Глава двадцать вторая ДИПЛОМ НА «МАСТЕРА СВОЕГО ДЕЛА»

Глава двадцать вторая

ДИПЛОМ НА «МАСТЕРА СВОЕГО ДЕЛА»

«Век живи — век учись», гласит народная мудрость. Школа жизни, в обширном смысле слова, продолжается, конечно, целую жизнь; в тесном смысле это — период «ученичества», пока человек из «учеников» не выработается до степени «мастера». Талант Гоголя рос не по дням, а по часам; последняя редакция каждого нового его произведения по-прежнему не миновала руки гениального учителя — Пушкина. Так, уехав раз в деревню, Пушкин взял с собой для просмотра и рукопись первой комедии ученика — «Женихи» (переименованной затем в «Женитьбу»).

К нему же Гоголь обращался за новыми темами:

«Сделайте милость, — взывал он в одном письме, — дайте какой-нибудь сюжет, хоть какой-нибудь смешной или несмешной, но русский чисто анекдот. Рука дрожит написать комедию… Духом будет комедия из пяти актов и, клянусь, куда смешнее черта».

И Пушкин великодушно уступил ему две собственные темы, из которых Гоголь создал неподражаемую комедию («Ревизор») и несравненный бытовой роман («Мертвые души»).

Но еще до этого ученик справился со своей образцовой работой на звание «мастера», выпустив в 1835 году в свет третий сборник рассказов — «Миргород». Из числа их «Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем», написанная еще в 1831 году и впервые напечатанная в альманахе Смирдина «Новоселье» в 1834 году[49], составляла как бы переход от былей и небылиц пасечника Рудого Панька к новому роду гораздо глубже продуманных рассказов: «Вий», «Старосветские помещики» и «Тарас Бульба». Незадолго еще перед тем выступивший в журналистике критик, занявший, однако, между собратьями по перу очень скоро первенствующее положение, — Белинский ранее всех приветствовал в авторе «Миргорода» первоклассного юмориста-художника. Звание «мастера» было признано за Гоголем официально; недоставало только диплома; но и тот, как мы сейчас увидим, был ему выдан в начале лета 1836 года до отъезда его на многие годы за границу.

«А как же жилось Гоголю в течение последних пяти лет?» — полюбопытствуют, может быть, читатели.

Задача наша — рассказать об «ученичестве» Гоголя — исполнена, и потому в ответе нашем на возможный вопрос мы ограничимся только главнейшими фактами.

Не перенося петербургского болотистого климата, Гоголь постоянно хворал и летом 1832 года собрался «на подножный корм» на родину к матери и сестрам.

«Наши нежинцы почти все потянулись на это лето в Малороссию, даже Красненький уехал, — извещал он Данилевского (15 июня 1832 г.). — А в июле месяце если бы тебе вздумалось заглянуть в Малороссию, то застал бы и меня, лениво возвращающегося с поля от косарей или беззаботно лежащего под широкой яблоней, без сюртука, на ковре, возле ведра холодной воды со льдом, и проч. Приезжай!»

Но поездка эта принесла ему мало пользы. В письме из Васильевки к новому московскому знакомцу, молодому профессору Погодину, он жаловался, что «один вид проезжающего экипажа производит в нем дурноту», что иногда он ощущает «небольшую боль в печенке и в спине; иногда болит голова, немного грудь». Только к сентябрю месяцу он несколько опять поправился, но не совсем, потому что «никак не могу здесь соблюдать диеты (сознавался он в другом письме к тому же Погодину). Проклятая, как нарочно в этот год, плодовитость Украины соблазняет меня беспрестанно, и бедный мой желудок беспрерывно занимается варением то груш, то яблок».

Собираясь обратно в Петербург, Гоголь решился взять с собой и двух своих сестриц-подростков: Annette и Лизоньку, чтобы определить их в Патриотический институт. Тут встретился, однако, протест со стороны матери, которая никак не могла допустить, чтобы девочки ехали в такую даль только с братцем да с его человеком Якимом. И вот, за три дня до отъезда, Яким был повенчан с горничной Матреной, которая, сопровождая затем мужа в Петербург, приняла барышень в свое непосредственное ведение. Впрочем, надо отдать брату честь, что он постоянно заботился о том, чтобы сестрицы не скучали: проездом через Москву он показал им белокаменную и свез их в театр; в Петербурге точно так же несколько раз был с ними в театре, зверинце и других местах, накупил им игрушек и сластей, причем строго наблюдал за тем, чтобы девочки не объедались, хотя сам не мог служить им в этом отношении примером (в бюро у него всегда имелся запас орехов и засахаренных слив). Раз купил он таким образом большую банку варенья; когда же Лизонька, получившая свою порцию, пристала к нему дать ей еще, он схватил ложку и стал ей показывать, как ест один его обжора-знакомый.

— Вот этак… хорошо, а? А другой, смотри-ка, так тот ест еще этак…

Лизонька покатывалась со смеху и не заметила, как опорожнилась вся банка.

Пристроив девочек в институт, Гоголь и там продолжал снабжать их не только лакомствами, но и всякой всячиной, и обе до самой смерти брата видели в нем как бы второго отца. Одна только старшая, замужняя сестра Marie, не признавала уже его авторитета, решалась оспаривать его мнения, за что ей при случае и доставалось от брата.

«Я думаю, что сестра моя хворает, охает и приготовляет новые философские мудрые изречения по поводу весны, — подтрунивал он в письме к матери на Пасхе 1834 года — Я прошу ее написать на особой записке, которую да приложит к вашему письму, обстоятельно и подробно, сколько раз в этом году поспорила. Это будет очень любопытная и замечательная вещь. Для этого я пришлю ей очень красивый альбом. Под каждым числом и днем написать: сегодня я поспорила столько-то раз и, благодарение Богу, очень успешно; сегодня — увы! — я не поспорила больше одного раза, но с помощью Божией, может быть, завтра за все вознагражду, и так далее».

В 1835 году он вторично навестил мать в Васильевке, а оттуда съездил в Крым, чтобы «попачкаться в минеральных грязях».

Рядом с литературными и семейными интересами у Гоголя в эти годы были и другие. Так, прельстившись примером Пушкина, занявшегося историей Пугачевского бунта, он задался мыслью написать историю Малороссии «в шести малых или в четырех больших томах». Усердно принялся он собирать необходимые для того материалы, и в апрельской книжке «Журнала Министерства народного просвещения» 1834 года напечатал «Отрывок из истории Малороссии. Том I, книга I, глава I».

Между тем явился новый соблазн в малороссийских песнях, собранных Ходаковским.

«Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе при трепетной свече, между стенами, забитыми книгами и книжною пылью, с радостью жида, считающего червонцы! — писал он Максимовичу. — Моя радость, жизнь моя — песни!

Как я вас люблю! Что все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими живыми летописями!.. Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука. Я знаю, что есть столько песен, и вместе с тем не знаю. Это все равно, если б кто перед женщиной сказал, что он знает секрет, и не объявил бы ей».

От песен родной старины было рукой подать до матери городов русских. «Туда, туда, в Киев! В древний, в прекрасный Киев! — восклицал он далее. — Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра».

Он серьезно начал помышлять о профессуре. В 1834 году, по протекции Жуковского и Пушкина ему действительно была предоставлена кафедра по всеобщей истории в Петербургском университете. Две лекции, вступительная и другая, прочтенная им в присутствии Жуковского и Пушкина, были блестящи. «Видно, что Гоголь знал заранее о намерении поэтов приехать к нему на лекцию, и потому приготовился угостить их поэтически, — рассказывает один из его бывших слушателей (Иваницкий). — Все следующие лекции Гоголя были очень сухи и скучны… Бывало, приедет, поговорит полчаса с кафедры, уедет, да уже и не показывается целую неделю».

Год спустя он уже оставил университет и писал об этом Погодину с нескрываемою радостью: «Теперь вышел я на свежий воздух. Это освежение нужно в жизни, как цветам дождь, как засидевшемуся в кабинете прогулка. Смеяться, смеяться давай теперь побольше…»

Увлечение историей, как строгой наукой, очевидно, было только мимолетным. Но занятия Гоголя историей Малороссии принесли все-таки роскошный плод — «Тараса Бульбу», такую историческую повесть, которая одна уже обессмертила бы имя автора.

Натура его, однако, требовала смеха, не простого смеха, а «сквозь слезы», и, порешив с ученой и педагогической карьерой, он весь отдался выработке предоставленного ему Пушкиным «смешного» сюжета для «Ревизора». В начале 1836 года комедия была готова.

«Если бы сам государь не оказал своего высокого покровительства и заступничества, — писал Гоголь матери, — то, вероятно, комедия не была бы никогда играна или напечатана».

Первое представление «Ревизора» состоялось 22 апреля 1836 года Сам Гоголь глядел на свою пьесу из ложи вместе с Жуковским, князем Вяземским и графом Виельгорским.

«Все участвующие артисты как-то потерялись, — рассказывает про это первое представление Головачева-Панаева. — Они чувствовали, что типы, выведенные Гоголем в пьесе, новы для них, и что эту пьесу нельзя так играть, как они привыкли разыгрывать на сцене свои роли в переделанных на русские нравы французских водевилях».

Едва ли не один только городничий, которого играл Сосницкий, был исполнен как следует; невозможнее же всех кривлялись Бобчинский и Добчинский, нарядившиеся просто какими-то шутами.

Как отнеслась к новой комедии публика, мы узнаём из воспоминаний Анненкова:

«Уже после первого акта недоумение было написано на всех лицах (публика была избранная в полном смысле слова), словно никто не знал, как должно думать о картине, только что представленной. Недоумевание это возрастало потом с каждым актом… Раза два, особенно в местах, наименее противоречащих тому понятию о комедии вообще, которое сложилось в большинстве зрителей, раздавался общий смех. Совсем другое произошло в четвертом акте: смех по временам еще перелетал из конца залы в другой, но это был какой-то робкий смех, тотчас же и пропадавший; аплодисментов почти совсем не было; зато напряженное внимание, судорожное, усиленное следование за всеми оттенками пьесы, иногда мертвая тишина показывали, что дело, происходившее на сцене, страстно захватывало сердца зрителей. По окончании акта прежнее недоумение уже переродилось почти во всеобщее негодование, которое довершено было пятым актом. Многие вызывали автора потом за то, что написал комедию, другие за то, что виден талант в некоторых сценах, простая публика за то, что смеялась, но общий голос, слышавшийся по всем сторонам избранной публики, был: это — невозможность, клевета и фарс»[50].

А что же должен был испытывать автор?

«С самого начала представления пьесы я уже сидел в театре скучный, — признавался он потом одному приятелю. — О восторге и приеме публики я не заботился. Одного только судьи из всех бывших в театре я боялся, и этот судья был я сам. Внутри себя я слышал упреки и ропот против моей же пьесы, которые заглушали все другие».

Когда, по возвращении Гоголя домой, Прокопо-вич с торжествующим видом поднес ему сейчас только присланный из типографии экземпляр «Ревизора», Гоголь швырнул книгу об пол и воскликнул:

— Господи Боже! Если бы один, двое ругали, ну и Бог с ними, а то все, все!

Хотя комедию затем продолжали давать чуть не через день и публика ломилась в театр, потому что актеры входили все более в свои роли, хотя Белинский отозвался о «Ревизоре» с восторгом, но поднявшийся в остальной журналистике крик и гам еще более раздражил ожесточенное самолюбие автора. В своем «Театральном разъезде» он удивительно ярко и метко передал затем все противоречивые, нелепые толки печати и публики, которые ему пришлось выслушать о своей гениальной комедии.

«Пророку нет славы в отчизне», — сказал он себе и решил бесповоротно на целые годы, если не навсегда, покинуть Россию; благо и доктора настоятельно посылали его на заграничные воды, чтобы восстановить его сильно пошатнувшееся здоровье. Друг детства Данилевский должен был сопровождать его. Но еще до отъезда он мог убедиться, что вполне оценен, по крайней мере, теми, мнением которых особенно дорожил.

Из великосветских салонов два были ему давно уже открыты: Карамзиной и донны Sol (вышедшей между тем за некоего Смирнова, впоследствии губернатора). И там и здесь собирался «ковчег Арзамаса»; но Карамзина говорила со своими гостями не иначе как по-французски, и только мужчины позволяли себе как бы контрабандой переговариваться между собою по-русски. Поэтому Гоголю было там не по себе. В доме Россет-Смирновой, напротив, и по выходе ее замуж он был своим человеком: приходил когда угодно, а не заставая дома хозяев, шутил со старушкой-горничной Марьей Савельевной, большой его почитательницей, которая, бывало, во время его чтения, подавая гостям чай, умилялась до слез Пульхерией Ивановной.

Раз уже он читал своего «Тараса Бульбу» у Смирновой. Теперь, когда его отъезд был окончательно решен, Александра Осиповна потребовала, чтобы он прочел его у нее еще раз, притом все разговоры действующих лиц — по-малороссийски, как подобает родине Тараса. Присутствовать при чтении был приглашен самый тесный кружок настоящих знатоков: Пушкин, Жуковский, Вяземский, Плетнев и Мятлев, а из не литераторов — один только хозяин, Николай Михайлович Смирнов. Александра Осиповна была очень довольна, когда жена Пушкина, которой нельзя было обойти, сама уклонилась прибыть под предлогом, что обещалась уже ранее с сестрами быть у своей тетушки Ксавье.

Гости прибыли уже к обеду, который прошел очень оживленно. После обеда курящие удалились в биллиардную, а двое некурящих — Плетнев и Гоголь — остались с молодой хозяйкой. Прощаясь с родиной надолго, Гоголь был в грустном настроении, сам навел разговор на своих родных и с особенною нежностью отозвался о матери и маленьких сестрах.

По возвращении курящих в гостиную, началось чтение, которое прерывалось только два раза: для чая и для ужина. Во время перерывов речь вращалась также почти исключительно около прочитанного.

— Это — целая эпопея, — говорил Пушкин, — в которой можно было бы найти материал для прекрасной драмы. Акт первый: приезд сыновей и прощание с матерью — две прелестные сцены по контрасту радости и горя. Акт второй: объяснение Андрия с его красавицей-полячкой и гнев Тараса. Акт третий — бесподобный: совет казаков. Акт четвертый: последнее прощание Андрия с его польской Джульеттой — в повести этой сцены нет, но в драме она нужна — и пытка Остапа. «Батько! где ты? слышишь ли ты все?» Этот крик, в котором зараз сказываются и казак и сын, просто великолепен! Что касается, наконец, пятого акта, то изобразить перед зрителями воочию ряд убийств немыслимо; поэтому этот акт следовало бы возможно сократить, заставив Тараса возвестить о катастрофе своей жене и взбунтовать казаков своею пламенною речью.

— Что бы вам, Александр Сергеевич, написать драму «Тарас»! — воскликнул Гоголь. — Вы сделали бы это по-шекспировски!

— Сюжет шекспировский, правда, но сделать из него драму — дело автора.

По окончании чтения Пушкин вскочил с места, схватил Гоголя обеими руками за голову и поцеловал его в лоб.

— Пиши, голубчик, пиши! Все, что есть в этой голове, должно вылиться из нее. Ты увидишь теперь, что создал Запад в мире искусства; ты уже понял искусство: твои статьи о нем это доказывают. О, как я тебе завидую, что ты можешь путешествовать! С Богом же! Пиши, думай, работай, не заглушай ничего: ни ума, ни сердца, ни воображения, ни души…

Это было напутственное благословение гениального учителя гениальному ученику, формальный диплом на «мастера», запечатленный торжественным поцелуем в присутствии других представителей русской литературы.

Накануне самого отъезда Гоголя Пушкин просидел у него опять всю ночь напролет — в последний раз перед вечной разлукой…

Две недели спустя Гоголь писал из Гамбурга Жуковскому:

«Клянусь, я что-то сделаю, чего не делает обыкновенный человек. Львиную силу чувствую в душе своей и заметно слышу переход свой из детства, проведенного в школьных занятиях, в юношеский возраст. В самом деле, если рассмотреть строго и справедливо, что такое все написанное мною до сих пор? Мне кажется, как будто я разворачиваю давнюю тетрадь ученика, в которой на одной странице видно нерадение и лень, на другой — нетерпение и поспешность, робкая, дрожащая рука начинающего и смелая замашка шалуна, вместо букв выводящая крючки, за которые бьют по рукам. Изредка, может быть, выберется страница, за которую похвалит разве учитель, провидящий в них зародыш будущего. Пора, пора наконец заняться делом»…

И сам он наконец понял, что ученические годы его пришли к концу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.