Глава 12

Глава 12

Коралли не мог себе объяснить, почему он оттягивает встречу со Скоморовским. Клавдия его торопила, а он, после того как они вернулись в Ленинград, все находил какие-то причины. Не посоветовавшись с женой, он решил переговорить с Георгием Ландсбергом. Уже десять лет существовала в Ленинграде джаз-капелла, которой руководил 34-летний Георгий Владимирович. В Ленинграде он был, несомненно, одним из самых музыкально образованных людей. Ландсберг долгое время жил в Праге и там увлекся джазом. В Ленинграде в середине двадцатых годов они собирались на квартире другого известного музыканта — Генриха Гершеловского, где и образовался стихийный джаз-клуб. Все они, молодые ребята, учились в то время в сельскохозяйственном институте, что вызывало много шуток в их адрес. Сам Ландсберг был весьма посредственным музыкантом, играл на фортепьяно аккордами. В середине тридцатых годов он взял в свой оркестр хорошего пианиста Николая Минха.

Коралли днем пришел в клуб на Выборгской стороне, неподалеку от киностудии «Ленфильм». Он полагал, что придет как раз к началу репетиции. Он вошел в темное фойе и поразился непривычной тишине. На лестнице его окликнул дежурный:

— Вы к кому, гражданин?

— Я артист Коралли.

— К кому вы, гражданин Коралли?

— К Георгию Владимировичу. А в чем, собственно, дело? — Коралли начал раздражаться: по какому праву каждая сошка мнит себя начальником?

— Он арестован. Оркестром руководит товарищ Минх.

Владимир Филиппович, пытаясь сохранять спокойствие, вышел на морозную улицу. «Черт меня дернул… Но его-то за что?.. Почему он назвал меня „гражданином“, а не „товарищем“?»

Он ничего не сказал Клавдии. Придя домой, сказался больным и просил не подзывать его к телефону. Коралли заперся у себя в комнате и, вздрагивая от каждого звонка, слышал, как любезно отвечала его жена: «Нет, приболел», «Хандра», «Ничего страшного». Коралли понимал — звонили знакомые. Утром он позвонил Скоморовскому, извинился и сообщил, что они готовы с ним работать. В тот же день Клавдия уже репетировала с Ильей Жаком, музыкальным руководителем оркестра.

Всех ленинградских эстрадников поразил арест Ландсберга. Вслух никто ничего не обсуждал, даже дома. На репетициях, концертах на вопрос: «Вы слышали?» — многие отвечали: «Кто бы мог подумать!..», «Дыма без огня не бывает».

Из Харькова приехала Маша, двоюродная сестра Клавдии. Оказалось, что у нее арестовали мужа, литейщика с завода, в последний год работавшего в органах харьковского НКВД. Чем больше она рассказывала о своем Петре, тем яснее понимала, что приехала зря. Коралли не на шутку перепугался. Он так и не рассказал, что ходил к Ландсбергу, что к нему обратились «гражданин».

— Маша, ну сама посуди, чем мы можем помочь?

— Он не виноват, Володыньку. Я знаю.

— Может, написать письмо? — сказала Клава. — Или мне пойти в горком партии, я у них недавно выступала.

— Ты с ума сошла? Ты газеты читаешь? Процесс идет в Москве, в Колонном зале.

— А Петя-то при чем? — удивилась Клава.

— Замолчи. Попридержи язык. Так будет лучше. Для нас всех.

Маша вскоре вернулась в Харьков. Спустя восемнадцать лет она узнала, что ее Петр был расстрелян на следующий день после ареста.

Постепенно Коралли и Шульженко втянулись в работу. Владимира Филипповича никто не трогал, хотя ему казалось, что за ним следили. То он видел из окна подозрительную машину, то ему мерещилось, что кто-то на улице слишком пристально на него смотрит.

3 марта 1938 года все газеты страны, включая «Пионерскую правду», опубликовали материал «Процесс антисоветского правотроцкистского блока». Обвинительное заключение на трех газетных полосах подписал генеральный прокурор А. Вышинский. Этим процессом Сталин наносил последний сокрушительный удар по своим соратникам, тем, которые еще работали с Лениным. Понадобились врачи-отравители, «умертвившие» Куйбышева, Горького, Менжинского и т. д. На эту «роль» назначили 68-летнего Плетнева, а также врача «Кремлевки» Левина. В марте их всех расстреляли (Бухарин, Рыков, Пятаков — всего около тридцати высших партийных сановников), а старика Плетнева приговорили к 25 годам тюремного заключения, с последующей 5-летней ссылкой и поражением в правах.

Процесс отличался от всех предыдущих тем, что в него была вовлечена широкая советская общественность. Впервые в системе пропаганды была успешно опробована модель, которая впоследствии очень хорошо работала на протяжении почти полувека. Повсеместно проходили собрания трудящихся, сочинялись коллективные письма от всех слоев населения, письма от организаций. Действительно, создавалось впечатление, что «весь советский народ»… Безупречный по своей сатанинской гениальности прием, опробованный Сталиным на творческой интеллигенции, сработал безукоризненно. Весь 37-й год деятелей искусства самых разных областей без устали щедро награждали, раздавали звания — артистам, музыкантам, писателям, художникам. Эстраду, правда, к счастью, обошли. А МХАТ — так тот вообще всей своей многочисленной труппой уехал не куда-нибудь, а в Париж, где с триумфом прошли его гастроли. Зачастили в СССР западные прогрессивные писатели и, обласканные властью, возвращались, смахивая скупые слезы благодарности на листы с панегириками в адрес Хозяина.

Ну а когда 2 марта начался процесс, почти всем пришлось отрабатывать.

Вот письмо, опубликованное 3 марта 38-го года в газете «Советское искусство». Называется оно «Требуем беспощадного приговора». «Продавшись фашистам, бандиты Троцкий, Бухарин, Рыков и их единомышленники задумали и подготовили и совершили злодейское убийство Сергея Мироновича Кирова… Троцкистско-бухаринские банды, это отребье человечества, убили Максима Горького, великого русского писателя. Мы помним гнусную физиономию фашистского холопа Бухарина, мы помним, с какой злобой он обрушился в дни съезда писателей на всю советскую литературу, на весь советский народ. Мы заявляем суду, перед которым предстали троцкисты и бухаринцы: никакой пощады фашистским убийцам. Мы требуем от советского суда беспощадного приговора фашистским наймитам. Мы уверены, что подлые гадины будут уничтожены.

От союза писателей: Соболев, Панферов, Вс. Иванов, Новиков-Прибой, Фадеев, Сельвинский, Вишневский…

От союза композиторов: Мясковский, Хачатурян, Шебалин, Чемберджи, Белый…

От ВТО: Яблочкина, Москвин, Садовский, Блюменталь-Тамарина, Е. Гельцер».

4 марта та же газета стала публиковать письма. «Раздавить гадину», М. Рейзен, народный артист СССР. «Нет меры народному гневу», скульптор С. Меркуров. «Им нет места на земле», В. Барсова, народная артистка СССР. «Велик гнев нашей страны», А. Остужев, народный артист СССР. Все письма были напечатаны под общим заголовком: «Уничтожить фашистских бандитов — таково требование работников искусств».

6 марта публикация писем продолжалась. 32-летний Д. Ойстрах, только что вернувшись с международного конкурса, где получил 1-ю премию, вынужден был подписать письмо под заголовком «Фашисты просчитались». Весьма многозначительна в нем последняя фраза: «Никакие фашистские бандиты не страшны нашей советской разведке, насчитывающей 170 млн человек».

14 марта был опубликован приговор. И тут же главный дирижер НКВД публикует еще одну подборку писем в газете «Советское искусство». «Коллектив Московской консерватории полностью одобряет приговор, являющийся приговором всего советского народа. Гольденвейзер, Игумнов…» «С глубоким удовлетворением прочли мы приговор Военной коллегии Верховного суда СССР», М. Сарьян, П. Кончаловский, А. Лентулов, Р. Фальк. «Будем помогать советской разведке», Л. Оборин.

Сегодня, спустя шестьдесят лет, тяжело и горько читать эти строки. Известно, как они появились. Но вот что интересно: в шестидесятые — семидесятые годы, когда уже не висел над головами меч бессудных расправ, ссылок, казней, выдающиеся так же подписывали коллективные письма — против Солженицына, Пастернака, Сахарова, Любимова, Ростроповича.

Рассказывают, когда Александру Трифоновичу Твардовскому в 1970 году исполнилось шестьдесят, тогдашний руководитель Союза писателей Георгий Марков якобы сказал ему: «Ну вот, Александр Трифонович, подписали бы письмецо, получили бы „Гертруду“ (так между собой называли звание Героя Социалистического Труда. — В. X.), а так — только „трудовичка“ (орден Трудового Красного Знамени. — В. X.)». На что Твардовский ответил: «А я не знал, что за трусость „героя“ дают…» Вполне возможно, что это просто красивая легенда.

В Ленинграде люди исчезали так же, как и в Москве. Опечатывались квартиры, невозможно было привыкнуть к виду черных легковых машин, подъезжавших по ночам к дому на Кировском проспекте. Лифт на ночь отключали, и слышно было, как по лестнице глухо и целеустремленно стучало несколько пар сапог. В огромной коммунальной квартире, где жили Коралли и Шульженко, все замирало. Владимиру Филипповичу казалось, что слышно, как стучит его сердце. Он злился на Клаву, оттого что она спит, оттого что она безмятежна и, казалось, не видит и не слышит, что происходит вокруг.

Однако причины для хорошего сна и хорошего настроения у Клавдии, определенно, были. Репетиции с музыкальным руководителем оркестра Ильей Жаком доставляли ей огромное удовольствие. Раньше она считала, что лучше аккомпаниатора, чем Дунаевский, просто не бывает. Оказалось, что есть. Дунаевский был лидер по натуре и аккомпанировал как лидер. Исполнение какой-нибудь вещи часто превращалось в соревнование между певцом и аккомпаниатором. Когда Клава начинала петь 15 лет назад у Синельникова, она полагала, что так и надо. Резникова многому ее научила. С опытом пришло понимание роли аккомпаниатора в дуэте. Соревнование необходимо, когда есть для него основания. Потому как главное — исполнитель. И вот встреча с Ильей Жаком, милым, обаятельным человеком, композитором, прекрасным пианистом. Клавдию поразило, с каким тактом и деликатностью он подошел к работе. Он говорил, как важно делать акценты и паузы там, где их необходимо выделить, сказать что-то важное. Не всегда нужно петь громко, на форсаже. И рассказал забавную историю. Незадолго до Октябрьской революции известный бас Алексеев, обладавший мощным фортиссимо, поспорил с Шаляпиным, что в опере «Дон Карлос» он его перепоет. Ну, поспорили. В дуэте двух выдающихся басов Алексеев выдал такое фортиссимо, что, казалось, задрожала люстра. Зал взорвался аплодисментами. Алексеев бросил победный взгляд на Шаляпина. Когда дошла очередь до партии Федора Ивановича, он неожиданно сделал цезуру, дирижер ее «поймал», и свою маленькую фразу Шаляпин произнес… шепотом. В зале установилась мертвая тишина, а потом началось что-то невообразимое. После спектакля Шаляпин небрежно бросил:

— Ну вот, братец, а ты кричишь…

Шульженко никогда не обладала «сильным» звуком. Микрофонное пение появилось после войны. В Ленинграде приходилось выступать в залах, которые никак не назовешь камерными. Она понимала, что важно донести сюжет песни, ее актерское решение. Тогда ей не будет страшна аудитория любой численности. Вот почему она всю жизнь работала над каждой новой песней долго, тщательно. Зачастую авторы на нее обижались, считая, что она очень медлительна.

Между тем Илья Жак без памяти влюбился в Клавдию. Он был человеком семейным, с хорошей репутацией, и вдруг на него свалилась такая напасть! Клавдия чувствовала, что она нравится Жаку. Однако события не торопила, ибо никогда не была обделена поклонниками. Больше всего ее привлекали в Илье его деликатность, умение слушать и умение слышать. У ее мужа этих качеств почти совсем не было. Коралли то ли в силу профессии, то ли в силу характера из всех разговорных жанров признавал монологи. Он не выносил возражений, не умел спорить, моментально взрывался, начинал грубить, а потом сожалел о своей несдержанности. Клавдия тоже не оставалась в долгу. Коралли с грустью заметил одну закономерность. Чем больший успех был у его жены, тем чаще он получал отпор. Но в отличие от Коралли, Клава была более отходчива, не помнила зла и удивлялась, когда ей напоминали обиды, якобы ею нанесенные кому-то, — она о них и думать забыла.

Полагаю, что не оскорблю памяти Владимира Филипповича, сказав, что как артист он был талантлив, а как организатор гениален. Возможно, благодаря его выдающимся организаторским способностям Клавдия почти совсем не занималась бытом. Нет, когда речь шла об одежде, об устройстве квартиры, о красивых вещицах, окружавших их совместную жизнь, Клавдия проявляла недюжинную энергию, находчивость, вкус, наконец.

Уже после ее смерти (Коралли пережил Шульженко на 12 лет) он с усмешкой вспоминал, что Клавдия хорошо готовила, особенно вкусными у нее получались котлеты. Но работы становилось больше, домом она заниматься уже не могла. Все время кого-то приглашали — убирать квартиру, готовить обед, сидеть с сыном. Однако Коралли и сам был прекрасным кулинаром, и чаще всего обязанности повара он брал на себя.

На лестничной площадке, где они жили, всегда было много детей. Клавдия однажды обратила внимание на 6-летнюю девочку с белыми волосами и яркими синими глазами. Девочка восторженно, завороженно смотрела на Клавдию, и Шульженко ее заметила. Она ей дарила то конфеты, то яблоко. Иногда брала на руки, целовала, и девочка вдыхала аромат необыкновенных Клавиных духов. Девочку эту звали Лидочкой Лапиной. Так они и жили рядом до начала лета 1941 года, когда Шульженко и Коралли уехали на гастроли в Ереван, а Лидочку отправили в пионерский лагерь. С тех пор они не виделись. Их встреча произошла много лет спустя, но о ней — позже…

Яков Скоморовский действительно оказался непростым человеком, с весьма уязвленным самолюбием. Однако принял он Шульженко и Коралли, что называется, с распростертыми объятиями. Памятуя о спектакле «Карта Октябрей», Скоморовский отдал ему новую песню «Тачанка». Голос для пения у Коралли был совсем крохотный, его хватило на куплеты и музыкальные фельетоны. Владимир Филиппович чрезвычайно обрадовался такому подарку. Публика принимала его хорошо.

С Клавдией все оказалось сложней. Ее репертуар не вписывался в особенности джаза Скоморовского. Репетировать с оркестром ее вещи он не хотел, жалко было времени. К тому же он полагал, что песни, исполняемые Шульженко, не всегда сочетаются с особенностями его оркестра. Срочно надо было готовить новую программу. Началось с конфликта. Певица Семенова, тоже претендовавшая на песню «Руки», никак не хотела уступать и решила дать бой. Однако силы оказались неравными, и вскоре ей пришлось уйти.

Начались каждодневные репетиции с Ильем Жаком. Коралли нервничал. Ему казалось, что они оба просто рвутся репетировать, стараются уединиться. Жак зачастил ее провожать. Конечно, Коралли переживал. Он понимал, что застрял где-то в середине пестрого и шумного эстрадного обоза, тогда как Клавдия неуклонно шла вперед. Он считал, что благодаря ему во многом сформировался тот облик певицы, который полюбил весь советский народ. Мысль, что его Клавдия может ему изменить, была невыносима, как каждому мужчине-собственнику, полагающему: «Что позволено Юпитеру, не позволено быку».

Трудно сказать, завоевал И. Жак Клавдию или нет, но что он ее покорил с помощью того же оружия, какое всегда было на вооружении у Коралли, — факт несомненный. Он искренне и красиво восхищался Клавдией, он любил целовать ее руки, он предрекал ей великое будущее. Клава с жадностью его слушала и, возможно, любила в нем… самою себя.

Скандалы возникали все чаще. Клавдия знала, что ее муж в ярости неуправляем. В конце семидесятых она жаловалась в порыве откровений, что никогда не забудет, как Коралли грозился ее убить (причина — Илья Жак). Полагаю, что угрозу эту нельзя принимать буквально. Недавно я был свидетелем, как с виду интеллигентная молодая мамочка, тележурналист, в ярости бросила своему восьмилетнему сыну, выбежавшему без ее разрешения на палубу речного теплохода: «Я расчленю тебя!» Другие времена — другая лексика…

У них были тайные встречи. В оркестре существовал человек, передававший записочки от Клавдии к Илье и обратно. Одну из таких записок перехватил Владимир Филиппович. Возможно, она и стала причиной самой бурной ссоры, которая поставила семью на грань распада. Ленинград знал о романе Клавдии и И. Жака. Почему-то общественное мнение было на стороне Шульженко. О чем свидетельствует эпиграмма, долго гулявшая по ленинградской «богеме» конца тридцатых годов:

Шульженко боги покарали:

У всех мужья, у ней — Коралли.

Полагаю, что здесь виноват не столько сам Владимир Филиппович, сколько его пышный псевдоним, начинающий приносить ему неприятности. Вместе с тем Коралли понимал, что паровозом в их семейном эшелоне стала Клавдия. Он также видел, что общение с И. Жаком, как ни горько это было признавать, выводило его жену на новый качественный уровень исполнительницы лирических песен. Илья был талантливым композитором, он понимал, как написать шлягер, используя те музыкальные обороты, которые, по выражению С. Прокофьева, «лезли в ухо». Строгие критики, радевшие за абсолютную новизну свежих песенных сочинений, придумали довольно злую поговорку: «С миру по нотке, Дунаевскому — вещь». Но если вспомнить, те же обвинения бросали и Микаэлу Таривердиеву, когда зазвучала музыка из сериала «Семнадцать мгновений весны». Что тут будешь говорить… Знаменитое начало 40-й симфонии Моцарта подслушано им ранней весной в окрестностях Зальцбурга в пении птичек. Это чириканье может услышать каждый из нас в конце февраля, начале марта. Тот же размер. То же количество нот, только в мажоре. Гений Вольфганга перевел чириканье в светлый минор. И вот уже более 200 лет человечество наслаждается началом Сороковой, этим неповторимым началом из десяти нот…

Ну так то Моцарт, а здесь Жак! Сегодня это имя знакомо небольшому числу любителей эстрады и специалистов. А перед войной он был необыкновенно популярен в Ленинграде. Многие исполнители мечтали работать с ним. Он выбрал Клавдию Шульженко.

Скрипач В. Зелигман тоже взбунтовался, когда Скоморовский отдал «Тачанку» Коралли. Ведь до него Зелигман пел «Тачанку», и вроде неплохо получалось. Но Скоморовский выдержал характер. Молодой музыкант Аркадий Островский, впоследствии очень хороший композитор-песенник, сделал для Коралли новую аранжировку. «Тачанка» стала одним из последних взлетов Владимира Филипповича на эстраде. Под имитацию цокота копыт и пулеметный стрекот Владимир Коралли выбегал на сцену и с неподражаемым темпераментом куплетиста пел песню о гражданской войне. В 1940 году на гастролях в Киеве Коралли со своей «Тачанкой» был необыкновенно популярен. Молодой, но уже знаменитый драматург Александр Корнейчук на пленуме украинских писателей с восторгом говорил о Коралли, укрепляя свой тезис, что тема гражданской войны не исчерпана.

Итак, джаз Скоморовского в те полтора года, когда в нем работали Шульженко и Коралли, представлял собой любопытную смесь из лирических песен 32-летней Шульженко, эстрадных номеров на тему совдействительности и собственно джазовых композиций. Тогда мало кто писал исключительно для джаза, и потому приходилось исполнять Гершвина, Портера и иных популярных западных музыкантов. Это вызывало раздражение руководителей эстрадного цеха. Разворачивалась борьба с джазовыми коллективами. И. Ильф, например, писал в своих «Записных книжках» следующее: «Джаз играл паршиво, но с громадным чувством и иногда сам плакал… При исполнении „Кукарачи“ в оркестре царили такая мексиканская страсть и беспорядочное воодушевление, что больше всего это походило на панику в обозе». Терминология эпохи «военного коммунизма», очевидно, была признаком юмора. То, что было смешно шестьдесят лет назад, многим сегодня, увы, просто непонятно.

А Шульженко продолжала упорно трудиться. В том самом 1938 году у нее появились две веселые песенки, прибавившие ей популярности, — «Андрюша» и «Дядя Ваня». Те, кто был молод накануне войны, очевидно, вспомнят, как на многих вечеринках под «Андрюшу», написанную И. Жаком, танцевали, пели, целовались. «Эх, Андрюша, нам ли быть в печали!..» И еще одна песенка быстро стала любимой. Она называлась «Дружба». Ее впервые исполнил автор, потрясающий томный тенор Вадим Козин. Его недоброжелатели сплетничали, будто он посвятил песенку своему молодому другу. Сегодня это не имеет никакого значения. Песенка пережила своего автора. Вадим Козин скончался в 94-м году в Магадане, где он остался жить после своего заключения. Ему перевалило тогда за 90. Сейчас «Дружбу» с одинаковым успехом исполняют и мужчины и женщины. До войны она была чемпионом репертуара. Ее пела и ныне здравствующая Изабелла Юрьева. Шульженко же исполняла «Дружбу» только тогда, когда ее заставляли петь на «бис». Эта песенка в ее исполнении стала темой для фельетонов и рецензий, в том смысле, что, мол, сколько можно одно и то же. Журнал «Искусство и жизнь» в августе 38-го года опубликовал статью о Ленинградском театре миниатюр. «Настало лето. Эстрада в своем репертуаре. Снова Клавдия Шульженко поет „Дружбу“… В саду отдыха бряцает старыми остротами конферансье Орешков… Репертуар, в котором выступает Клавдия Шульженко, гораздо ниже ее мастерства…»

— Не могу я петь «Широка страна моя родная», — жаловалась она Жаку, а прочтя газету, расплакалась. — Я очень люблю Дуню, но сколько я прошу его, чтоб написал для меня, и все без толку.

Они сидели в маленькой репетиционной комнате. Илья держал ее руки в своих.

— Вы сумасшедший. Сюда могут войти.

Илья встал, подошел к окну.

— Дунаевский — орденоносец. Депутат. Руководитель ленинградских музыкантов. Руководитель меня.

Он, помедлив, подошел к стулу, где сидела Клавдия, обнял ее за плечи.

— Не надо. Прошу вас. Я рассержусь.

Он снова отошел к окну.

— Дунаевский теперь очень высоко. Он пишет прекрасные песни. Но те, которые от него требуют, — Илья усмехнулся.

— Так грустно… Ничего не хочется, ни петь, ни жить, — Клавдия вздохнула.

— Как вам не совестно. В Ленинграде так много хороших, замечательных певиц. А вы — лучше всех, поверьте мне.

— Не знаю… — Клавдия встала, подошла к Илье. Провела рукой по его щеке. — Нам нельзя больше встречаться. У вас чудная жена. Она вас любит. А я… я боюсь Коралли. Вы его не знаете, он на все способен.

Илья смотрел в окно. Клавдия стояла у «Бехштейна», беспорядочно нажимая клавиши.

— Мне достаточно того, что я вас вижу. Иногда. Я буду для вас сочинять, пока дышу.

— Не сердитесь на меня, Илюша… Миша Феркельман сделал для меня обработку испанской песни «Челита».

— «Челита» так «Челита», — рассеянно произнес Жак. — Это не меняет дело.

…Вечером Коралли сказал Клавдии, что она может делать все что ей заблагорассудится, но просит, чтобы она его избавила от сплетен. Шульженко молчала. Она молчала весь вечер. Коралли, не выдержав, сказал:

— Ты слышала, что я тебе сказал? Я не хочу, чтобы твое и мое имя склоняли вместе с Жаком.

— При чем здесь Жак? Я не знаю, что мне дальше делать. Что петь, как жить… Скоморовского раздражает мой малейший успех. Разве ты не видишь?

— Позвони Дунаевскому. Покажи свои последние вещи. Дуня поможет.

— Если захочет, — уточнила Клавдия.

Дунаевский любезно ее выслушал, наговорил комплиментов, посоветовал не обращать внимания на «гнусные статейки», мол, и о нем столько всяких гадостей пишут, и обещал ее послушать, попросив позвонить на следующей неделе. На следующей неделе он был занят, потом уехал в Москву, потом было еще что-то, а потом Клавдия стала разговаривать с его секретарем. На этом все кончилось. Было нестерпимо горько, обидно. Она не могла понять, почему у Дунаевского, человека, который начинал вместе с ней у Синельникова, не нашлось полчаса, чтобы послушать «Челиту» и еще несколько вещей. Она не могла понять, что Дунаевский вошел в большую политику и его место в советской музыке стало вполне официальным. А значит, он не будет помогать тому, чему помогать не надо, по разумению человека большой политики. Кроме того, он полагал: то, что делает Шульженко, находится на периферии советского искусства, а ему надо решать задачи глобальные, отстаивать жанр в целом, и потому он не без основания считал, что на него государство возложило ответственную задачу. Шульженко — это частный случай. Единственное, что не учитывается в подобной «государственной философии», что такие частные случаи возникают постоянно, и именно из них появляется то, что потом становится достоянием всей культуры. Тот же подход наблюдается и сегодня, когда отдельная судьба некоторых творческих личностей тонет среди моря глобальных задач. Никто этого не замечает, кроме отдельных творческих личностей. Их судьба мало кого волнует, ибо власти предержащие всегда поддерживали тех, кто уже на виду, у кого «имидж» (мерзкое словечко!). А помогать кому-то, просить за кого-то — это удел сильных и благородных людей. Они-то в нашем обществе всегда были в дефиците.

Шульженко всегда была сильной и цельной личностью. Вероятнее всего потому, что, как говорят американцы, она сама сделала себя. Да, в этой жизни везет сильным и целеустремленным. Шульженко глубоко верила, что ее лирические песни нужны людям. С той поры она себе сказала, что не будет читать гадости, которые о ней пишут. Однако ее творчество было тут ни при чем. Утесов в начале восьмидесятых годов, незадолго до смерти, говорил: «И вот что особенно удивительно: эстрадные концерты с удовольствием смотрят и с удовольствием ругают». Так продолжалось довольно долго, чуть ли не до начала семидесятых, когда о Шульженко все в один голос будут говорить только в превосходных степенях.

…Оркестр Скоморовского давал концерт в кинотеатре «Гигант». В Ленинграде образовалась традиция: джазовые коллективы по большей части выступали со своими программами именно в этом, хорошо оборудованном по тем меркам, кинотеатре. Здесь и состоялась премьера «Челиты». В разгаре была гражданская война в Испании. Советский народ с жадностью слушал новости, шедшие из красивой и загадочной страны. Сталин посылал туда военную технику и инструкторов. Казалось, еще чуть-чуть, и республиканцы одержат верх, и на самом западном краю Европы появится еще одна страна, где будут так же успешно и счастливо строить социализм. Поэтому все, что было связано с Испанией, испанским языком, было «обречено» на успех. Огромными тиражами издавались Сервантес, Дос Пассос, X. Кортасар, Б. Ибаньес. В Большом, а также в других оперных театрах с феерическим успехом шла «Кармен». Шульженко же исполнила свою «Челиту». Эта девушка мгновенно полюбилась слушателям. Девушка, для которой любовь была важнее денег, стала близкой и понятной советскому слушателю. И, о, чудо! Многочисленные критики, безуспешно прививающие народу хороший вкус, объясняя, какая это гадость — цыганщина, были посрамлены. «Челита» стала вытеснять с эстрады цыганские романсы, с их псевдожаркими страстями под густым слоем нафталина и жгучей несчастной любовью. А здесь — задор, юмор, улыбка, радость молодости и чудесная мелодия! Мгновенно «Челита» стала обязательным номером в репертуаре большинства эстрадных певиц. Как тут не вспомнить прекрасную фразу поэта Игоря Северянина: «Оригинал, ты потускнел от копий!» Но если немного потускнел оригинал у Шульженко, то от этого он только приобрел еще большую ценность. Как старинное серебро.

Критики же продолжали твердить одно и то же: «слабый репертуар». Правда, теперь добавилась фраза, ставшая тоже обязательной, — «растущее мастерство». Если разобраться — глупость несусветная. Об этой вот «нестыковке» прекрасные стихи написал современный поэт Юрий Ряшенцев:

Словарь беспомощный и страстный,

Кричит, как грешники в аду,

И с той безвкусицей прекрасной

Душа — смешно сказать — в ладу.

…Но в зале — светопреставленье!

И только в том ее исток,

Что здесь любовь (не проявленье)

Вопит, забыв про стиль и слог…

Полагаю, что стихи Ряшенцева касаются не только «старинного» или «жестокого» романса. Поэт попытался приоткрыть тайну, когда соединение не Бог весть какой сложной музыки и простых текстов, которые подчас трудно назвать стихами, дает поразительный результат: рождение песни, подчас становящейся маленьким шедевром в своем роде, своем жанре.

Между тем отношения со Скоморовским обострялись. Чем больше был успех Клавдии в концертах, тем мрачнее становился Яков Борисович. Очевидно, он чувствовал, что его оркестр и он сам становятся придатком к выступлениям Шульженко. В главном он был прав. Фанатичный поклонник джаза, его верный оруженосец, музыкально образованный человек, он не мог не понимать, что путь советской лирической песни погубит его детище, а стать оркестром сопровождения — на это Скоморовский пойти не мог.

Борьба с джазом шла рука об руку с борьбой за полноценную советскую лирическую песню. Во главе борьбы был поставлен Дунаевский. Его талант, опыт, популярность, звания и награды делали его слово весомым и… директивным. Когда читаешь отрывки из его статей, написанных казенным начальственным стилем, понимаешь, в состоянии какой ужасной раздвоенности в течение многих лет жил этот человек, возможно, самый талантливый советский композитор-песенник. В статье «О народной и псевдонародной песне» Дунаевский писал:

«Существовали „жестокие“ романсы, существовали всякого рода псевдоцыганские песни „Кирпичики“ и „Шахты“ и прочая пошлятина. Вся эта литература пользовалась огромным успехом в среде отсталых слоев населения периода нэпа. Творческой работой советских поэтов и композиторов наш музыкальный быт очищен от „Кичманов“ и поющих у самоваров Маш. У нас поют бодрые боевые советские песни».

Композитор Никита Богословский, пожалуй, как никто другой на протяжении нескольких десятилетий подвергался жесточайшей критике, зачастую она исходила из уст Дунаевского. В той же статье всем ведущим композиторам-песенникам досталось на орехи:

«Песенка Дженни (музыка Богословского, текст Лебедева-Кумача) из фильма „Остров сокровищ“ претендует на мелодичность и доходчивость, но она имеет весьма малопочтенную родительницу — блатную песню „Какая погода, какая природа, какая ша-ша, тишина“. Припев „Марша артиллеристов“ (помните, „Артиллеристы, Сталин дал приказ“? — В. X.) повторяет в миноре шансонетку „Ах, мой миленок, как ты хорош“. Комментарии к подобного рода звуковому соседству излишни. „Краснофлотская песня“ Блантера повторяет песню „Пошел купаться Уверлей, оставив дома Доротею“. Трудно согласиться также с музыкальным языком первой части песни бр. Покрасс „Москва майская“. Жестокий минор и слезливые обороты запевки никак не гармонируют с превосходным текстом Лебедева-Кумача».

А в заключение Дунаевский пишет буквально следующее: «Нам нужна здоровая и нелицеприятная критика и оценка по качеству. Не верьте нам на слово! И Покрасс, и Александров, и Дзержинский, и Дунаевский пишут и хорошие, и плохие песни. Поверьте нам и оценивайте каждый раз по заслугам». Читая статьи и выступления Дунаевского, понимаешь, почему он был труднодоступен для своих друзей и знакомых. Очевидно, это закономерность. Шульженко постепенно научилась философски относиться к нападкам критики. Поддержкой ей была все возрастающая любовь ленинградцев.

Борьба с легкими развлекательными видами искусства проходила с переменным успехом. Там, где без помощи государства нельзя обойтись, скажем, в существовании мюзик-холлов, — полная и безоговорочная победа была на стороне властей. А вот война с фокстротом властями была проиграна, ибо невозможно проконтролировать каждую вечеринку, несмотря на обилие стукачей. Именно в это время И. Жак вместе с поэтом Г. Гридовым сочинят зажигательную песенку «Андрюша». Это был наглый вызывающий фокстрот, где ни слова не говорилось о цветущей советской жизни и успехах социалистического строительства. Клавдии песня понравилась мгновенно, что с ней случалось весьма редко. Скоморовский отступил от своего правила, которого, впрочем, придерживались все джазовые коллективы, где выступали солисты: сначала длинное музыкальное вступление с развитием темы, потом 1–2 куплета солиста и опять пьеса. В «Андрюше» оркестр был веселым аккомпаниатором. И это определило успех песенки. Едва вышла пластинка, как «Андрюша» зазвучал во всех ленинградских дворах, а уж загородные пикники без него никак не обходились:

Эх, путь-дорожка, звени, моя гармошка,

Смотри, как сияют звезды над рекой.

Парни лихие, девчонки огневые

Все заговорят наперебой:

Эх, Андрюша, нам ли быть в печали!

Не прячь гармонь, играй на все лады.

Поднажми, чтоб горы заплясали,

Чтоб зашумели зеленые сады…

В компаниях это была самая любимая песня. Ленинградские Андрюши приобрели дополнительный авторитет у девушек. Говорили, что самому главному Андрею в городе, первому секретарю обкома Жданову, песенка очень нравилась. Он слыл неплохим пианистом, правда, на домашнем уровне, танцевать не любил, но зато лихо играл «Андрюшу» на фортепьяно.

По правде сказать, «Андрюша» не был в истинно шульженковском стиле. Особенно это стало понятно сегодня, спустя шестьдесят лет. Узнаются разухабистые плясовые интонации, что-то от Изабеллы Юрьевой или от Тамары Церетели. Не говоря уж о том, что фокстрот не был стихией Шульженко. Но именно после «Андрюши» ее первенство в городе стало неоспоримым. А Владимир Коралли не находил себе места. Причин было несколько. Он чувствовал, что зритель теряет к нему интерес. И в сравнении между ним и Менакером предпочитают последнего.

На эстраду, всех растолкав, ворвался Аркадий Райкин. Он показывал своих персонажей, мгновенно переодеваясь за кулисами. Он возродил подзабытый жанр театрализованной пародии. Его номер в театре миниатюр имел замечательный успех.

Коралли видел, что Клавдия отдаляется от него. Она крепко стояла на ногах и в некоторых организационных вопросах уже могла обходиться без него. Было обидно. Владимир Филиппович полагал, что всему виной — Илья Жак. Он отдавал отчет в том, что у Клавдии к нему много претензий. Его вспыльчивость, грубость; в ярости он себя не контролировал, да и другие грешки, так сказать, лирического плана, за ним водились. Но разрушать семью!.. Это самое последнее дело. Так воспитывала мама своих сыновей. При всем своем своеобразном поведении Коралли больше всего на свете ценил дом. Представить, что Клава может уйти от него, он не мог. Эта мысль просто была невыносима для него. Он жил, трудился, зарабатывал только для дома. Владимир Филиппович попытался все это объяснить Клавдии. Она выслушала его с каменным лицом. Он понял, что она не остановится ни перед чем. Тогда он пошел на кухню и вернулся в комнату с ножом. Расстегнул рубаху и приставил кухонный нож к груди:

— Смотри…

Клавдия не обернулась.

— Смотри, смотри, что я сделаю, если ты уйдешь от меня.

Коралли оттянул кожу у левого соска и медленно провел острием ножа. Клавдия увидела, как полоса стала красной, из надреза появилась кровь. Коралли был бледен.

— Прекрати сейчас же, — шепотом сказала Клавдия. — Или сделай это со мной…

Он ушел в свою комнату и заперся там. Клавдия не спала. Она вспомнила Григорьева и ту сцену, которую он разыграл… Но Коралли — не Григорьев. Он сделает это. Вовсе не потому, что он так сильно ее любил, что не мыслил без нее жизни. За восемь лет совместной жизни она слишком хорошо его знала. Он пойдет на все, лишь бы настоять на своем. Ей стало страшно. Она каждые полчаса подходила к двери и прислушивалась, не случилось ли что. Коралли лежал на кровати и думал, что ее ничто не остановит, даже это. Под утро, слыша ее дыхание под дверью, сказал:

— Ложись наконец. Дай мне поспать.

— Жалкий комедиант, — прошептала Клавдия, бросаясь в одежде на постель. Она любила Илью, и, если бы Жак вот сейчас, в пять утра, пришел и сказал бы ей: «Я пришел за тобой», она ушла бы не задумываясь. Но Илья был робок, осторожен, если не сказать — труслив. Он боялся свою жену и огласки. Как ни странно, Клавдия вдруг успокоилась. Она понимала, какой-нибудь выход, да будет.

И он не замедлил последовать.

Коралли стоял на пересечении Мойки и Невского. Жак запаздывал. Прошел взвод солдат в буденовках. За ними — грузовик тянул на тросе открытую машину эпохи гражданской войны. Милиционеры спешно перекрывали Невский. Рядом с Коралли остановилась темная легковая машина. Владимир Филиппович похолодел и как завороженный уставился на улыбчивого человека с очень знакомым лицом. Он шел прямо на Коралли, но, улыбаясь, прошел мимо. Следом подбежал молодой человек в клетчатой кепке:

— Не стойте здесь, гражданин. Не видите, съемка начинается.

«Боголюбов, — догадался Владимир Филиппович, вспоминая знакомое лицо. — Ну, конечно, Николай Боголюбов. И чего я испугался… А этот где?»

Он двинулся по Невскому в сторону Невы, как его кто-то тронул за плечо.

— Извините, Владимир Филиппович… Невский перегородили. Эрмлер кино снимает, про Сергея Мироныча…

Коралли огорчился. Он сам попросил Жака о разговоре и думал, ну вот, опоздает, не придет, так тому и быть. Может, и к лучшему. Пришел, зараза… Глаза виноватые, но смотрит прямо, сукин сын. Чтобы покончить все разом, резко начал:

— Меня не интересует, какие у вас отношения с моей женой, но я решительно настаиваю, чтобы вы оставили ее в покое.

— Вы напрасно думаете… — начал Жак.

— Я не договорил, — перебил Коралли. — Менее всего я хочу играть роль обманутого мужа. И говорю я с вами по одной причине. Мне наплевать на вас, как вы можете догадаться. Пишете ваши песенки, ну и пишите себе на здоровье!

— Но позвольте…

— Сейчас я закончу. Клавдия очень незащищенный человек. Она говорит то, что думает, а чаще говорит и вовсе не думая. Вы понимаете, о чем я? С вами она погибнет.

— А с вами она… — начал Жак и осекся. — Напрасно вы себя утруждаете. Я ничего… У нас ничего…

— Мне плевать, «чего» или «ничего». Я ее создал как певицу, и я не позволю, чтобы ее кто-то, вот так, взял и увел!.. Готовенькую!

Жак усмехнулся:

— Так у вас самолюбие! А я-то думал…

Он остановился, взял Коралли за локоть:

— Послушайте, милейший. Вы, надеюсь, не думаете, что я слеп и глух. Я вижу и знаю, что вы не ангел.

— Дурак ты, Илья. Мало того, что сам висишь на волоске, еще и Клавдию хочешь утащить за собой. Но я тебя предупредил.

Коралли развернулся и, не прощаясь, двинулся в обратную сторону. Жак, бледный, с вспотевшим лбом, смотрел ему вслед.

Владимир Филиппович блефовал. Он решил его пугнуть (чистая импровизация!) и попал в самую точку. Илью Жака не трогали, но он боялся до самого начала войны. А когда она пришла, Илья Жак одним из первых ленинградских композиторов был в составе концертных бригад.

На следующий день И. Жак не вышел на работу. Клавдия взволновалась, позвонила ему домой, чего раньше никогда не делала. Женский голос холодно ответил, что Илья не может подойти к телефону. На следующий день ей передали большой конверт. Там находились ноты и стихи поэта А. Волкова. Клавдия пробежалась по музыкальному тексту, потом прочла стихи. И все поняла.

Она сидела дома за столом под светом темнобордового абажура и в который раз читала текст песни. Вошел Коралли. Увидел конверт, решил, что она сейчас будет его поспешно прятать.

— Что это?

Она молча протянула ему ноты и стихи. Он подошел к ней со спины, обнял ее за плечи. Она отстранилась:

— Не прикасайся ко мне.

Он потрогал ее волосы в перманенте. Она резко вскочила, ее лицо было в красных пятнах. Когда она была в ярости — становилась некрасивой, отталкивающей.

— Оставь меня в покое! — и ушла в другую комнату, хлопнув дверью.

— Я-то здесь при чем? — крикнул Коралли в уже захлопнувшуюся дверь.

Потом взял ноты, просмотрел их, почитал текст.

— Обычный жаковский пердюмонокль, — тихо сказал, как бы самому себе.

То, что Клавдия решила разучивать «Встречи», Коралли удивило, эту песню исполняла Изабелла Юрьева, и не без успеха. Однако Аркадий Островский сделал новую аранжировку, учитывая особенности манеры Шульженко. С другой стороны — Коралли понял, что трусоватый Жак уйдет в тень. «Встречей» он прощался с его женой!.. «Пусть будет так», — грустно размышлял над своей пирровой победой Владимир Филиппович.

Вскоре Клавдия стала исполнять песню Ильи Жака. У них установились ровные, нарочито сухие отношения. И только музыка выдавала то, что происходит с ними. Текст Волкова состоял из обычного набора, без которого не обходится ни один курортный роман на Южном берегу Крыма, куда модно было ездить тем, кто имел такую возможность:

Когда на землю спустится сон,

И выйдет бледная луна,

Я выхожу одна на балкон Глубокой нежности полна.

Мне море песню счастья поет,

Ласкает нежно ветерок.

Но мой любимый

Сегодня

Не придет…

Дальше шла знаменитая строчка:

Ты помнишь наши встречи…

В тексте — ничего нового, ничего свежего, ничего оригинального. Кроме одного. Шульженко это «помнишь» пела, произносила так, что перехватывало горло. Это мистическое сочетание нежнейшего выдоха с «глиссандо» (то есть звук плавно понижается) и сейчас — невероятная загадка: как это можно спеть, произнести, выдохнуть, прожить…

Ты помнишь наши встречи

И вечер голубой?

Взволнованные речи

Любимый мой, родной?

И нежное прощанье —

Руки пожатье.

Ты сказал мне «До свиданья»,

Простясь со мной…

Ничего вроде такого нет, чтобы, прочитав эти довольно вторичные строки, человек вдруг начал «неровно дышать». Волнение приходит от таинственного выдоха «помнишь». По большей части у тех, у кого эта песенка вызывает воспоминания вечеринок, разлук, ожиданий, слез… И тогда действительно выясняется, что высокая поэзия здесь ни при чем… «Руки пожатье» — конечно же, навсегда умчавшееся в прошлое трепетное выражение чувств. Сегодня поп-эстрада повествует о тесном физическом контакте, который иногда даже является поводом для знакомства. Но почему же подчас чувствуешь неизбывную тоску, когда читаешь строчку из А. Фета: «В моей руке, какое чудо, — твоя рука…» Юрий Олеша написал в своей последней книге «Прощание с жизнью» (к нам она попала уже с другим названием: «Ни дня без строчки»), что эта строка для него самая великая в русской поэзии. «Руки пожатье…» Как просто, безыскусственно. И как хорошо!

Данный текст является ознакомительным фрагментом.