто чудо, что вас не убило.

Признаться, я радовалась не столько чуду спасения, сколько чуду избавления от этой квартиры: прибежавшая хозяйка, насмерть перепуганная, поспешно сунула мне в руку наши деньги.

В тот же день, по совету почтальонши Нюси, мы сняли горницу у Кати Клинковой.

Вдова-солдатка, она жила с двумя маленькими сыновьями в бедности — только от своего хозяйства, но содержала дом в идеальном порядке, сама одевалась и ребят водила подчеркнуто опрятно. Детей своих она воспитывала в строгости, хотя никогда не била, не ругала, даже не ворчала на них. Если провинятся, с выражением презрения на лице скажет только одно слово: гадысь! (гадость); они ее слушались беспрекословно.

В этом доме нам жилось спокойно, как квартирная хозяйка Катя не оставляла желать лучшего: была доброжелательна и ненавязчива.

Имелось одно неудобство: электричество было проведено только в хозяйскую — проходную — комнату, нам в горнице приходилось довольствоваться керосиновой лампой. Впрочем, к этому мы скоро привыкли. Майка сделала из картона что-то вроде рефлектора, света доставало, чтобы осветить две близко придвинутые книги (мы записались в библиотеку, вечера напролет читали). Две, потому что Нина довольно скоро перешла на другую квартиру.

На одной из улиц неподалеку от центра села я как-то раз зашла в совсем маленький — вроде собачьей будки — магазинчик с буквами КООП на вывеске. Покупателей в магазинчике не было, оно и понятно: на виду лежал товар всего лишь трех видов: мешок с крупной темно-серой солью, фуражки какого-то полувоенного фасона и черенки для лопат.

За прилавком, подперев щеку рукой, сидела молодая дебелая женщина — ни дать ни взять кустодиевская купчиха.

— Ну и торговля! — сказала я.

Она равнодушно махнула свободной рукой, мол, тема не стоит разговора, спросила:

— Ты сюда с последним этапом? Я тут уже полгода.

Должно быть, от скуки она стала меня расспрашивать, кто я да откуда, а потом разоткровенничалась. Заработка на жизнь не хватает, но ведь главное — что не в колхозе. В магазинчик устроил любовник. Он тоже ссыльный, в этапе и познакомились, в прошлом крупный плановик; его сразу же взяли бухгалтером в Райпотребсоюз, а уж он сыскал и для нее местечко.

— Он мне совсем не нравится, — лениво растягивая слова, говорила продавщица. — Да что поделаешь: не определи он меня в магазин, куда бы я еще устроилась? Специальности нет, да и все места заняты: вон нас сколько сюда нагнали…

О том, что все места заняты, мне не нужно было рассказывать; оглядевшись в Пихтовке, мы попытались переменить род занятий — куда там! Да и то сказать: не было у нас ни специальности, ни ремесла какого-нибудь в руках, а к школе (как-никак, мы сколько-то проучились на педагогов) нас и близко не подпустили: ссыльным не место на идеологическом фронте.

От Гайры пришло первое письмо.

Как я и предполагала, ее поселили не в Караганде, а в ста километрах от станции Агадырь, в небольшом шахтерском поселке Акчатау.

Гайра писала, что поступила на фабрику, учится на фрезеровщика, живет в рабочем общежитии.

Воистину, что бог ни делает — все к лучшему. Ведь мы были уверены, что казахстанская ссылка тяжелее сибирской; оказалось — наоборот: и климат в Казахстане лучше (позже расскажу, как отозвалась на мне близость Васюганских болот), а главное, в Акчатау, по крайней мере, не было проблемы с работой — тамошняя шахта и обогатительная фабрика при ней нуждались в рабочих руках.

Гайра, освоив станок, стала получать 600 рублей, конечно, не бог весть что, да и жизнь в поселке была дороже, нежели в деревне, но все же она могла кое-как прокормиться и, кроме того, выкраивала деньги на ежемесячные посылки маме. Наша с Майкой работа оплачивалась сдельно и, как мы ни старались, больше 150–200 рублей (напоминаю, что все это — старыми) в месяц не выходило.

И вообще постепенно выяснилось: приговоренные к пятилетней ссылке по одной статье, все мы попали в разительно несходные условия — кому как повезло. Мы с Майкой стали чернорабочими, мою школьную подругу Ваву Герлин, сосланную в Казахстан, взяли в контору машинисткой, Инна Гайстер преподавала в школе физику и математику.

Со временем почти каждый из нас неоднократно переменил род занятий: я, переехав сначала в Акчатау, а потом в Караганду, работала и на фабрике, и в столовой, и в конторе; Гайра освоила профессию нормировщика (один учебный год мы с ней проучительствовали в начальных классах акчатауской школы, после чего директор школы, пряча глаза, сказал: «Мне прислали двух комсомолок, а вы — ссыльные, так что сами понимаете…»); Вавка закончила Карагандинский учительский институт (вот и разберись тут — место или не место ссыльным на идеологическом фронте; похоже, решения на этот счет принимались произвольно, к примеру, Наташа Запорожец все годы ссылки учительствовала, причем преподавала даже литературу). Труднее всех — из тех, кого знаю — досталась ссылка Майе Петерсон: она долго оставалась на тяжелой физической работе — была подручным у печника, штукатуром, работала в пимокатной и на лесоповале.

Когда нам с Гайрой сделалась ясна ситуация, мы решили, что ей нет никакого смысла проситься в Пихтовку, лучше мне перебраться к ней в Акчатау. Я отправила в Москву заявление с просьбой поменять мне место ссылки.

В сентябре мы с Майкой избавились от носилок: Николай стал готовить крышу под покраску, нас усадил тереть сурик.

Это было легкое, но невероятно нудное дело. Краскотерка — вид мясорубки, сиди и верти ручку, сурик течет тонкой — с паутинку — струйкой. Ощущение, что вертишь ручку впустую. Иной раз мы не выдерживали и немного отпускали винт, чтобы струйка была хотя бы с волосок — как-то быстрее идет дело (хотя куда, спрашивается, нам было спешить!). Чтобы отвлечься от механической томительно-однообразной работы, мы с Майкой, как когда-то с Наташей на Лубянке, читали друг другу стихи.

Со своей краскотеркой, прикрученной к широкой лавке, на которой сидели верхом, мы располагались в сенях конторы.

Николай нас поучал:

— Кто идет мимо — чтобы никакой болтовни, тем более стихов! И ручку тогда крутите поживее, пусть люди — главное, начальство! — видят, как вы стараетесь. Знаете, какая основная лагерная заповедь? Создавай ви-ди-мость! Ясно?

Но с нас он спрашивал работу добросовестную (и сам неизменно трудился на совесть, даже азартно), часто подходил, окунал в банку, подставленную под струйку сурика, указательный палец, задумчиво и как бы к чему-то прислушиваясь тер по нему большим пальцем и — или оставался доволен, или определял:

— Жульничали! Выливайте все обратно, трите снова. — Он подкручивал винт краскотерки. — И чтоб винт больше не трогать!

Когда краска была готова, мы, обвязавшись веревками — один конец к поясу, другой к кирпичной трубе, топтались на крыше: Николай красил, мы, как считалось, ему помогали.

Зима пришла неожиданно (во всяком случае, для нас) рано. В начале октября посыпал снег — тут же нас с Майкой вместе с несколькими ссыльными послали на уборочную в колхоз.

Угодили мы не куда-нибудь, а, как нарочно, в Орловку. Но теперь она не воспринималась нами с таким ужасом, как летом: знали, что временно.

Колхозный бригадир поставил нас на уборку хлеба. Мужики шли впереди, косили литовками прибитую снегом рожь, бабы-колхозницы — и мы вместе с ними — граблями собирали скошенное в валки, а вернее сказать, в сугробы. То и дело принимался идти снег с дождем, на нас не было сухой нитки, в ботинках хлюпала ледяная жижа. Так прошло дня три или четыре.

Ночью — мы с Майкой спали в избе на широкой лавке в обнимку — кто-то в темноте наклонился над нами, пахнуло винным перегаром.

— Девки! Девки, вставайте! — Это был бригадир. — Айда на работу: молотилку пригнали.

Мы сняли с печки непросохшие телогрейки и платки, обули скукожившиеся ботинки и пошли за бригадиром. На поле — было слышно издали — тарахтела молотилка, но, когда мы подошли, она уже сломалась. Кто-то взялся за ремонт, остальным велели ждать, не расходиться. На краю поля разложили костер, топтались вокруг, подбрасывали отмокшую солому, в черноту — высоко-высоко — летели искры.

Время шло, молотилка продолжала бездействовать. Наконец, бригадир разрешил разойтись по домам, предупредив: когда рассветёт, всем приходить на недокошенное вчера поле.

Утром ударил мороз, мокрый снег взялся коркой, погребя под собой неубранный хлеб. Нас отпустили в Пихтовку.

Зимой жизнь на стройке почти замерла, не стало ни малярных, ни земляных работ, лишь плотники да столяры подготавливали доски для будущих полов и потолков, мастерили двери и оконные рамы.

Нет работы — нет зарплаты. Николай перешел в промкомбинат, мы с Майкой, продолжая числиться на стройке, фактически остались без дела. В нашу обязанность входило убирать столярку, а поскольку двоим там делать было нечего, ходили на работу через день по очереди. Ходили на работу — громко сказано. Работа скорее напоминала забаву: стружку, накопившуюся в столярке за день, нужно было вынести корзинами на берег Баксы, подальше от столярки и сложенных под навесом досок, стружку поджечь, дождаться, пока она прогорит и закидать кострище снегом. На все это уходило меньше часа, но беда в том, что и оплата была соответственная: даже в старых деньгах она исчислялась в буквальном смысле слова копейками.

Майке немного помогали ее родные, мне — Минка. В определенный день каждого месяца я шла на почту, наперед зная, что там уже лежит денежный перевод на 280 рублей — Минкина стипендия. Девушка на почте всякий раз изумлялась:

— Бывают же такие подруги!

Мы с Майкой экономили изо всех сил, но траты были — по нашим средствам — немалые: на почту, на баню, на починку обуви, на кино. На еду оставалось всего ничего, но с голоду не помирали. Нашим бюджетом ведала более хозяйственная Майка; по воскресеньям в селе бывал базар, мы запасались провизией на неделю: кусок сала, пару кругов — по форме мисок — мороженого молока. Основной наш рацион составляла дешевая картошка: утром вареная (Катя чуть свет — мы еще спали — топила русскую печь, ставила на угли и два наших чугунка — с картошкой и похлебкой, ее мы доставали к обеду), вечером, когда топилась плита, — жарили картошку на сале. Время от времени позволяли себе кутнуть: покупали сто граммов пряников или кедровых орехов.

Кедровые орехи продавались в магазине, подобно крупе, — для нас это было экзотикой. Торговали в магазине в основном бакалеей (на одной из этикеток рукой продавщицы было написано: крупа грешная); ни мяса, ни сливочного масла в продаже не было (да нам бы и не по карману).

Пряники местного производства продавались в «Буфете» — заведении типа пивнушки. Было там всегда шумно и накурено, за мокрыми столиками сидели подвыпившие мужики, я стеснялась туда заходить, но иной раз искушение было слишком велико.

Однажды я купила пряников и, выходя за дверь, услышала, как буфетчик на вопрос какого-то забулдыги ответил:

— Не знаю, спроси у Кочкурова.

Я медленно шла по улице. Однофамилец… Конечно, однофамилец! А вдруг? Да нет, быть того не может: если бы отец был здесь, в ссылке, он бы дал о себе знать… А если он здесь недавно?..

Я вернулась, но какое-то время стояла за дверью, не решаясь войти. Буфетчик, крикливый, краснорожий, с маслянистыми глазками, не располагал к доверительному разговору. Как-то он отнесется к вопросу о его знакомом?

Пересилив себя, подошла к стойке:

— Скажите, как зовут Кочкурова?

— Зачем тебе?

— Нужно.

— Константин Петрович, а что?

От Пихтовки через тайгу шла дивной красоты дорога: вдоль нее стояли вековые кедры. Мы спросили Катю:

— Куда ведет дорога?

— На «Восход».

— А что там?

— Кирпичный завод, при нем поселок.

— Красивый поселок?

— Да нет, обыкновенный.

— Далеко дотуда?

— Километра четыре.

Манило пройти по дороге до конца, но опасались: вдруг посчитают побегом. Майка элегически декламировала:

Никогда я не был на Восходе,

Ты меня не спрашивай о нем…

Когда мне хотелось побыть одной, я шла на эту дорогу. Особенно хороша была она ранними зимними вечерами, когда сквозь кроны кедров пылало закатное небо. Идешь, любуешься тайгой — но вот уже внутренний сторож предупреждает: поворачивай обратно! Назад — и снова вперед — и снова назад. Такое гулянье было сродни метанию по тюремной камере.

В середине зимы я заболела — да как! Еще в школьные годы случались у меня приступы ревматизма (четыре военных зимы проходила в парусиновых туфлях, а то и в ботинках на деревянной подошве), после уборочной в Орловке начало сильно крутить колени — и вот накинулся полиартрит: не было сустава, который бы не выламывало. Пальцы не держали ложку, я не стояла на ногах.

— Ой, девка, тебе здесь не климат! — говорила Катя. Эту же фразу повторяли соседи, кому случалось к нам зайти; кто-то из них сказал, что мне бы помогло кедровое или пихтовое масло, однако стоит такое масло очень дорого да и достать его невозможно.

Дядя Коля (видя, как он нас опекает, Катя называла его Николаем-Угодником) привел врача из ссыльных — доктора Гарина. Тот осмотрел меня, сказал, что немедленно положит в больницу, а уходя шепнул Николаю, что дела мои плохи, мне послышалось слово костыли.

В больнице меня немного подлечили, вышла оттуда без костылей, но хромая на обе ноги.

Вспомнив разговор про недоступное для меня чудодейственное масло, решила испробовать хвою: запаривала ветки кедра и пихты, держала в ведре ноги и руки. Мне заметно полегчало, постепенно я почти исцелилась.

Услышали частушку:

Ой, Пихтовка, ты, Пихтовка,

Где ты поселенная!

Нет ни девок, ни парней,

Одна тайга зеленая.

Тут же переиначили: «Одна тоска зеленая». Даже не по Москве я тосковала (смирилась с мыслью, что нам ее, похоже, век не видать) — тосковала по городу. Бывало, в мороз, накинув платок, выбегала на улицу, чтобы вдохнуть выхлопные газы проехавшего мимо дома грузовика — запах города…

В ту зиму, как никогда много, писала и получала писем, хотя круг адресатов был узок: мама, Гайра, школьная подруга Лия Пирейко (она жила в Москве, училась в университете, в письмах меня подбадривала, прислала кое-что из одежды и, по моей просьбе, словарь и учебник французского языка). С Минкой мы писали друг другу ежедневно.

В одном из писем Гайра сообщила, что вышла замуж, что они с Юрой ушли из общежития, сняли саманный домик в казахском ауле на краю Акчатау и ждут меня к себе.

Сын репрессированного крупного военачальника Г. Д. Базилевича (который в свое время был командующим Московским военным округом), Юрий — фронтовик (белобилетник по зрению, ушел на фронт добровольцем, всю войну был на передовой санитаром), после войны доучивался в Бауманском; арестован в ночь на 23 апреля, статья 7-35, пять лет ссылки.

Каждые десять дней, отправляясь на отметку в комендатуру, я тешила себя надеждой: а вдруг уже пришел ответ на мое заявление!

Казалось, что зима тянется нескончаемо долго. Я рвалась душою к Гайре, меня томило вынужденное безделье, угнетали мысли о будущем.

«Нам ли ждать чего-нибудь для себя доброго? думала я. — Ведь и через 5 и через 25 лет мы всё так же будем детьми врагов народа».

Должно быть, с тоски вдруг пошли стихи — за зиму собралась целая тетрадь.

После Пихтовки — как отрезало — не написала ни единой строки.

Позднее, полистав тетрадь, увидела, что стихи — слабые, кинула их в огонь. Почти все забылись, кроме двух-трех.

Стихотворение, написанное под впечатлением известия, что арестован и отбывает срок в северных лагерях наш однокурсник (впоследствии мой муж) Владимир Муравьев:

ЦАРЕВНА СОФЬЯ

(Воспоминания о Третьяковке)

Тяжестью страшной — складки парчи,

Кольца манжет — оковами.

Звон колокольный тонет в ночи

За черной решеткой оконною.

В келью всю ночь заглянуть пытается

Мертвое злое лицо,

Всю ночь на стене монастырской качаются

Тени казненных стрельцов.

Заснуть бы! Не слышать голос Петра,

Не видеть боярские лица!

Куда-то в дикий северный край

Сослан Василий Голицын…

Тускло горит пред иконой лампада

В келье — всю жизнь — одной…

Медные звуки взлетают и падают

В душу — на темное дно.

В конце апреля пришел ответ из Москвы: мне разрешено переехать в Акчатау.

В тот же день уволилась со стройки, послала телеграмму Гайре: «Еду!»

Комендант еще осенью, принимая у меня заявление, сказал, что в случае положительного решения я поеду на новое место ссылки без конвоя: мне дадут отпускной документ, который будет действителен в течение 10 дней. (Поеду, разумеется, за свой счет.)

Теперь он все это подтвердил, не забыв предупредить, что если через 10 дней я не явлюсь в акчатауское отделение МГБ — это будет считаться побегом.

Сколько раз прежде представляла я в мечтах, как уезжаю из Пихтовки! Понимала, что предоставляемая мне десятидневная свобода сродни куску мяса на веревочке, который заглатывала Каштанка, тем не менее заранее наслаждалась каждым часом из этих десяти дней.

До Новосибирска намеревалась лететь самолетом. На краю Пихтовки была луговина, служившая аэродромом; раз в день из Новосибирска прилетал «кукурузник» с почтой, привозил и забирал одного-двух пассажиров. Ехать решила налегке, вещи отправить почтой. Теперь у меня была не одна наволочка: после вынесения нам приговора тете Ане открыли нашу, до того опечатанную, комнату на два часа; она отправила нам зимние вещи и — деньги, вырученные за проданную по дешевке мебель; эти деньги были у меня отложены на ожидаемый переезд.

В Новосибирске, думала я, непременно побываю в «Красном факеле» (объявления о спектаклях этого театра мы ежедневно — с завистью — слышали по местному радио).

Дядя Коля взывал к благоразумию:

— На кой ляд сдался тебе этот театр? И вообще по Новосибирску зря не шатайся, сразу же иди на вокзал, бери билет и езжай. Дорога неблизкая, да еще с пересадкой — вдруг какая задержка!.. Сама говоришь: не приедешь в срок — посчитают побегом. Знаешь, что за побег бывает? Двадцать лет каторги!

— Знаю. Да ты, дядя Коля, не бойся, не опоздаю: ведь у меня в запасе целых десять дней!..

Мне, конечно, не терпелось уехать как можно скорее. Но пришлось попросить коменданта не спешить с выдачей отпускного документа, потому что ехать было не на чем: как назло началась весенняя распутица, ни самолетик не летал (летное поле раскисло), ни машины не ездили.

Я уже не помышляла о Новосибирске: добраться бы как-нибудь до станции — железнодорожная ветка проходила верстах в шестидесяти от Пихтовки.

Услыхав, что на станцию зачем-то едет трактор, сломя голову кинулась в МТС, разыскала тракториста.

— Возьмешь меня с собой?

— Ну дык чо! Приходи утром, часов в шесть.

Я помчалась к коменданту:

— Завтра уезжаю!

— В добрый час.

Не нам одним с сестрой разрешили съехаться, знаю несколько подобных случаев; вообще существовала тенденция объединять в ссылке родственников, даже жениха с невестой, возможно, из расчета, что семейный осядет на месте прочнее, нежели одиночка. Поэтому странно, что нас с Гайрой разлучили с самого начала… (Сестру Инны Гайстер Наташу, арестованную немного позднее, сразу же направили в Боровое — место ссылки старшей сестры.) Может быть — хочется хорошо думать о людях — это было своеобразным великодушием наших судей из ОСО: нам таким образом предоставили выбор?..

Комендант выписал мне бумагу, поставил завтрашнюю дату: 7 мая 1950 г.

Я обошла всех пихтовских знакомых, со всеми распрощалась, особенно сердечно, разумеется, с Николаем и Майкой.