III

III

– Ну, что, сестра? – спрашивал Онисим Григорьич Татьяну в то время, когда Марфа Петровна, вообще с кухаркой, накрывала на стол, – как там у нас в деревне-то? Все ли она тем же концом с краю стоит – а? Али иным повернулась? Ха-ха-ха-ха! – басовито и покровительственно посмеивался разбогатевший брат над бедной, оставшейся, по фамильному выражению, в крестьянстве сестрой.

– Да теперича, братец родимый, ежели от вашей милости никакого нам бедным блага не выйдет, так она, может, до коих пор без конца совсем простоит – деревня-то, потому вашему здоровью известно небось, что двор родительский с краю стоял, – отшучивалась в свою очередь Татьяна, не давая в то же время брату забыть про ее горькую нужду.

– Ну-ну, Господь с тобой! На вот возьми, пристраивай с мужем конец к деревне! – добродушно отозвался Онисим Григорьич, причем он вынул из пузатого бумажника крупную ассигнацию и подал Татьяне – Как пойдешь домой, еще на гостинцы ребятишкам дам, а эту зашей в рубаху, чтобы, оборони бог, не выронить как-нибудь.

Видя такую добродетель, ярославка с громким воплем и обильными слезами бросилась в ноги сначала братцу, потом сестрице, а наконец, зауряд{275}, и милым племяннушкам.

– Кормилицы вы наши, благодетели! – вопила она, тщетно желая отдавить кому-нибудь из благодетелей хоть одну ножку своим низкопоклонным лбом. Онисим Григорьич ни под каким видом не допускал ее осуществить это намерение.

– Сестра! – говорил он, поднимая ее с пола, – не греши: не человекам подобает земное поклонение, а Господу одному.

Подали обед, вследствие чего жалобная сцена прекратилась.

– А что, старушка Божья, – отнесся Онисим Григорьич к жене, сидя уже за столом, – ты бы нам, для ради свиданья с сестрой, водочки поставила безделицу, винца бы какого тоже малость прихватила, потому и самой на радостях не мешает.

– Ох, Онисим Григорьич! – простонала Марфа Петровна, – боюсь я, как бы ты не того…

– Оставь пустое разговаривать-то! – с прежним благодушием сказал старик. – Что мне с одной али с двух рюмок поделается? Бог милостив… Вот, сестрица, не покидает меня несчастье мое, – слышала небось какое? Знаешь? Что ты будешь делать! И к лекарям разным ходил, и к батюшке Врачу Небесному за его великой помощью прибегал, – не снимает Господь креста… Заслужили, должно быть, ну и терпи…

При последних словах старик совсем изменил свой шутливый тон. Говоря их, он как будто сильно боялся и стыдился чего-то, вследствие чего голова его печально склонилась над тарелкой, а правая рука, вооруженная вилкой, бессознательно чертила что-то по белой скатерти, вероятно, о великости того несчастья, про которое сейчас говорили.

– Крепиться надоть, братец милый! – посоветовала Татьяна с тяжким вздохом. – К Господу Богу взывать.

– Крепимся, насколько наших слабых сил хватает… – с еще большей печалью в голосе отозвался брат. – Семье обида, своему здоровью расстройка, делам убыток, а перед Господом грех!.. И замолить того греха – не замолишь, потому в пьянстве все…

– Что и говорить, братенюшка, про этот грех? Известно, нет его больше.

– Н-ну, будет про это! – закончил Онисим Григорьевич, как бы убедившись, что словами делу не поможешь. – Выпей-ка вот, а потом я и за тобой.

Какая-то приятная теплота бросилась в стариковскую голову после первой рюмки. Горячая кровь ярким румянцем показалась на морщинистом лице и мягкими, ласкающими волнами заходила по утомленному телу. Вспомнилось почему-то в это время Онисиму Григорьевичу его давнишнее деревенское житье-бытье: работая над супом, видит поседевший теперь старик, как он маленьким мальчишкой, отрепанным, босым и голодным бежит с салазками по только что выпавшему, ярко-белому снегу, – резкий осенний ветер жжет ему лицо, по которому текут какие-то горячие и соленые слезы, и лохматит и без того шершавые волосенки.

– Слава тебе, Боже наш! – молится про себя Онисим Григорьич. – Не так у меня дети воспитывались: нужи такой, как я, они, по твоим великим милостям, не узнали, да и не узнают, пожалуй… – Вместе с этой безмолвной думой хозяйская рука-владыка дотянулась до графинчика с настойкой и угостила довольную своим положением хозяйскую думу второй рюмкой.

– Выпей-ка и ты, сестра, по другой, – лучше есть будешь. Марфа! ты что же не потчуешь гостью-то и сама не пьешь? Скупа она у меня больно, сестра! Такая скопидомка – беда! – снова зашутил старик.

– То-то, милый братец, – посмеивалась Татьяна, – видючи, как она у тебя на добро жадна, я уже и ложки на стол не покладываю. Вишь, мол, какая скулящая!..

Торговец на ларе. Гравюра К.-Г.-Г. Гейслера из книги М. И. Пыляева «Старая Москва Государственная публичная историческая библиотека России

Засмеялись обе женщины – и выпили. Онисим Григорьич продолжил шутку тем, что выпил третью под тем предлогом, что ему, хота он и старик, а от баб ни под каким видом отставать не приходится.

– Да и веселее как-то с бабами-то завсегда… – добавил он и принялся за жаркое. Тут опять взметнулась в нем тяжелая дума о прошлом: вспомнилось ему десять лет в мастерстве, – десять длинных, как сто веков, лет, во время которых несколько раз от побоев и старших, и сверстников вспухала и снова опадала преломляемая и для лучшего понятия и так просто, одной шутки ради, голова, – неоднократно менялось лицо, принимавшее на себя многоразличные узоры многообразных товарищеских трепок и хозяйских лупцовок, и даже самая шкура, как у рака весной, линяла в одну неделю, какую-нибудь несчастливую, раза по два, а иной раз и по три.

– Господи, твоя воля! Вот каторга-то была! – решительно можно сказать, что без малейшего удовольствия отдавался Онисим Григорьич этому воспоминанию, потому что на лицо его в эту минуту снова легли какие-то мрачные тени. – Дивлюсь, – продолжал думать старик, – как это только живот свой я сберечь ухитрился?

Новая рюмка, выпитая хозяином, заставила обедающих боязливо переглянуться друг с другом. Марфа Петровна протянула было трепещущие руки к графину, чтоб убрать его со стола.

– Погоди, Марфушка! – с некоторой досадой воспротивился сам этому намерению. – Вот допьем, тогда уберешь; видишь, уж немного осталось.

Затем встало в уме хлопотливое, купецкое житье, – грешное, обманное житье, с вечными заботами, с напрасной божбой…

«Ох, детки, детки! – покачивая головой, мысленно восклицал Онисим Григорьич. – Много для вас я на свою душу грехов взял!..»

Графин был в это время окончательно порешен, и последние блюда уже не существовали для хозяина. Досиживая обед, он уже ни к чему не прикасался, ни с кем не говорил, а только помахивал головой, изредка улыбался чему-то и шептал что-то, известное и понятное ему одному.

– Началось! – шепнула Марфа Петровна Татьяне. – На грех тебя Бог к нам принес…

И действительно, в это время можно было сказать, что началась самая суть той с виду тихой жизни, какую я показывал вам вначале, потому что лишь только кончился обед, как Онисим Григорьич, ограничивавшийся доселе одним безмолвным думаньем, заговорил, и заговорил громко и повелительно.

– Марфа! вот тебе три серебром, пошли взять рому ямайского, да самовар вели становить. Да смотри, чтобы ром не какой-нибудь был, – за эту цену можно хорошего достать. Плохим головы вам вымою… За вас хлопочи, а вы – нет, чтоб удовольствие какое, доставить старшому… Эх вы!..

Домашние, как бы заслышав приближение бури, присмирели: разговоры, за минуту перед тем оживлявшие молчаливую гостиную, замерли; светлые, или по крайней мере старавшиеся быть светлыми от тятенькиных шуток, лица омрачились предчувствием какой-то беды. Все смолкло, кроме светлого самовара, неистово бурлившего на столе; густой пар, валивший к потолку из его широкого жестяного горла, совсем скрыл своими сизыми тучами зелено-розовые колера, которыми в таком изобилии покрыты были амуры, лиры и рога изобилия. Все в комнате посерело от клубов самоварного пара и печально нахмурилось, а по стеклам так даже потекли зигзагами крупные слезы.

– Ах, и народ же у нас в Москве подлец стал, Татьянушка! – каким-то стонающим басом говорил сестре Онисим Григорьич, доливая трехрублевым ромом полстакана чаю. – Теперича ты вот глядишь на меня и небось думаешь: раз богател брат, счастлив стал. Как же! Держи карман шире!.. Ежели бы т. е. я от крестьянской работы не отучился, сейчас бы в деревню ушел, все бы это заведение дурацкое вот им бросил. – При этом старик грозно взглянул на жену и на дочерей и, как бы уже окончательно выходя из своего дома на трудовую деревенскую жизнь, сказал им. – Нате вот, разживайтесь отцовским добром с легкой руки. Отец-то его, может, потом да кровью приобретал, а вам даром достается. Разживайтесь!

Очень смеялся Онисим Григорьич, когда говорил эти слова, кланялся, вставши со стула, как барышня молодая, с присестом, и ручкой делал.

– Разживайтесь, разживайтесь! Я не пожалею, я себе, с помощью Создателя и добрых людей, еще наживу, – д-да! Вот вы-то как без отцовской головы пробавитесь, увидим, а не увидим, так услышим. Так-то!

– Что это, братец, заговорил ты все эдакое неподобное?! – осмелилась спросить Татьяна. – Рази они могут без родителя своего жить?

– Ты еще их не знаешь, Татьяна! Тебе их скоро раскусить никак невозможно! – с громким и злым смехом отзывался Онисим Григорьич. – Теперича вот эта самая старуха: ты не гляди, что она такая смирная. В ней и не сочтешь, сколько бесов насажено. Видишь, видишь, как она на меня бельмы-то выпучила, ровно съесть хочет. Она всю жизнь добивалась заесть меня, – да нет! не на такого напала!.. А дочери: они денно и нощно о моей смерти бога молят, потому как только я протяну ноги, сейчас они марш за офицеров замуж… И пойдут тогда эти офицеры добро мое к девкам возить, да в карты проигрывать.

Москва. Вид Смоленского рынка. Открытка начала XX в. изд. «Шерер, Набгольц и К°». Частная коллекция

Нет, погоди, шалишь! Молоды еще, в Саксонии не бывали! Я вам дам офицеров! Н-ну, делайте мне пунш, шельмы! Сделали? Теперь вон! Чтобы вашего ду-у-ху не пахло здесь, – я один буду.

– Ну, сестрица! – шептала Марфа Петровна Татьяне, – заприметила я: коли вот он поначалу раскуражится так-то, так весь запой будет куражный, с буйством и дракой. Берегись теперь, а то как раз затрещиной пожалует. Нам не впервой, а ты смотри не обидься.

Но долголетняя опытность Марфы Петровны в деле распознавания тех примет, по которым она определяла заранее характер запоя своего мужа, ныне обманула ее. Вместе с наступлением вечера мрачное настроение духа Онисима Григорьича изменилось на тихое. Беседуя впотьмах с клокочущим самоваром и ромовой бутылкой, хозяин вдруг принялся скорбеть и тужить о том, что он так безвинно обидел жену и дочерей.

– Все это ты делаешь, подлая! – ругал он бутылку, колотя пальцем по ее преступному горлышку. – Все ты!.. Марфуша! поди убери ее, проклятую, от меня, чтоб она меня не соблазняла. Дети! идите сюда. Видите, вот сестра моя, а ваша тетка пришла к нам. Так подобает нам теперича сидеть всем вместе и с весельем разговаривать.

Принялся после этого старик горько плакать, просить у всех прощения; обещал, что он уже теперь ничего хмельного в рот не возьмет, и в то же время убедительно просил жену и дочерей, чтоб они налили ему последнюю из своих рук. Выпивши из рук жены, он вынимал из бумажника деньги, дарил их Марфе Петровне на гостинцы и с лаской и со слезами говорил:

– Дура, возьми! Ты думаешь, я для тебя что-нибудь пожалею, что ли?

То же он выкидывал с дочерьми, Татьяной и даже с кухаркой. Дворник, кучер и некоторый белоголовый и растрепанный парень, обучавшийся у Столешникова официантскому делу, – все до одного человека были призываемы им из кухни в гостиную, все до одного из уст самого хозяина выслушали убедительные просьбы простить ему, ежели он их чем обидел.

– Убей меня Бог на сем месте! – божился хозяин, кланяясь в ноги своим подручным, – ежели я теперича насчет этого вина… Ни-ни!

– Мы, ваше степенство, оченно этому рады! – отвечали подручные валяющемуся в их ногах хозяину – Мы, можно сказать, об этом денно и нощно Господа Бога молим.

– Нет, ты мне скажи одно! – уже не шумел, а тихо так, как бы молитвенно, говорил хозяйский голос. – Нет, ты мне одно скажи, Лукаша: прощаешь ты меня али нет?

– Прошшаю! – отвечал великодушно Лукаша, валясь в свою очередь в хозяйские ноги.

– Ну, ежели прощаешь, так получи на гостинцы!.. Т. е. ты, я знаю, пить любишь… Пей! Теперича ничего…

– Много вашей милости благодарны. А что ежели насчет питья, так это напрасно… – отрезонивал никогда не сознающийся в своей лжи русский человек.

Темная ночь пришла, и кухонные субъекты ретировались восвояси. На стенных часах, в краснодеревянном футляре, пробило одиннадцать… Подали ужин.

– Ну, милые вы мои, – сказал Онисим Григорьич, как бы совсем отрезвившись. – Баста! Простите по-христиански, что я пошутил с вами немного. Ведь, ей же ей, я не пьян. Я только это вас пробовал: думал, что вы все меня бить приметесь.

Так наконец промахнувшийся перед гостьей Онисим Григорьич вздумал маскировать свой промах, не желая показать сестре, что он когда-нибудь серьезно запивает.

– Ах и шутник же вы, братец! – воскликнула Татьяна, всплескивая руками, и затем она, обращаясь к Марфе Петровне, сказала: А я думала, что он взаправду.

– Вот то-то и есть, что городской теленок умнее деревенского мужика, – сказал Онисим Григорьич, стараясь из своего посинелого, подергивавшегося лица сделать лицо трезвое, хорошее, какое бы не конфузило его пред сестрой, оставшейся в крестьянстве.

Таким образом московско-купецкие приличия были соблюдены, и сестра-крестьянка, волей-неволей, подумала, что это они так только, что такие шутки, по великому их богачеству, кажинный день у них в доме бывают.

– Н-ну, и кончено! – с видом непоколебимой решимости воскликнул Онисим Григорьич, поднимаясь из ужина и крестясь на блиставшие золотом, серебром и разноцветными каменьями иконы. – Благодарю тя, Господи, яко насытил мя еси земных твоих благ… – молился он, икая, как следует, с закрытием правой ладонью грешных уст – Ничего, ребята, не робейте, – к утру, как следствует, будем в лучшем виде. Вся эта фанаберия, как сон, пройдет…

– Ну, и слава богу! – усердствовала Татьяна, крестясь.

– Так-то лучше! – подтвердила Марфа Петровна. – Спаси тебя Бог и помилуй.

– Тол-ль-лько ты, Марфуша, как теперича я тебе по душе сказываю, – снова заговорил Онисим Григорьич с добродушнейшей улыбкой, – последнюю мне налей, рот пополоскать, потому я теперича в тихости и скромности, как перед Богом!

– А мы было уже спать собрались, – отвечала жена, покорно наливая требуемую последнюю рюмку. – Пей, Онисим Григорьич, да будет уж, пора и тебе на спокой. Ей-богу! что толку-то? – самым убедительным и ласковым образом упрашивала Марфа Петровна, имея в виду расположить супруга к мирному и безбуйственному отшествию в постелю.

– Да не буду же больше, право, не буду! – наставительно обещался хозяин. – Вот назло этому мерзавцу не буду больше! – прибавил он сердито, указывая на стеклянный шкаф, в который Марфа Петровна предусмотрительно запрятала и водку, и бутылку с непоконченным ромом.

Дочери, в свою очередь, подходя к отцу и целуя у него ручки, говорят:

– Тятенька! мы тоже отходим ко сну-с!

– Отходите, отходите, – прощайте.

Мать в это время принимается из-за плечей мужа многозначительно моргать дочерям, и они, как нельзя боле знакомые с этим морганием, усаживаются на полу, чтобы как можно лучше изловчиться стащить сапоги.

– Только мы, тятенька, перед сном разуем вас, – подделываются девушки под отцовскую милость. – Позвольте нам, тятенька, сапожки с вас снять. Мы потихоньку, чтоб у вас головка не заболела, раскачамшись.

– Ох вы, разбойницы! – ласкал их отец. – Ну-ну, разувайте; а потом обе вы мне одну махонькую на сон грядущий налейте; я из ваших рук выпью – и сейчас же спать. Ей-богу наливайте-ка!

– Ну, теперь его же царствию не будет конца… – шепнула Марфа Петровна Татьяне в передней. – Запил на беду! Ты не гляди на него, как это он смиренствует, – это все так: блезир один.

– Ты бы его, голубушка-сестрица, на спокой как-нибудь уложила. Он бы, может, сном отошел.

А между тем Онисим Григорьич положил на стол победную голову и задумался. Жена стояла около него, подперши ладонями щеки, в самой слезливой позе.

– Ну что же, Онисим Григорьич! иди спать.

– Погоди, погоди, Марфуша! дай подумаю. Ты ступай себе спи. Только, милая ты моя, как пойдешь спать, поднеси мне, пожалуйста.

Жена попробовала было возразить, но муж сам перебил ее и сказал:

– Не нужно, не нужно! Это я так пошутил… Ты полагаешь, Марфуша, что я с ним не слажу? – слажу, будь оно проклято! Не хочу, не буду пить – вот тебе и все. Пойдем спать!

– Эх ты, подушка, подушка! – бормотал Онисим Григорьич уже на постели. – Много я с тобой кой о чем в свою жизнь передумал…

И тут мечется ему в зажмуренные глаза бывший когда-то хозяин его Фома Фомич. Стучит Фома Фомич толстым костылем о звонкий пол, скрежещет от злости зубами и кричит на трепещущего ученика:

– А, мошенник! А, разбойник! Ты меня срамить вздумал? Ты на вчерашнем ужине капитану Подтыкаеву мороженое наперед князя Чингалищева подал? Вот тебе за это! Вот помни!.. – И костыль Фомы Фомича ходил по плечам и спине Онисима Григорьича так хлестко, что те плечи и спина так и трещат под ним.

– Экой дьявол какой! Тьфу! до сих пор никак забыть не могу. Как вспомню про него, так это сейчас и тянет меня к водке, – отплевывается от старинного хозяина Онисим Григорьич.

– Да спи ты, Онисим! – шепчет Марфа Петровна… Когда тебя угомон возьмет?.. Натужься: усни!

– И натужусь, Марфа! Ей-богу, натужусь! Вот же сказал, что не хочу пить – и не пью, и не буду, потому я своему слову, ты знаешь, завсегда господин.

«Виды нашей прислуги». Дворник. Рисунок С. Ф. Александровского из журнала «Всемирная иллюстрация». 1872 г. Государственная публичная историческая библиотека России

Марфа Петровна, ободренная этими словами, крепко заснула, а Онисим Григорьич продолжал молчаливо восторгаться той мыслью, что вот он сказал, что не будет пить, и не пьет.

– Да нет! Где ему со мной совладать? Впрочем, не выпить ли мне напоследок? Крепче усну после. Небось, шут его подери, одной-то не задолеет!..

– Да не-е-т! не обманешь, бес, не надуешь! не буду! Тьфу!.. – И тут в голове Онисима Григорьича поднялась такая кутерьма, такая белиберда, что хоть топиться, так в ту же пору: стекольчатый шкаф с водкой манил его к себе тусклым светом своих стекол; амуры налетали на него с потолка, трепещут над его головой своими крыльями и шепчут: «Ступай, Онисим Григорьич, пей; выпей рюмочку, последнюю, да засни»; толстый диван и криворукие кресла совсем осиплыми, густыми басами советуют, с худо скрываемыми, неуклюжими улыбками, то же самое; своя собственная воля идет вразрез со всеми этими советами, а внезапно появившийся откуда-то Фома Фомич стучит костылем, грозится и кричит так громко, что голова Онисима Григорьича вдребезги, кажется, разлететься готова.

– А, мошенник! А, разбойник! ты уж пить выучился?..

– О Господи! – шепчет Онисим Григорьич, – отжени врага, – а сам в это время потихоньку, чтобы не разбудить жены, встал с постели, на цыпочках пробрался по комнатам к стекольчатому шкафу, воровски отворил его, и затем послышалось во тьме спящего дома какое-то бульканье, кряхтенье, отплевыванье и шепот:

– Боже, Боже ты мой! не попусти врагу вдосталь обидеть меня… Баста! теперь больше не буду…

На другой день ранним утром Марфа Петровна и Татьяна разом вошли в гостиную. В ней, раздетый и разутый, сидел за круглым столом Онисим Григорьич, поникнув головой к столовой доске. Перед ним стоял штоф водки, ромовая бутылка и стакан, налитый вполовину ромом, вполовину водкой.

– Онисим Григорьич! Онисим Григорьич! – окликнула его жена.

– А т-ты ч-черрт! – только и могло слететь с посинелых губ Онисима Григорьича в ответ Марфе Петровне.

– Братец милый! – завопила Татьяна, – рази можно так-то ругаться?

– Аты ч-черр-рт! – был и ей одинаковый ответ. – А, ты опять погор-рела?!.. – заговорил брат, сверкая и злясь воспаленными глазами. – Ты опять брата обманывать пришла? Пойду вот сейчас взлезу на крышу, да оттуда вниз головой и брошусь, потому рази с вами – с обманщиками – можно жить?..

С этим словом Онисим Григорьич выбежал из гостиной, живо взобрался на крышу дома и заорал во все горло: крраул!

В доме по этому случаю поднялся крик, а по всей девственной улице сплошной хохот…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.