Глава 2
Глава 2
Ах, какое это было удивительное время — весна и лето 1923 года!
«Периколу» давали 5–6 раз в месяц. Были аншлаги. И постоянно репетиции — перед каждым спектаклем. Клава пела в хоре, прохаживалась в массовке по сцене и была «неприлично счастлива», как она любила говорить. Первое, что сказал ей Синельников, — она поскорее должна избавиться от южно-русского «г».
— Если вы мечтаете стать настоящей артисткой, если вы хотите, чтоб вас услышали не только в Харькове, вам надо научиться правильному русскому языку, тому языку, на котором говорят великие русские артисты Сумбатов-Южин, Шаляпин, Остужев. — Синельников помолчал и добавил: — Вам надо заниматься вокалом. С хорошим педагогом.
— Но… — Клава хотела сказать, что оклад ее отца, Ивана Ивановича Шульженко, бухгалтера Управления южных дорог, не позволит оплачивать уроки.
— Не беспокойтесь. В Харьковской консерватории преподает мой старинный приятель, профессор, прекрасный педагог. Я с ним поговорю.
Через некоторое время Клава стала брать уроки у профессора Харьковской консерватории Н. Л. Чемизова.
После очередного спектакля «Периколы», который был посвящен 50-летию творческой деятельности Н. Н. Синельникова, в театре был устроен дивертисмент, в нем впервые, по просьбе Николая Николаевича, приняла участие Клава. Ее тепло приняли. Аккомпанировал «Дуня». Шульженко уже знала о странном прозвище недавнего выпускника Харьковской консерватории Исаака Дунаевского. После окончания концерта Клава и Дунаевский гуляли по Сумской. Он говорил ей, что необходимо искать новые песни. «Надо делать свой репертуар». И помолчав, добавил:
— А «платочки» Изы Кремер не надо больше исполнять.
— Это почему? — с обидой и вызовом спросила Клава.
— Иза Яковлевна эмигрировала с белыми. Сейчас поет в Стамбуле, в сомнительных ресторанах. И кому поет? Белогвардейцам.
— А вы откуда знаете?
— Газеты читаю, — усмехнулся Дунаевский. — А вы решайте сами, — он сухо попрощался и ушел.
«Как невежливо», — подумала Шульженко, в душе ее остался нехороший осадок после этого разговора.
Вскоре Дунаевский ушел из театра. Его переманил к себе московский театр «Эрмитаж», музыкальным руководителем. Николай Николаевич был в отчаянии, однако его театр продолжал пользоваться успехом. В драматическом репертуаре Синельников всегда находил место музыке. Даже в тех пьесах, где ей, казалось, не положено быть, он придумывал музыкальные номера, в расчете на Клавдию Шульженко. Он заметил, что Клава была невероятно подвижна и пластична. Он видел, правда, что ей не хватает культуры и у нее не все в порядке со вкусом, но ведь ей было всего семнадцать; к тому же она обладала цепкой памятью и наблюдательностью. Синельников предполагал создать целиком музыкальный спектакль, Дунаевский обещал написать к нему музыку. Синельников рассчитывал, что новая постановка произведет фурор не только на Украине: 23-летний талантливый композитор, 17-летняя исполнительница главной роли, с хорошим голосом и красивой фигурой!.. Синельников в молодости долгое время работал в театрах музыкальной комедии, исполняя главные партии, но в 25-летнем возрасте увлекся театральной режиссурой. Однако не забывал о своих первых шагах в театре и иногда сам участвовал в веселых дивертисментах после окончания спектаклей… Уход Дунаевского стал для него тяжелым ударом. Обидно было еще и то, что Исаак свой отъезд в Москву держал в тайне до самого последнего дня и сказал о нем как бы между прочим уже тогда, когда у него в кармане лежал билет. Синельников, зная всю подноготную актерской братии, испытав на себе и безграничную любовь артистов, и вероломство, трусливое предательство, детскую доверчивость и вместе с тем отвагу, мужество, особенно в годы гражданской войны, все же не мог привыкнуть к подобным пассажам. Когда Дунаевский пришел в кабинет проститься с ним, Николай Николаевич сухо кивнул, не поднимая головы от страниц новой пьесы. Дунаевский пожал плечами и молча вышел.
В 1939 году, когда Дунаевский узнал о кончине Николая Николаевича, он разрыдался. Исаак Осипович был человеком чрезвычайно сдержанным, прагматичным и осторожным. Может быть, поэтому судьба к нему благоволила и миловала его в то время, когда на многих его коллег обрушивались тяжкие, подчас роковые испытания. Но, очевидно, то, что происходило вокруг, накапливалось и накапливалось в его душе. Возможно, потому так трагически оборвалась его жизнь в 1955 году, на взлете его творчества…
…Итак, музыкальному спектаклю не суждено было сбыться. Возможно, уход Дунаевского стал началом кризиса театра Н. Н. Синельникова. По-настоящему он разразится только через два года, а пока внешне все обстоит весьма благополучно. Все те же аншлаги, репетиции новых спектаклей, дивертисменты, ставшие хорошей традицией. На них стремится попасть весь Харьков. Говорят, С. В. Рахманинов однажды сказал: «Если я не занимаюсь один день, замечаю только я. Если не занимаюсь два — замечает мое окружение. Если же не подхожу к инструменту три дня — замечает публика». Очевидно, в тот момент только Синельников почувствовал, что надвигается кризис…
Между тем жизнь в Харькове бурлила. В оперном театре началось столпотворение. Выпускник Харьковской консерватории 22-летний Иван Козловский блистал в опере Вагнера «Лоэнгрин».
Однажды в Харьков приехал Владимир Маяковский. В клубе Народного дома он читал свою поэму «150 000 000». Клава не сумела попасть на его вечер. В этот день шел спектакль «Идиот». В четвертом акте Шульженко очень красиво изображала бездыханную Настасью Филипповну, вместо Сони Баранской, исполнительницы главной роли. Клава лежала, свесив свою чуть полноватую руку, и, закрыв глаза, думала, как жаль, что уехал Кирилл Иванов, который любил ее детской наивной любовью. Она вспомнила, как под Новый год он провожал ее домой. Они шли с Газовой улицы до ее Владимирки, а это почти два часа пешком, и около дома он ее поцеловал в щеку, а мама, Вера Александровна, увидела и отлучила Кирилла от дома. Он страшно переживал и просил Милю Каминскую поговорить с Верой Александровной. А Миля только смеялась.
…В зале сидел ее отец и со слезами на глазах смотрел на руку своей любимой дочери (больше ничего из алькова не было видно). Он не слышал диалога Рогожина с Мышкиным, он смотрел на руку Клавочки и думал: «Сбылось! Какое счастье! Наша дочь — актриса!» Еще в зале сидели Катаринские, муж и жена, известные на весь Харьков антиквары. Они только что поженились, и Роза Катаринская надела на свое темно-бордовое платье большую красивую брошь. Когда она вошла под руку с мужем в зал и царственно уселась в первом ряду, дамы смотрели на нее, а некоторые еще до начала спектакля подходили вроде бы к оркестровой яме, а сами бросали любопытно-недобрые взгляды на брошь, переливавшуюся и сверкавшую при каждом движении Розы. Ее муж, со странным для Харькова именем Альберт, с восторгом смотрел на жену, ревниво поглядывая на окружающих, все ли, мол, по достоинству оценили мой свадебный подарок. Так весь спектакль они и просидели, любуясь друг другом и брошью.
Между тем Клава тоже успела рассмотреть эту брошь и сказала себе, что, как только заработает деньги, обязательно купит себе такую же. К тому же ей показалось, что заключительный акт слишком длинен, ей хотелось поменять руку, и она думала, что ей все же лучше петь и двигаться даже в массовых сценах, чем лежать бездыханной вместо Сони Баранской.
Письмо из будущего:
«…Помню, зимой мы подходили к Вашему домику. Дверь открывает Клава. Мама, Вера Александровна, со строгим лицом уводит Ваню в комнату, а мы остаемся в другой… Через полчаса приходит улыбающийся Ваня с мамой, инцидент исчерпан, и мы идем гулять по заснеженному городу… Или последняя наша встреча Нового, 23-го года, в квартире Ивановых. Встречали тогда еще по старому стилю в ночь с 13-го на 14 января. Много народу, смех, шутки, самому старшему из нас 20 лет. Клава много поет и танцует. Она с одной девушкой, не помню, как ее зовут, танцует танцы Брамса, играет на пианино моя мать, а Клава ведет мужскую партию танца. Я помню последний вечер: большая группа молодежи выходит из дома на Газовой улице и пешком идет на вокзал. Настроение у отъезжающих тяжелое, особенно у меня. Клава шутит, уверяет, что мы обязательно увидимся, и даже на перроне немножко поет. Но мы так и не встретились. Я стал инженером-гидростроителем, с 1965 года — заслуженный гидростроитель РСФСР, строю крупнейшие станции в европейской части Союза, и сейчас, несмотря на свои 68 лет, работаю. Сколько раз при мне заходили разговоры об артистке Клавдии Шульженко. Многие говорили о хорошем знакомстве с ней. Эти разговоры я молча слушал и вспоминал прошедшее время и молоденькую Клаву. Кончаю. Поздравляю с Новым, 1974 годом. Желаю всего самого хорошего и обязательно в новогоднюю ночь вспомню давно прошедшую встречу 1923 года, крепко жму руку.
Кирилл Иванов.
23 декабря 1973 года».
…Николай Николаевич заметил, что Шульженко стала чуть рассеянной, что уже с нетерпением ждет окончания репетиций, что в «Периколе» уже нет прежней живости, и Клава просто отбывает на сцене, а иногда, думая, что никто не замечает, шепчется с партнершей.
Он пригласил ее к себе в кабинет. Долго говорил, что не бывает маленьких ролей, что она только начинает и что он не хотел бы в ней разочароваться. Клава молчала, опустив голову, и по-гимназически прятала свои большие красивые руки за спину. Потом разрыдалась и выбежала из кабинета Синельникова.
На следующий день была репетиция спектакля под названием «Казнь». Пьеску написал артист императорских театров Ге, двоюродный брат знаменитого русского художника. Она шла вот уже несколько десятилетий на подмостках многих провинциальных театров. Примитивный сюжет из жизни артистов кабаре имел постоянный успех. Шульженко не была занята в этом спектакле и очень удивилась, когда ей сообщили, чтобы она пришла на репетицию. Синельников, как всегда, сидел на стуле спиной к залу, и еще с десяток стульев были расставлены на сцене в порядке, ведомом одному только Николаю Николаевичу.
— Вот что, Клавдия Ивановна, — как ни в чем не бывало начал Николай Николаевич. Как будто и не было вчерашнего разговора. — В последнем акте для вас появится роль певицы в кафе-шантане. Что вы на это скажете?
— Ой, Николай Николаевич…
— Я рад, что вы согласились. — Артисты засмеялись. — Какой романс вы думаете исполнить?
— Не знаю… Надо подумать.
— Может, про «шнурок»?
— Напрасно вы смеетесь, Николай Николаевич! — Шульженко осмелела. — Публике нравится.
— Вот и отлично.
— Но я его петь не буду. Мне кажется, больше подойдет «Снился мне сад». Да! Только это! — твердо сказала Клава.
Синельников пристально взглянул на нее. Шульженко выдержала взгляд и улыбнулась.
«Характер. И эта скоро уйдет от меня», — подумал Синельников и отвернулся.
Спектакль прошел успешно. Однако самое неожиданное случилось в последнем акте, когда Клава исполнила романс Борисова и Дитерихса «Снился мне сад в подвенечном уборе». По ходу пьесы главная героиня слушает певичку из кафешантана и вспоминает себя в молодости. Те, кто слышит пение, вежливо аплодируют, и пьеса катится дальше в соответствии с сюжетом. Шульженко спела, и спела хорошо. Артисты на сцене в соответствии с ремаркой вежливо поаплодировали, но тут зал неожиданно разразился бурными аплодисментами. Клава растерялась и поклонилась залу, что не было предусмотрено мизансценой, а исполнительница главной роли, заносчивая и высокомерная Соня Баранская, подошла и расцеловала Клаву, что также не было в режиссерском замысле, на что зал ответил еще более громкими аплодисментами.
…Нет, Клава на следующий день не проснулась знаменитой, как обычно бывает после шумного успеха. Но ее стали узнавать в городе, что было чрезвычайно приятно. Однако полный восторг вызвала у нее программка, в которой типографским шрифтом в конце было написано: «Певица из кафе-шантана — К. Шульженко».
Синельников не ошибся, заметив потускневшие глаза юной артистки. Ей стало скучно. Через три-четыре спектакля она уже с тоской думала, как она будет «вывешивать» руку, изображая убиенную Настасью Филипповну; ей уже неинтересно было петь в хоре «Периколы», а ничего другого Синельников ей предложить не мог. Клава, правда, продолжала заниматься у Чемизова. Она чувствовала, что в ней происходят изменения, что она уже по-другому исполняет некоторые вещи, что она научилась сдерживать эмоции, исполняя надрывные романсы, она уже знает цену жесту, взгляду, паузе. Но настоящего выхода ее бурной неуемной энергии не было. Дома же петь ей стало неинтересно. Эти неумеренные восторги родителей и соседей уже ничего не могли ей дать, кроме досады. Когда Николай Николаевич отчитывал ее (так же, как когда-то госпожа Драшковская, заметившая, что Клава чуть-чуть подкрасила губы), она ничего не могла сказать в ответ, потому что считала, что обязана ему. Ей казалось: скажи она ему, что ее мучает, — это было бы воспринято как черная неблагодарность.
И вот такой подарок, царский подарок!
После спектакля как всегда был дивертисмент. Клава снова пела «Звезды на море», потом еще и еще, а потом, хитро взглянув на маэстро, исполнила «Шелковый шнурок». Синельников шутливо поморщился и демонстративно вздохнул. А Клавдия была, что называется, в ударе. Она решила «зубами рвать занавес» и так заламывала руки и закатывала глаза и совершала такие вздохи с надрывом, что Синельников, а с ним и вся публика хохотали до слез. И только Сонечка Баранская хмыкала, дергая своим худеньким плечиком, почему-то решив, что Шульженко пародирует именно ее.
После концерта к ней подошел молодой человек в клетчатом пиджаке и лаковых туфлях с белыми носками.
— Разрешите представиться. Григорьев. Илья Павлович. Музыкант. Поэт. И прочее и прочее.
Клава протянула руку, но Илья Павлович вместо рукопожатия показал на значок, приколотый к лацкану его пиджака:
— «ДР»! Что означает «долой рукопожатие»! Рукопожатие — это буржуазное мещанство. Разрешите вас проводить. У меня имеется к вам серьезный разговор.
Шульженко оглядела его с ног до головы, усмехнувшись:
— У меня есть провожатые, не трудитесь.
— Как угодно, — клетчатый пиджак удалился.
— Вот хам! Кто это? — спросила она артиста Виктора Петипа, сына знаменитого Мариуса.
— По-моему, он из музкомедии. Впрочем, не уверен, — ответил тот.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.