Глава XV

Глава XV

Предательство Сорадачи. Способ, который я использую, чтобы его обдурить. Отец Бальби счастливо завершает свою работу. Я покидаю свою камеру. Неуместные размышления графа Асквина. Момент ухода.

Два или три дня спустя Лорен поднимается во время Терцы и забирает Сорадачи с собой. Не видя его возвращения, я решаю, что больше его не увижу, но его приводят к концу дня, что меня слегка удивляет. После ухода Лорена он мне сказал, что Секретарь его подозревает в том, что он предупредил капеллана, потому что священник не ходил к послу, и при нем не нашли никакого письма. Он мне сказал, что после долгого допроса его оставили в одиночестве в очень маленькой тюрьме, где продержали семь часов и потом сказали, что в следующий раз он получит гарроту[68], и отвели к Секретарю, который хотел, чтобы он признался, что рассказал кому-то на Изоле, чтобы священник туда больше не возвращался; он не мог в этом признаться, потому что не говорил этого никому. Секретарь, наконец, позвонил, и его отправили обратно ко мне. Я понял с горечью в душе, что, возможно, его оставят со мной на долгий срок. Я написал ночью отцу Бальби обо всем этом событии. При этом я вынужден был писать в темноте. Назавтра, поев бульону, я решил успокоиться в своих сомнениях.

— Я хочу, — сказал я шпиону, — добавить кое-что в письме, которое я написал г-ну де Брагадин; дайте его мне, вы его потом опять спрячете.

— Это опасно, — ответил он, — потому что в этот момент могут прийти и застать нас врасплох.

— Пусть приходят. Верните мне мои письма.

Этот монстр бросается передо мной на колени и кается, что во время своего второго прихода к грозному Секретарю он почувствовал сильнейший трепет и невыносимую тяжесть в области спины в том месте, где лежат письма, и что Секретарь спросил его о причине, и что он не смог сдержаться и не рассказать ему всю правду. Тот позвонил, и Лорен, развязав его и сняв его куртку, отпорол письма, которые Секретарь, прочитав, положил в шкаф. Он добавил, что Секретарь ему сказал, что если бы он отнес эти письма, они бы об этом узнали, и его ошибка стоила бы ему жизни.

Я притворился, что мне плохо. Я поднял руки к лицу, бросился на колени перед распятием и Святой Девой и просил их об отмщении чудовищу, которое изменило самой торжественной из клятв. После этого я лег на кровать и повернулся лицом к перегородке, и пролежал в таком положении, не произнося ни слова за весь день, делая вид, что не слышу рыданий, криков, повторных протестов этого гада. Я превосходно играл свою роль в этой комедии, всю интригу которой держал в голове. Я написал ночью отцу Бальби, чтобы он пришел точно в девятнадцать часов, ни минутой позже или раньше, чтобы завершить свою работу, и работать только четыре часа, так, чтобы, без малейшей ошибки, он должен уйти точно, когда прозвонят двадцать три часа. Я ему сказал, что наша свобода зависит от этой точности, и что он не должен ничего бояться.

Было двадцать пятое октября, и приближались дни, когда я должен был исполнить мой план, или забыть о нем навсегда. Государственные Инквизиторы, а также Секретарь, отправлялись каждый год провести три первых дня ноября в какой-нибудь деревне в Терра Ферма. Лорен в эти три дня каникул своих начальников напивался с вечера, спал вплоть до Терцы и появлялся в Пьомби очень поздно. Уже год, как я все это узнал. Из осторожности я должен был выбрать для побега одну из этих трех ночей, так, чтобы быть уверенным, что он не будет раскрыт раньше, чем довольно поздно утром. Другой причиной для такой спешки, заставившим меня принять это решение в то время, как мои подозрения в возможном предательстве моего товарища стали очень сильны, о чем, мне кажется, следует написать.

Самое большое утешение человека, испытывающего самое большое страдание, которое может быть, это то, что вскоре наступит избавление; он всматривается в счастливые мгновения, когда он сможет увидеть конец своих несчастий, он тешится надеждой, что они не задержатся слишком надолго, и сделает все на свете, чтобы узнать точный момент, когда он наступит; но нет никого, кто мог бы знать, в какой миг случится этот факт, который зависит от кого-то еще, если, по крайней мере, этот кто-то ему об этом не скажет. Человек, однако, беспокоится и слабеет и начинает надеяться, что можно каким-то сверхчувственным образом раскрыть этот момент. Господь, — говорит он, — должен это знать, и Господь может позволить, чтобы время этого момента было мне явлено судьбой. Как только такой любознательный начинает рассуждать подобным образом, он, не колеблясь, начинает справляться у судьбы, склонный верить или не верить всему, что она может ему сказать. Таково сознание тех, кто часто вопрошает оракулы; таково сознание и тех, кто еще и в наши дни обращается к каббале, кто спешит найти откровения в строфах библии или в стихах Вергилия, кто находит такими провидческими гадания по случайным стихам из томика Вергилия, о которых нам рассказывают столькие авторы.

Не зная, каким методом мне воспользоваться, чтобы заставить судьбу раскрыть с помощью Библии момент, когда я обрету свободу, я решил справиться у божественной поэмы «Неистовый Орландо» мессера Лодовико Ариосто, который я читал сотню раз, и который до сих пор находится на вершине моих предпочтений. Я поклонялся его гению и полагал гораздо более способным, чем Вергилий, предсказать мое счастье.

С этой идеей я составил короткий вопрос, в котором спрашивал у воображаемого разума, в какой из песен Ариосто находится предсказание дня моего освобождения. После этого я построил обратную пирамиду, составленную из чисел, результирующих слова моего запроса, и путем изъятия числа девять из каждой группы цифр, я получил последнее число девять. Я зафиксировал таким образом, что предсказание, которое я ищу, находится в девятой песне. Я последовал такому же методу, чтобы узнать, в каком стансе находится это предсказание, и результирующее число было семь. Желая, в конце концов, узнать, в каком стихе этого станса находится оракул, я тем же методом получил число один. Имея, таким образом, числа 9, 7 и 1, я взял поэму и с трепещущим сердцем открыл девятую песнь, в стансе седьмом первый стих:

Tra il fin d’Ottobre, e il capo di Novembre.[69]

Ясность этого стиха и его уместность мне представились столь замечательными, что, нечего и говорить, я ему полностью поверил, но читатель меня извинит, если я, со своей стороны, постарался сделать все, от меня зависящее, чтобы помочь осуществлению предсказания. Странностью этого факта было то, что «между концом октября и началом ноября» была именно полночь, и что как раз при звоне колокола в полночь тридцать первого октября я вышел оттуда, как увидит далее читатель. Я прошу его после этого совершенно достоверного рассказа не относить меня к числу людей, более суеверных, чем другие, потому что в таком случае он ошибается. Я рассказываю об этом случае, потому, что он имел место и он необычен, и потому, что если бы я не обратил на него внимания, я бы, может быть, не спасся. Этот факт показывает всем, кто еще не стал ученым, что без предсказаний многие факты, которые случились, никогда бы не наступили. Факт служит для предсказания неким подтверждением. Если факт не наступает, предсказание становится незначащим; но я отсылаю моего снисходительного читателя к всеобщей истории, где он найдет много событий, которые никогда бы не наступили, если бы не были предсказаны. Прошу прощения за отступление.

Вот каким образом я провел утро вплоть до девятнадцати часов, чтобы поразить воображение этого злого и глупого животного, чтобы ввести в смущение его слабый разум удивительными образами и лишить его возможности мне мешать. На следующее утро, когда Лорен нас покинул, я пригласил Сорадачи поесть супу. Негодяй лежал, и сказал Лорену, что болен. Он бы не смел подойти ко мне, если бы я его не позвал. Он поднялся и притянул мои ноги к своему брюху, целуя их и говоря мне в слезах, что если я его не прощу, он сегодня же умрет, и что он уже чувствует действие проклятия, насланного на него Святой Девой, с которой я сговорился против него; он чувствует колики, которые разрывают ему внутренности, и его язык покрылся ранами; он его мне показал, и я увидел, что он действительно покрылся язвочками; я не знал, были ли они накануне. Я не очень старался выяснить, говорил ли он мне правду; Мой интерес состоял в том, чтобы показать, что я ему верю, и даже что он может надеяться на прощение. Надо было заставить его есть и пить. Предатель имел, быть может, намерение меня обмануть, но не тут-то было: я решил обмануть его сам, посмотрим, кто из нас окажется более ловким! Я приготовил ему атаку, против которой он, я уверен, не мог защититься.

Я мгновенно изобразил на физиономии выражение вдохновленного свыше, и приказал ему сесть:

— Поедим этого супу, — сказал я ему, — и затем я возвещу вам о вашем счастье. Знайте, что Святая Дева Розария явилась мне на рассвете и приказала мне вас простить. Вы не умрете, и вы выйдете отсюда вместе со мной.

Ошеломленный, он поел со мной супу, оставаясь на коленях, поскольку не было больше сидений, потом сел на матрас и приготовился меня слушать. Вот моя речь:

— Горе, которое принесло мне ваше предательство, заставило меня провести всю ночь без сна, потому что мои письма, которые вы отдали секретарю, будучи прочитанными Государственными Инквизиторами, должны привести к тому, что меня приговорят провести здесь весь остаток моей жизни. Мое единственное утешение, признаюсь, состояло в том, что вы умрете в течение трех дней перед моими глазами. Я держал в голове это чувство, недостойное христианина, потому что Бог велит нам прощать, когда напавшая на меня на рассвете дремота явила мне настоящее видение. Я увидел эту Святую Деву, образ которой вы видите, явившуюся вживе передо мной, открывшую рот и говорящую мне такие слова: «Сорадачи предан моему святому Розарию, он находится под моей защитой, я хочу, чтобы ты его простил, и проклятие, которое он заслужил, перестанет действовать. В награду за твой великодушный поступок я велю одному из моих ангелов принять вид человека, спуститься с небес и разрушить крышу этой камеры и извлечь тебя из нее в течение пяти или шести дней. Этот ангел начнет действовать сегодня в девятнадцать часов и кончит работу за полчаса до захода солнца, потому что он должен снова подняться на небеса при свете дня. Выходя отсюда в сопровождении моего ангела, ты выведешь Сорадачи и будешь заботиться о нем, при условии, что он бросит занятие шпиона. Ты ему все расскажешь». Сказав это, Святая Дева исчезла, и я пробудился.

Сохраняя самую большую серьезность, я наблюдал физиономию этого предателя, который, казалось, окаменел. Я взял свой часослов, окропил святой водой стены камеры и стал делать вид, что молюсь, целуя время от времени образ Девы. Час спустя это животное, которое не вымолвило ни слова, спросило у меня напрямик, в котором часу ангел должен спуститься с небес, и услышим ли мы, как он взламывает камеру.

— Я уверен, что он явится в девятнадцать часов, что мы услышим его работу и что он уйдет в двадцать три часа; и я думаю, что четыре часа работы достаточно для ангела.

— Вам могло присниться.

— Я уверен, что нет. Вы чувствуете, что решились покинуть ремесло шпиона?

Вместо того, чтобы мне ответить, он заснул и проснулся только через два часа спустя, спросив меня, может ли от отложить давать мне обещание, что он покинет свое ремесло.

— Вы можете отложить, — ответил я, — до того момента, пока не придет ангел отвести меня с собой; но я вас предупреждаю, что если вы не откажетесь клятвенно от вашего дурного ремесла, я вас оставлю здесь, ибо таково приказание Святой Девы.

Я заметил, что он этим удовлетворен, потому что уверен, что ангел не придет. У него был вид, который мне понравился. Мне не терпелось дождаться, когда прозвонит девятнадцать часов, и меня эта комедия бесконечно забавляла, потому что я был уверен, что появление ангела должно вызвать головокружение в бедном разуме этого животного. Дело могло не состояться в одном единственном случае, если Лорен вдруг, к моему большому сожалению, забудет принести книгу.

В восемнадцать часов я захотел обедать и пил лишь воду. Сорадачи выпил все вино и съел на десерт все масло, что у меня было — это был его конфитюр. Когда я услышал, что пробило девятнадцать часов, я бросился на колени, приказав ему поступить так же, голосом, который заставил его задрожать. Он повиновался мне, глядя на меня как на безумца растерянными глазами. Когда я услышал легкий шум, означающий проникновение в стену, я сказал:

— Грядет ангел!

Я бросился навзничь, влепив в то же время ему удар по плечам, заставивший его принять ту же позицию. Шум от проникновения был сильный, и я оставался распростертым таким образом добрую четверть часа; не правда ли, было над чем посмеяться, наблюдая, как глупец остается неподвижным в этом положении? Но я не смеялся: речь шла о деле, заслуживающем похвалы, поскольку нужно было добиться, чтобы он окончательно сошел с ума, или, по крайней мере, впал в исступление. Его испорченную душу нельзя было привести в человеческое состояние иначе, чем погрузив ее в ужас. Я провел три с половиной часа за чтением, а он — наговаривая Розарий и вздремывая время от времени, не осмеливаясь открыть рот и посматривая на потолок, откуда доносился шум от просверливаемой монахом доски. Находясь в ступоре, он жестикулировал перед образом Пресвятой Девы, и ничего не могло быть более комического. При звоне двадцати трех часов я указал ему поступать, как я, потому что ангел должен был отбыть; мы простерлись ниц, отец Бальби ушел, и мы не слышали больше никакого шума. Поднявшись, я увидел на физиономии этого недоброго человека скорее смущение и страх, чем осмысленное удивление.

Мне было довольно забавно поговорить с ним, чтобы услышать, как он рассуждает. Он, все время в слезах, держал речь, положения которой доходили до нелепости, и ни одно из них не имело продолжения. Он говорил о своих грехах, своих личных обетах, своей преданности Св. Марку, своих обязанностях перед начальником, и относил за счет этих заслуг ту милость, которую он теперь получил от Святой Девы, и я должен был вытерпеть длинное перечисление чудес Розария, которые его жена, исповедником которой был доминиканец, ему пересказывала. Он говорил мне, что не может понять, как я могу иметь дело с ним, таким невеждой.

Вы поступите на службу ко мне, и у вас будет все необходимое, без того, чтобы заниматься опасным и мерзким ремеслом шпиона.

— Но мы не сможем больше оставаться в Венеции.

— Разумеется, нет. Ангел отведет нас в страну, не принадлежащую Св. Марку. Готовы ли вы поклясться мне, что покинете это ремесло? И если вы клянетесь, не станете ли вы снова клятвопреступником?

— Если я поклянусь, я не нарушу больше своей клятвы, это точно; но признайте, что без моего отступничества вы бы не обрели от Святой Девы ту милость, которую она вам дала. Мое нарушение слова стало причиной вашего счастья. Вы должны теперь быть мне обязаны и полюбить мое предательство.

— Любите ли вы Иуду, который предал Иисуса Христа?

— Нет.

— Теперь вы видите, что предателя ненавидят, и в то же время обожают Провидение, которое может сотворить добро из зла. До сих пор вы были злодеем, мой дорогой. Вы обидели Господа и Святую Деву, и теперь я не хочу больше верить вашей клятве, по крайней мере, пока вы не искупите ваш грех.

— Какой грех я совершил?

— Вы совершили грех гордыни, допустив, что я должен быть вам обязан за то, что вы отдали мои письма секретарю.

— Каково же будет искупление этого греха?

— Вот каково. Завтра, когда придет Лорен, вы должны оставаться неподвижным на вашем матрасе, с лицом, повернутым к стене, не глядя на Лорена. Если он вас спросит, вы должны отвечать, не глядя на него, что вы не можете спать. Обещаете мне, что подчинитесь?

— Я обещаю вам, что сделаю все, как вы скажете.

— Обещайте это на этом святом образе. Быстрей.

— Я обещаю Пресвятой Деве, что по приходе Лорена я на него не посмотрю и не двинусь со своего матраса.

— А я, Пресвятая Дева, клянусь вам внутренностями Иисуса Христа, вашего Бога и сына, что как только я увижу, что Сорадачи повернется к Лорену, я кинусь на него и задушу, во славу вашу и честь.

Я спросил его, имеет ли он что-либо против моей клятвы, и он ответил, что его она устраивает. После этого я дал ему поесть и сказал ложиться спать, потому что сам в этом нуждался. Я провел два часа за описанием монаху всей этой истории, и сказал ему, что если работа близка к завершению, ему следует прийти на крышу моей камеры только для того, чтобы пробить доску и войти туда. Я написал ему, что мы выйдем ночью тридцать первого октября, и что нас будет четверо, включая его товарища и моего. Было двадцать восьмое. Назавтра рано утром монах сообщил мне, что маленький канал уже проделан, и что ему больше нет нужды подниматься на мою камеру, чтобы ее вскрыть, и что он наверняка сможет сделать это за четыре минуты. Сорадачи выполнил свой урок превосходно. Он делал вид, что спит, и Лорен к нему не обращался. Я не спускал с него глаз, и думаю, что точно задушил бы его, если бы увидел, что он поворачивает голову к Лорену, потому что для того, чтобы меня предать, ему достаточно было бы подмигнуть.

Я провел день, толкая ему возвышенные речи, поощрявшие фанатизм, оставляя его в покое только тогда, когда видел пьяным и готовым уснуть, или впадающим в конвульсии в силу метафизики, совершенно новой и странной для его головы, которая никогда ничем не занималась, кроме разных шпионских хитростей.

Он обнял меня, говоря, что не представляет себе, каким образом ангелу оказывается необходима такая длительная работа для того, чтобы открыть мою камеру, но я сразу же избавил его от затруднения, сказав, что он работает не как ангел, а в образе человека, и к тому же я сказал ему, что его лукавая мысль оскорбила Святую Деву.

— Вы увидите, — сказал я ему, — что из-за этого греха ангел сегодня не придет. Вы все время думаете не как честный, почтительный, верующий человек, но как зловредный грешник, который стоит Мессера Гранде и его сбиров.

Тогда он стал плакать, и я получил удовольствие, увидев его отчаяние, когда прозвонило девятнадцать часов, а он не услышал прихода ангела. Я разразился жалобами, которые привели его в уныние, и оставил его в скорби на целый день. На следующий день он не нарушил свое обещание и, спрошенный Лореном о состоянии своего здоровья, отвечал, не глядя на него. Он вел себя так же и на следующий день, когда наконец я увидел Лорена в последний раз, утром тридцать первого, дав ему книгу, в которой извещал монаха прийти пробивать отверстие в семнадцать часов. На этот раз я не опасался каких-либо препятствий, зная от самого Лорена, что не только Государственные Инквизиторы, но и Секретарь уехали в провинцию. Я мог не опасаться появления какого-то нового гостя, и мне больше не нужно было обращаться с осторожностью с этим гнусным мерзавцем.

Но вот мое оправдание, которое, быть может, мне необходимо перед неким читателем, который мог бы сурово осудить мою религиозность и мою мораль в связи со злоупотреблениями, которые я совершал в отношении наших святых таинств, по поводу клятвы, которую я потребовал от этого дурня, и измышлений, которые я ему внушал касательно появления Святой Девы.

Поскольку моей целью было рассказать историю моего побега, со всеми подлинными обстоятельствами, которые его сопровождали, я счел своим долгом ничего не скрывать. Я не могу сказать, что я исповедуюсь, потому что не чувствую никакого раскаяния, и тем более не могу сказать, что хвастаюсь, потому что не хотелось бы, чтобы меня обвинили во лжи. Если бы я располагал лучшими средствами, я бы, разумеется, отдал им предпочтение. Чтобы добиться свободы, я чувствую, что готов и сегодня на такое же, и может быть, и на большее.

Природа приказывала мне спасаться, и религия не могла мне это запретить; мне нельзя было терять времени; необходимо было поставить шпиона, который находился рядом со мной и который дал мне очевидный пример своего вероломства, в условия моральной невозможности оповестить Лорена, что разрушают крышу камеры. Что я должен был сделать? У меня было только два средства, и нужно было выбирать. Либо поступить так, как я, и сковать душу этого негодяя цепями страха, либо удушить его удавкой, как сделал бы любой другой разумный и более жестокий, чем я, человек. Мне это было бы намного легче, и даже без всякой опасности, потому что я сказал бы, что он умер естественной смертью, и никто бы не старался выяснить, правда это или нет. Но что за человек этот читатель, который мог бы подумать, что мне было бы лучше его задушить. Если такой найдется, Господь велит сказать: его религия никогда не совпадет с моей. Я верю, что исполнил свой долг, и победа, что увенчала мой подвиг, может служить доказательством, что мои средства не были отвергнуты вечным Провидением. Что касается клятвы, которую я ему дал, что буду всегда заботиться о нем, он освободил меня от нее, слава богу, сам, потому что ему не хватило смелости спастись вместе со мной; но если бы он, тем не менее, это сделал, уверяю читателя, я бы не стал клятвопреступником, даже если бы не сдержал этого обещания. Я бы избавился от этого монстра при первом же благоприятном случае, когда увидел, что должен повесить его на дереве. Когда я обещал ему вечную поддержку, я знал, что его вера продолжится не долее чем его фанатическая экзальтация, которая должна будет исчезнуть, как только он увидит, что ангел это монах. Non merta f? chi non la serba altrui.[70]

Человек имеет большее право пожертвовать всем для самосохранения, чем правитель для сохранения государства. После ухода Лорена я сказал Сорадачи, что ангел придет делать отверстие в крыше моей камеры в семнадцать часов; он принесет ножницы, сказал я, и вы подрежете бороды мне и ангелу.

— Разве у ангела есть борода?

— Да, вы увидите. После этого мы выйдем и пойдем пробивать крышу дворца; ночью мы спустимся на площадь Сен-Марк и уедем в Германию.

Он мне не ответил; он поел один, потому что мое сердце и ум были слишком заняты делом, чтобы я мог есть. Я не мог даже спать.

Прозвонило семнадцать часов, и вот и ангел. Сорадачи хотел пасть ниц, но я ему сказал, что это больше не нужно. Менее чем в три минуты монах пробил канал, прекрасный круглый кусок доски упал к моим ногам, и отец Бальби скользнул в мои объятия.

— Ну вот, — сказал я, обнимая его, — ваши труды окончены, мои начинаются.

Он передал мне эспонтон и дал ножницы, которые я передал Сорадачи, чтобы тот обрезал нам бороды. В этот раз я не мог больше удержаться от смеха, наблюдая за этим животным, которое в удивлении смотрело на ангела, который имел вид дьявола. Помимо своей воли, он превосходно обрезал нам обоим бороды. Торопясь оглядеть помещение, я сказал монаху остаться с Сорадачи, потому что не хотел оставлять его одного; я вылез и увидел узкую дыру в стене, через которую все же пролез; я оказался на крыше камеры графа, вошел туда и сердечно обнял этого несчастного старика. Я увидел полного человека, который явно не был приспособлен для преодоления тех трудностей и опасностей, которые выдвигал перед нами такого рода побег, на обширной покатой крыше, покрытой свинцовыми пластинами. Он спросил меня, каков мой план, сказав, что он думает, что я слишком легко к нему отнесся.

— Я хочу только, — ответил я ему, — идти вперед, пока я не обрету свободу или смерть.

Он сказал мне, пожимая руку, что если я думаю продырявить крышу и искать возможность спуститься, шагая по свинцу, он не видит такой возможности, если только у меня нет крыльев.

— Я не нахожу у себя смелости, — добавил он, — идти с вами; я останусь здесь, моля за вас Бога.

Я вышел, чтобы осмотреть большую крышу, приблизившись, насколько возможно, к боковым краям чердака. Дотянувшись до крыши снизу в самом дальнем конце угла, я уселся на стропила, на которые опирались чердаки всех больших дворцов. Я прощупал доски концом моего засова, и нашел их совершенно сгнившими. При каждом ударе эспонтона то, чего я касался, рассыпалось в пыль. Убедившись, что смогу сделать достаточно большое отверстие менее чем за час, я вернулся в мою камеру, где употребил четыре часа на то, чтобы самому разрезать простыни, салфетки, матрасы и все, что у меня было, чтобы сделать веревку. Я решил сплести куски воедино ткацкими узлами, потому что плохой узел смог бы развязаться, и человек, висящий в этот момент на веревке, обрушился бы вниз. В моем распоряжении оказалось сто брассов веревки[71]. В великих предприятиях бывают моменты, от которых зависит все, и в которые главное условие успеха — не полагаться ни на кого. Изготовив веревку, я связал в узел свою одежду, свое пальто на шелковой подкладке, несколько рубашек, чулок, платков, и мы все трое пошли в камеру графа, неся с собой весь этот багаж. Граф высказал комплимент Сорадачи по поводу того, что ему повезло, что я взял его с собой, и что он сейчас следует за нами. У того был такой сбитый с толку вид, что мне захотелось смеяться. Я больше не притворялся, я послал ко всем чертям маску Тартюфа, которую носил по целым дням в течение недели, чтобы помешать этому двойному жулику меня предать. Я видел, что он понял, что его провели, но ничего не мог понять, потому что не мог догадаться, каким образом я связывался с предполагаемым ангелом, чтобы тот приходил и уходил в тот час, когда я хотел. Он слушал графа, который говорил нам, что мы идем на очевидный риск погибнуть, и, будучи трусом, обдумывал в своей голове замысел избавиться от этого опасного путешествия. Я сказал монаху собрать собственный узел, в то время как я пойду делать дыру в краю чердака.

Мое предприятие, хотя я и обошелся без всякой помощи, прекрасно завершилось к двум часам ночи. Я разрушил в пыль доски. Мой пролом оказался вдвое шире того, что было нужно, и я пробился к свинцовой пластине по всей ее ширине. Монах помог мне ее приподнять, потому что она была приклепана или привальцована по краю к мраморному водосточному желобу, но с силой втыкая эспонтон между желобом и пластиной, я ее оторвал и затем, упершись плечами, мы ее отогнули так, что образовалось отверстие, достаточное, чтобы нам пролезть. Высунув голову наружу, я увидел яркий свет месяца, который завтра должен был быть в первой четверти. Это была помеха, которую нужно было спокойно переждать и отложить выход до полуночи — времени, когда луна отправится светить нашим антиподам. В превосходную ночь, когда весь приличный люд должен прогуливаться по площади Св. — Марка, я не мог показываться, так, чтобы видно было, как я прогуливаюсь наверху. Были бы видны наши удлиненные тени на мостовой площади; стоило бы поднять глаза, и наши персоны явили бы собой очень необычный спектакль, который вызвал бы любопытство многих, особенно Мессера Гранде, сбиры которого — единственная стража великого города Венеции — не спали всю ночь. Придумали бы способ отправить сюда наверх отряд, который бы разрушил весь мой прекрасный проект. Я определенно решил, что мы выйдем отсюда только с заходом луны. Я положился на помощь Господа, но я не ожидал чудес. Подвергаясь капризам судьбы, я должен был предоставлять ей как можно меньше шансов мне навредить. Если мое предприятие потерпит неудачу, я не должен буду упрекать себя за малейший ошибочный шаг. Луна должна была сесть точно в пять часов, а солнце взойти в тринадцать с половиной; нам оставалось семь часов полной темноты, когда мы могли действовать.

Я сказал отцу Бальби, что мы проведем три часа, болтая с графом Асквином, и прежде всего подошел к нему один сказать, что мне надо одолжить у него тридцать цехинов, которые мне могут понадобиться, при том, что при мне был мой эспонтон, с которым я проделал уже то, что проделал. Он дал мне поручение, и четыре минуты спустя сказал подойти к нему в одиночку, чтобы поговорить без свидетелей. Этот бедный старик начал с того, что сказал мне с нежностью, что для того, чтобы бежать, мне не нужны деньги, что у него их нет, что у него многочисленная семья, что если я погибну, деньги, что он мне даст, пропадут, и множество других соображений, высказанных единственно, чтобы замаскировать скупость. Мой ответ длился полчаса. Превосходные аргументы, которые, однако, с тех пор, как существует мир, не имели никогда силы, потому что оратор не может искоренить страсть. Это был случай «nolenti baculus»[72], но я не был настолько жесток, чтобы употребить силу по отношению к этому несчастному старику. Я закончил, сказав ему, что если он хочет бежать, я понесу его на своих плечах, как Эней Анхиза, но если он хочет остаться, чтобы молить Бога вывести нас, я уверяю его, что его молитва будет бессмысленна, потому что он будет просить Бога выполнить что-то, чему сам не способствовал своими обычными средствами. В звуке его голоса сквозили слезы, которые меня нервировали; он спросил меня, достаточно ли мне будет двух цехинов, и я ответил, что мне достаточно любой суммы. Он дал мне их, попросив вернуть, если, выбравшись на крышу большого дворца и походив там, я приму мудрое решение вернуться в свою камеру. Я обещал ему это, слегка удивленный, что он мог предположить, что я могу решить вернуться обратно. Я был уверен, что больше не вернусь.

Я позвал своих компаньонов, и мы собрались у дыры всем своим экипажем. Я разделил на две упаковки сто брассов веревки, и мы провели два часа, болтая и обсуждая, не без удовольствия, все наши превратности. Первое представление о милом характере отца Бальби я получил, когда он повторил мне десять раз, что я нарушил данное ему слово, потому что заверил его в своих письмах, что мой план разработан и надежен, хотя это было отнюдь не так; и он нагло мне сказал, что если бы он это знал, он не вытащил бы меня из камеры. Граф, со значительностью семидесяти лет, мне говорил, что наиболее умным для меня было бы не рваться вперед, потому что невозможность спуститься с крыши очевидна, как и опасность, которая может стоить мне жизни. Я ему ласково отвечал, что упомянутые две очевидности не представляются мне столь очевидными, но, поскольку он был по профессии адвокат, он попытался убедить меня следующей речью:

— Наклон крыши, — сказал он, — оббитой пластинами свинца, не позволит вам по ней идти, потому что вы едва сможете на ней встать прямо. Эта крыша ограничена семью или восемью водостоками, но они все обрешечены железными решетками и на них невозможно стать твердой ногой, потому что они все удалены от краев. Веревки, которые у вас, будут вам бесполезны, потому что вы не найдете место, пригодное, чтобы привязать там крепко конец, а если все же вы его найдете, человек, спускаясь с такой большой высоты, не сможет удержаться на своих руках, ни спуститься до низу. Один из вас троих должен будет подвязать двоих и спустить их, как спускают ведро в колодец, и тот, кто проделает эту работу, должен будет остаться и вернуться в камеру. Кто из вас троих чувствует себя способным осуществить эту милосердную акцию? И даже предполагая, что у одного из вас хватит героизма на то, чтобы согласиться остаться здесь, скажите, с какой стороны вы спуститесь? Не со стороны площади, потому что там вас увидят. Не со стороны церкви, потому что вы окажетесь заперты. Не со стороны дворцового двора, потому что стража Арсеналотти там постоянно делает обход. Вы сможете спуститься только со стороны канала. У вас там нет ни гондолы, ни ожидающего вас корабля, вы вынуждены будете спрыгнуть в воду и плыть до самой Св. — Апполонии, где вы окажетесь в плачевном состоянии, не зная, куда идти ночью, чтобы привести себя в порядок, так, чтобы можно было бежать дальше. Учтите, что свинцовые пластины скользкие, и если вы упадете в канал, вы не можете надеяться избежать смерти, даже если умеете плавать, потому что высота такая большая, а у канала такая маленькая глубина, что от удара вы разобьетесь до смерти до того, как вынырнете. Три-четыре фута глубины не создают достаточного объема воды, чтобы парировать силу удара падающего тела. Ваше наименьшее несчастье будет, если вас найдут с переломанными руками или ногами.

Я слушал это рассуждение, не убежденный в очевидности доводов применительно к случаю, с неизменным спокойствием. Упреки монаха, бросаемые непрерывно, меня возмущали и вынуждали резко их отвергнуть; однако я вынужден был разрушить мои представления, потому что имел дело с трусом, способным ответить мне, что он не настолько отчаялся, чтобы бросить вызов смерти, и что, соответственно, мне предстоит идти в одиночку, а в одиночку я не мог надеяться победить. Я с осторожной нежностью обращался с этими дурными головами. Я сказал им, что уверен, что мы спасемся, хотя я и не могу сообщить им свои средства детально. Я сказал графу Асквину, что я с осторожностью учту его разумные рассуждения, и что вера, с которой я уповаю на бога, настолько велика, что она стоит всего остального.

Я протягивал время от времени руки, чтобы убедиться, что Сорадачи здесь, потому что он не говорил ни слова; я посмеивался, представляя себе, что может происходить в его злом мозгу, который должен был сообразить, что я его обманул. В половине пятого я сказал ему пойти посмотреть, в каком месте небосвода находится месяц. Он мне сказал, вернувшись, что через полчаса его уже не будет видно, и что очень густой туман должен сделать свинцовый настил очень опасным.

— Достаточно того, дорогой, что туман — это не масло. Положите ваше пальто в сверток вместе с частью наших веревок, которые мы [1344] должны разделить между собой.

Тут я был поражен, почувствовав этого человека у своих колен, берущего и целующего мои руки и говорящего мне со слезами, что он умоляет меня не желать его смерти.

— Я уверен, — говорит он, — что упаду в канал; я не могу принести вам никакой пользы. Увы! Оставьте меня здесь, и я проведу всю ночь в молитвах Св. Франциску за вас. Вы вольны меня убить, но я ни за что не решусь пойти с вами.

Дурак не знал, что я сам считал, что его компания принесет мне несчастье.

— Вы правы, — сказал я ему, — оставайтесь; но при условии, что вы будете молиться Св. Франциску, и пойдете принесете все мои книги, которые я хочу оставить г-ну графу.

Он мгновенно согласился. Мои книги стоили по меньшей мере сотню экю. Граф сказал, что вернет мне их при моем возвращении.

— Будьте уверены, — ответил я ему, — что вы меня здесь больше не увидите, и что я весьма рад, что этот подлец не имеет смелости следовать за мной. Он бы меня обременил, и к тому же трус не заслуживает чести участвовать вместе с отцом Бальби и со мной в таком прекрасном побеге. Не правда ли, мой храбрый товарищ? — сказал я, обращаясь к монаху, другому трусу, в которого я хотел вдохнуть немного храбрости.

— Это правда, — ответил он, хотя назавтра у него уже не будет основания радоваться.

Я попросил у графа перо, чернила и бумагу, которые у него были, несмотря на запрет, потому что запретительные законы не значили ничего для Лорена, который за экю продал бы Св. Марка. Я написал следующее письмо, которое оставил Сорадачи и которое я сам не мог перечитать, потому что писал в темноте. Я начал его с девиза возвышенного ума, который в этих обстоятельствах показался мне весьма кстати.

Non moriar sed vivani, et narrabo op?ra domini[73].

«Наши сеньоры Государственные Инквизиторы должны были бы делать все, чтобы держать в тюрьме виновного; виновный, который оказался в тюрьме не по собственному слову, должен все делать, чтобы сохранить свободу. Его право основано на справедливости; такова природа виновного. Те не нуждаются в согласии этого, чтобы его запереть, этому не нужны те, чтобы спасаться.

Джакомо Казанова, пишущий это с горечью в сердце, знает, что ему будет плохо, если, прежде, чем он покинет страну, его снова схватят и доставят в руки тех, от меча которых он вознамерился бежать, и в этом случае он припадает на коленях к человечности своих великодушных судий, чтобы не делали его участь еще более жестокой, карая его за то, что он совершил, понуждаемый только разумом и природой. Он умоляет, чтобы ему вернули, если его снова схватят, все, что ему принадлежит, и что он оставил в камере, которую покинул. Но если ему повезет спастись, он дарит все, что здесь оставил, Франческо Сорадачи, который остается пленником, потому что боится опасностей, которым я сейчас подвергнусь, и не любит, как я, свою свободу больше, чем жизнь. Казанова призывает благородное могущество Их Превосходительств не оспаривать у этого несчастного подарок, который он ему делает. Писано за час до полуночи, без света, в камере графа Асквина сего 31 октября 1756 года».

Castigans castigavit me Deus, et morti non tradidit me[74].

Я дал ему это письмо, убеждая не передавать его Лорену, но самому Секретарю, который наверняка захочет подняться. Граф сказал ему, что это письмо обязательно окажется полезным, но он должен будет отдать мне все, если я появлюсь снова.

Но наступило время уходить. Луну больше не было видно. Я повесил на шею отцу Бальби с одной стороны половину веревок, а с другой, на плечо, узел с его бедными тряпками. То же самое я проделал с моими. Оба в жилетах, со шляпами на голове, мы пустились в приключение.

E quindi uscimmo a rimirar le stelle[75].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.