«Пожалован в камер-юнкеры…»
«Пожалован в камер-юнкеры…»
«Служащего в Министерстве Иностранных дел титулярного советника Александра Пушкина всемилостивейше пожаловали мы в звание камер-юнкера двора нашего» (из высочайшего указа).
«1 января 1834 г. Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове… Меня спрашивали, доволен ли я своим камер-юнкерством? Доволен, потому что Государь имел намерение отличить меня, а не сделать смешным, — а по мне, хоть в камер-пажи, только б не заставили меня учиться французским вокабулам и арифметике» (из дневника Пушкина).
«Пушкина сделали камер-юнкером, это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека 34 лет, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды. Жена моя, которую он очень любил и очень уважал, и я стали опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности, ибо все знают, что он не искал его, что его нельзя было сделать камергером по причине чина его, что натурально двор желал иметь возможность приглашать его и жену его к себе и что Государь пожалованием его в сие звание имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили мы, убеждали Пушкина, наконец, полуубедили. Он отнекивался только неимением мундира и что он слишком дорого стоит, чтоб заказывать его. На другой день, узнав от портного о продаже нового мундира князя Витгенштейна, перешедшего в военную службу, и что он совершенно будет впору Пушкину, я ему послал его, написав, что мундир мною куплен для него, но что предоставляется взять его или ввергнуть меня в убыток, оставив его на моих руках. Пушкин взял мундир и поехал ко двору», — так описывает неожиданную перемену в жизни поэта Николай Михайлович Смирнов, муж приятельницы Пушкина Смирновой-Россет. Смирнов был богат, также имел звание камер-юнкера и служил на дипломатическом поприще.
Мать Пушкина была польщена милостью двора к сыну; уже 4 января она распространила «новость» среди своих знакомых, добавляя, что «Натали в восторге».
«Государь сказал княгине Вяземской: „Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение — до сих пор он держал мне свое слово, и я им доволен“». «Великий князь намедни поздравил меня в театре: „покорнейше благодарю, Ваше высочество, до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили“ (из дневника А. С. Пушкина, 7 января). Он, как всегда, преувеличивал, что „все смеялись“. Пушкин действительно „крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством“, но через две недели, по словам Карамзиной, он „успокоился, стал ездить по балам и наслаждаться торжествующею красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мучением ревности, потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа…“».
«Нужно сознаться, что Пушкин не любил камер-юнкерского мундира. Он не любил в нем не придворную службу, а мундир камер-юнкера. Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое он оценил, но ему казалось неподходящим, что в его годы, в середине его карьеры, его сделали камер-юнкером наподобие юношей и людей, только что вступающих в общество. Вот вся истина предубеждения против мундира. Это происходило не из оппозиции, не из либерализма, а из тщеславия и личной обидчивости» (князь П. А. Вяземский).
Поуспокоившись и поняв многие выгоды нового своего положения, Пушкин писал Нащокину в середине марта: «Вот тебе другие новости; я камер-юнкер с января месяца. „Медный всадник“ не пропущен — убытки и неприятности! зато Пугачев пропущен, и я печатаю его на счет Государя. Это совершенно меня утешило, тем более что, конечно, сделав меня камер-юнкером, Государь думал о моем чине, а не моих летах — и, верно, не думал уж меня кольнуть…»
Действительно, Пушкин никогда не служил и имел очень маленький чин 9-го класса с титулованием «ваше благородие». Государь присвоил Пушкину сразу 5-й чин придворного звания, соответствующий статскому советнику в гражданских чинах с обращением «ваше высокородие». Только в придворных чинах право производства целиком зависело от усмотрения императора. Гражданская и военная карьера зависели от усердной службы, до больших чинов нужно было еще дослужиться… Поэт Жуковский, воспитатель наследника престола, имел придворный чин и ничуть тому не обижался, потому что обладатели придворных чинов имели преимущество постоянного и тесного общения с императорской семьей. В пояснение слов Вяземского о «ключе камергера» добавим, что камергер титуловался «вашим превосходительством» и относился к 4-му чину, соответствуя генеральским рангам военных. По мнению Вяземского, Пушкина вполне бы устроило это звание. Камергерам давались специальные знаки отличия: золотые ключи, носимые на голубой андреевской ленте.
Служить Пушкина по-прежнему никто не заставлял. Принявши придворное звание, он должен был являться на придворные церемонии, но часто отлынивал от участия в них. И царь не слишком гневался на поэта. «Третьего дня возвратился из Царского Села в 5 часов вечера, нашел на своем столе два билета на бал 29 апреля и приглашение явиться на другой день к Литте (обер-камергеру), я догадался, что он собирается мыть мне голову за то, что я не был у обедни. В самом деле, в тот же вечер узнаю от забежавшего ко мне Жуковского, что Государь был недоволен отсутствием многих камергеров и камер-юнкеров, и что он велел нам это объявить. Я извинился письменно…» — признавался Пушкин жене в письме.
«В прошедший вторник зван я был в Аничков. Приехал в мундире. Мне сказали, что гости во фраках. Я уехал, оставя Наталью Николаевну, и, переодевшись, отправился на вечер к С. В. Салтыкову. Государь был недоволен и несколько раз принимался говорить обо мне: „Он мог бы потрудиться переодеться во фрак и воротиться, передайте ему мое неудовольствие…“
В четверг был у князя Трубецкого… Государь приехал неожиданно. Был на полчаса. Сказал жене: „В прошлый раз муж ваш не приехал из-за ботинок или из-за пуговиц?“ (мундирных). Старуха графиня Бобринская извиняла меня тем, что они не были у меня нашиты» (из дневника Пушкина).
«Бал у графа Бобринского, один из самых блистательных. Государь мне о моем камер-юнкерстве не говорил, а я не благодарил его. Говоря о моем „Пугачеве“, он сказал мне: „Жаль, что я не знал, что ты о нем пишешь; я бы тебя познакомил с его сестрицей, которая тому три недели умерла в крепости Эрлингфоской (с 1774-го году!). Правда, она жила на свободе в предместии, но далеко от своей донской станицы, на чужой, холодной стороне. Государыня спросила у меня, куда ездил я летом. Узнав, что в Оренбург, осведомилась о Перовском (губернаторе) с большим добродушием“» (из дневника А. С. Пушкина).
«Представлялся. Ждали царицу три часа. Нас было по списку человек двадцать. Я по списку был последний. Царица подошла ко мне смеясь: „Нет, это курьезно! Я ломала себе голову, что это за Пушкин будет мне представлен. Оказывается, это вы! Как поживает ваша жена? Ее тетя с большим нетерпением ждет, когда она поправится, — дочь ее сердца, ее приемная дочь…“ Я ужасно люблю царицу, несмотря на то что ей уже 35 и даже 36» (из дневника А. С. Пушкина). Нащокин к тому добавляет, что «императрица удивительно как ему нравилась, он благоговел перед нею, даже имел к ней какое-то чувственное влечение…».
Царица не зря беспокоилась о Натали. «Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На масленице танцевали уже два раза в день. Наконец настало последнее воскресенье перед Великим постом. Думаю: слава Богу! балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг смотрю — с ней делается дурно — я увожу ее, и она, приехав домой, выкидывает. Теперь она (чтоб не сглазить), слава Богу, здорова и едет на днях в калужскую деревню к сестрам, которые ужасно страдают от капризов моей тещи» (Пушкин — Нащокину). Свекровь же Натали эту новость передает в несколько раздраженном тоне: «В воскресенье вечером, на последнем балу при дворе Натали сделалось дурно после двух туров мазурки, едва поспела она удалиться в уборную императрицы, как почувствовала боли такие сильные: что, возвратившись домой, тотчас выкинула. И вот она пластом лежит в постели, будучи два месяца брюхата… Теперь они удивлены, что я была права».
Надежду Осиповну, правда, больше трогало то, что касалось ее любимца Леона. После «почетной отставки» Лев Сергеевич приехал к родителям и жил с ними в Петербурге: «Леон, к величайшему моему удовольствию, бороду бреет, много ходит, ложится поздно и спит долго, он занимает лучшую комнату в нашем доме, очень веселую, на солнце, в два окна, стены великолепного зеленого цвета». Для матери младший сын остался тем же маленьким Левушкой, дитятей, какими теперь были ее внуки: «Дети очаровательны, мальчик хорошеет удивительно. Мари не меняется, но она слабенькая, едва ходит, и у нее нет ни одного зуба. Она напоминает мне маленькую Софи (дочку, умершую в младенческом возрасте. — Н. Г.), не думаю, чтоб она долго прожила. Сашка большой любимец папы и всех, но мама, дедушка и я — мы все за Машу…» Надежда Осиповна, Сергей Львович и Леон, наслаждаясь семейной идиллией, мало беспокоились о том, чтобы как-то изменить свой образ жизни. Безрассудное хозяйничанье Сергея Львовича, полностью доверившегося нечистому на руку управляющему, привело к тому, что имение должны были описать за долги. Пушкину пришлось хлопотать о залоге нижегородских имений и взять управление ими на себя, обязавшись выплачивать проценты в ломбард, содержание родителям, сестре и брату. 1834 год выдался недородный, голодный. «Голова шла кругом», — говаривал Пушкин. К тому же снова пришлось надолго расстаться с женой. Она теперь решила поехать к родным: Натали соскучилась по сестрам, которых не видела больше двух лет, да и здоровье после болезни нужно было поправить. До осени пришлось жить на два дома…
Невидимые тучи уже сгущались над четой Пушкиных. 1834-й — был в этом смысле переломным…
После отъезда Натали по Петербургу поползли слухи. «Сплетни, постоянно распускаемые насчет Александра, мне тошно слышать. Знаешь ты, что, когда Натали выкинула, сказали будто это следствие его побоев. Наконец, сколько молодых женщин уезжают к родителям провести 2 или 3 месяца в деревне, и в этом не видят ничего предосудительного, но ежели что касается до него или до Леона — им ничего не спустят», — жаловался отец.
В дневнике Пушкина появилась запись: «Барон Дантес и маркиз де Пина, два шуана — будут приняты в гвардию прямо офицерами…» Шуанами называли участников и представителей движения в защиту законной королевской власти и католической церкви в Бретани и Нормандии во время французской революции 1793 г. Это название закрепилось и за позднейшими приверженцами Карла X, свергнутого в 1830 году в Париже Июльской революцией. Дантесу покровительствовал наследный прусский принц Вильгельм, который и посоветовал ему отправиться в Россию, где его, принца, родственник император Николай I мог бы выказать благосклонность французскому легитимисту. Так и случилось.
В тот год, когда Дантес появился в Петербурге, сестры Натали наконец тоже осуществили свой план, который, по-видимому, уже несколько раз срывался. Александра и Екатерина переехали в Петербург. Не кто иной, как Натали подготовила почву для переезда сестер. Она активно переписывалась с мужем и теткой Е. И Загряжской, желая вытянуть Екатерину и Александру из захолустья и устроить их судьбу в столице. Пушкин не воспротивился планам жены, однако ему казалось, их не так-то просто осуществить.
«Охота тебе думать о помещении сестер во дворец. Во-первых, вероятно, откажут, во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди, овдовеешь, состаришься — тогда, пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора, в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином…» (11 июля).
«Ты пишешь мне, что думаешь выдать Катерину Ивановну за Хлюстина, а Александру Николаевну — за Убри: ничему не бывать; оба влюбятся в тебя, ты мешаешь сестрам, потому надобно быть твоим мужем, чтобы ухаживать за другими в твоем присутствии, моя красавица… Ты, я думаю, в деревне так похорошела, что ни на что не похоже…» (27 июня).
В июле дело, кажется, было решенным: «Если ты в самом деле вздумала сестер своих привезти сюда, то у Оливье оставаться нам невозможно: места нет. Но обоих ли ты сестер к себе берешь? эй, женка! смотри… Мое мнение: семья должна быть одна под одной кровлей: муж, жена, дети — покамест малы; родители когда уже престарелы. А то хлопот не наберешься и семейственного спокойствия не будет. Впрочем, об этом еще поговорим…»
Путешествие Натали с детьми началось в середине апреля. В Москве, на Никитской, ее ждали с нетерпением. Александра, Екатерина и Дмитрий Николаевич приехали с Заводов, чтобы встретить сестру и вместе провести пасхальные праздники, проведать отца. Наталья Ивановна оставалась в Яропольце. Пушкин, прекрасно осведомленный обо всех событиях из подробных писем жены, был «мысленно рядом» со своей «женкой» и, как всегда, беспокоился о ее драгоценном здоровье. «Христос Воскресе, моя милая женка, грустно, мой ангел, грустно без тебя. Письмо твое мне из головы нейдет. Ты, мне кажется, слишком устала. Приедешь в Москву, обрадуешься сестрам, нервы твои будут напряжены, ты подумаешь, что ты совершенно здорова: целую ночь простоишь у всенощной и теперь лежишь врастяжку в истерике и лихорадке. Дождусь ли я, чтобы ты в деревню удрала!.. Пожалуйста побереги себя, особенно сначала, не люблю я святой недели в Москве; не слушайся сестер, не таскайся по гуляниям с утра до ночи, не пляши на бале до заутрени…» «Береги себя и сделай милость, не простудись. Что делать с матерью? Коли она сама к тебе приехать не хочет, поезжай к ней на неделю, на две, хоть это лишние расходы и лишние хлопоты. Боюсь ужасно для тебя семейственных сцен. Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! С отцом, пожалуйста, не входи в близкие отношения и детей ему не показывай; на него, в его положении, невозможно полагаться. Того и гляди, откусит у Машки носик».
С разрешения мужа Натали отправилась к матери в Ярополец. Опасения Пушкина относительно «семейственных сцен» оказались напрасными. Радость свидания с дочерью и внуками — после трехлетней разлуки — очень тепло выражена Натальей Ивановной в письме к Пушкину от 14 мая 1834 года.
«Прежде чем ответить на ваше письмо, мой дорогой Александр Сергеевич, я начну с того, что поблагодарю вас от всего сердца за ту радость, которую вы мне доставили, отпустив ко мне вашу жену с детьми; из-за тех чувств, которые она ко мне питает, встреча со мной, после трех лет разлуки, не могла не взволновать ее. Однако она не испытала никакого недомогания, по-видимому, она вполне здорова, и я твердо надеюсь, что во время ее пребывания у меня я не дам ей никакого повода к огорчениям, единственно, о чем я жалею в настоящую минуту, — это о том, что она предполагает так недолго погостить у меня. Впрочем, раз уж вы так договорились между собою, я, конечно, не могу этому противиться.
Я тронута доверием, которое вы мне высказываете в вашем письме, и, принимая во внимание любовь, которую я питаю к Натали и которую вы к ней питаете, вы оказываете мне это доверие не напрасно, я надеюсь оправдать его до конца моих дней.
Дети ваши прелестны и начинают привыкать ко мне, хотя вначале Маша прикрикивала на бабушку. Вы пишете, что рассчитываете осенью ко мне приехать, мне будет чрезвычайно приятно соединить всех вас в домашнем кругу. Хотя Натали, по-видимому, чувствует себя хорошо у меня, однако легко заметить ту пустоту, которую ваше отсутствие в ней вызывает. До свидания, от глубины души желаю вам ненарушимого счастья. Верьте, я навсегда ваш друг».
Более того, видимо, Наталью Ивановну обрадовал мир в семье младшей дочери — наверняка та много рассказывала матери о своей семейной жизни. Семейный лад она воспринимала как «первейшее благо».
Письмо Натальи Ивановны к Пушкину с изъявлениями благодарности имеет еще одно неоценимое достоинство: в нем есть приписка Натали мужу — это единственные дошедшие до нас строки красавицы к поэту: «С трудом я решилась написать тебе, так как мне нечего сказать тебе и все свои новости я сообщила тебе с оказией, бывшей на этих днях. Маминька сама едва не отложила свое письмо до следующей почты, но побоялась, что ты будешь несколько беспокоиться, оставаясь некоторое время без известий от нас; это заставило ее побороть свой сон и усталость, которые одолевают и ее, и меня, так как мы целый день были на воздухе.
Из письма Маминьки ты увидишь, что мы все чувствуем себя очень хорошо, оттого я ничего не пишу тебе на этот счет; кончаю письмо, нежно тебя целую, я намереваюсь тебе написать побольше при первой возможности.
Итак, прощай, будь здоров и не забывай нас.
Понедельник 14 мая 1834. Ярополец».
Будучи всегда сдержанна на людях, Натали не отступила от этой сдержанности и в своей приписке — ее могла прочитать Маминька; к чему выставлять свои самые интимные чувства напоказ. Письмецо написано по-французски. Правила хорошего тона диктовали обращение к адресату на «вы» — «vous». Натали писала на «вы» даже к брату Дмитрию, но к Пушкину обратилась «tu» — «ты». По-французски это обращение имеет гораздо более интимный оттенок, чем по-русски. Так называют друг друга счастливые любовники. Все письма Пушкина к Натали полны нежной заботы и беспокойства о ней и невыразимой тоски разлуки. «Без тебя так мне скучно, что поминутно думаю к тебе поехать, хоть на неделю. Вот уже месяц живу без тебя; дотяну до августа…», «Жена моя милая, женка, мой ангел — я сегодня уж писал тебе, да письмо мое как-то не удалось. Начал я было за здравие, а кончил за упокой. Начал нежностями, а кончил плюхой. Виноват, женка. Остави нам долги наши, якоже и мы оставляем должникам нашим…», «Я не поехал к Фикельмон, а остался дома, перечел твое письмо и ложусь спать», «Что ты путаешь, говоря: о себе не пишу, потому что неинтересно. Лучше бы ты о себе писала, чем о Соллогуб, о которой забираешь в голову всякий вздор — на смех всем честным людям и полиции…», «Скучно жить без тебя и не сметь тебе даже писать все то, что придет на сердце».
Вскоре Пушкин узнал от Жуковского, что его письмо от 22 апреля вскрыли на почте и передали Государю. «Я не писал тебе потому, что свинство почты меня так охолодило, что я пера в руки взять был не в силе. Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство буквально». В своем дневнике Пушкин уточняет: «Несколько дней назад получил я от Жуковского записочку из Царского Села. Он уведомлял меня, что какое-то письмо мое ходит по городу и что Государь об нем ему говорил. Я вообразил, что дело идет о скверных стихах, исполненных отвратительного похабства и которые публика благосклонна и милостиво приписывала мне. Но вышло не то. Московская почта (в лице почт-директора Булгакова. — Н. Г.) распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и нашед там отчет о присяге Великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо Государю, который сгоряча также его не понял. К счастью, письмо было показано Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоились. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью…» Через месяц-полтора Пушкин совсем успокоился и писал жене: «На того (царя. — Н. Г.) я перестал сердиться, потому что, в сущности говоря, не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к…, и вонь его тебе не будет противна, даром что джентльмен. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух…»
Эта тема, видимо, всесторонне обсуждалась супругами. «Чистый воздух» — воздух свободы, желанная атмосфера «трудов и чистых нег», был необходим им обоим.
«Ты говоришь о Болдине. Хорошо бы туда засесть, да мудрено. Об этом успеем еще поговорить. Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в плохую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив. Но я не должен был вступать в службу и, что еще хуже, опутать себя денежными обязательствами. Зависимость жизни семейственной делает человека более нравственным. Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или нужды, унижает нас…»
«Хлопоты по имению меня бесят, с твоего позволения, надобно будет, кажется, выйти мне в отставку и со вздохом сложить с себя камер-юнкерский мундир, который так приятно льстил моему честолюбию и в котором, к сожалению, не успел я пощеголять. Ты молода, но ты уже мать семейства, и я уверен, что тебе не труднее будет исполнять долг доброй матери, как исполняешь ты долг честной и доброй жены. Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства. Вот тебе и мораль. Ты зовешь меня к себе прежде августа. Рад бы в рай, да грехи не пускают. Ты разве думаешь, что свинский Петербург не гадок мне? что мне весело жить в нем между пасквилями и доносами? Ты спрашиваешь меня о „Петре“? идет помаленьку; скопляю материалы — привожу в порядок — и вдруг вылью медный памятник, который нельзя будет перетаскивать с одного конца города на другой, с площади на площадь, из переулка в переулок. Вчера видел я Сперанского, Карамзиных, Жуковского, Вильегорского, Вяземского — все тебе кланяются. Тетка (Загряжская) меня все балует — для моего рождения прислала мне корзину с дынями, с земляникой, клубникой — так что боюсь поносом встретить 36-й год бурной моей жизни…»
Из этого отрывка видно, как сильно нуждался Пушкин в общении со своей женой. Натали интересовало все в жизни мужа: и его творчество, и продвижение его литературных работ, и его — теперь уже ее также — друзья, и трудности с его родственниками, их имущественные дела. И Пушкин обо всем докладывал жене, признаваясь, что слушается ее советов, ее здравого смысла…
«Денег тебе еще не посылаю. Принужден был снарядить в дорогу своих стариков. Теребят меня без милосердия. Вероятно, послушаюсь тебя и скоро откажусь от управления имения. Пускай они его коверкают как знают; на их век станет, а мы Сашке и Машке постараемся оставить кусок хлеба. Не так ли?…»
«Сегодня едут мои в деревню, и я их иду проводить, до кареты, не до Царского Села, куда Лев Сергеевич ходит пешочком. Уж как меня теребили; вспомнил я тебя, мой ангел. А делать нечего. Если не взяться за имение, то оно пропадет же даром, Ольга Сергеевна и Лев Сергеевич останутся на подножном корму, а придется взять их мне же на руки, тогда-то и наплачусь и наплачусь, а им и горя мало…»
«Здесь меня теребят и бесят без милости. И мои долги, и чужие мне покоя не дают. Имение расстроено, и надобно его поправить, уменьшая расходы, а они обрадовались и на меня насели. То то, то другое…»
«Меня здесь удерживает одно: типография. Виноват, еще другое: залог имения. Но можно ли будет его заложить? Как ты права была в том, что не должно мне было принимать на себя эти хлопоты, за которые никто мне спасибо не скажет, а которые испортили мне столько уже крови, что все пиявки дома нашего ее мне не высосут».
«У меня большие хлопоты по части Болдина. Через год я на все это плюну — и займусь своими делами. Лев Сергеевич очень дурно себя ведет. Ни копейки денег не имеет, а в домино проигрывает у Дюме по 14 бутылок шампанского. Я ему ничего не говорю, потому что, слава Богу, мужику 30 лет; но мне его жаль и досадно, Соболевский им руководствует, и что уж они делают, то Господь ведает. Оба довольно пусты… Всякий ли ты день молишься, стоя в углу?» «Я мало Богу молюсь и надеюсь, что твоя чистая молитва лучше моих, как для меня, так и для нас…»
25 июня, подпав под влияние минутного настроения, Пушкин написал Бенкендорфу: «Граф, поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу Ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение…»
Письмо дошло до государя, и тот призвал Жуковского для объяснений. «Вот что вчера ввечеру Государь сказал мне в разговоре о тебе и в ответ на вопрос мой: нельзя ли как этого поправить?» «Почему же нельзя? Пускай он возьмет назад свое письмо. Я никого не держу и его держать не стану. Но если он возьмет отставку, то между им и мною все кончено», — написал Жуковский Пушкину, и тот принял совет царя, сообщив другу: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку, так как мой поступок неосмотрителен, и сказал, что я предпочитаю казаться скорее легкомысленным, чем неблагодарным. Но вслед за тем я получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и все. Домашние обстоятельства мои затруднительны: положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснить все это графу Бенкендорфу мне недостало духу — от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.
Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к Государю, ей-Богу, не смею — особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня…»
Бенкендорф докладывал царю: «…Так как он сознается в том, что просто сделал глупость, и предпочитает казаться лучше непоследовательным, нежели неблагодарным (так как я еще не сообщал о его отставке ни князю Волконскому, ни графу Нессельроде), то я предполагаю, что Вашему Величеству благоугодно будет смотреть на его первое письмо, как будто его вовсе не было. Перед нами мерило человека: лучше чтобы он был на службе, нежели предоставлен самому себе». Последовала высочайшая резолюция: «Я ему прощаю, но позовите его, чтобы еще раз объяснить ему всю бессмысленность его поведения и чем все это может кончиться; то, что может быть простительно двадцатилетнему безумцу, не может применяться к человеку тридцати пяти лет, мужу и отцу семейства».
Дело кончилось тем, что Пушкин обратился, надо полагать, с обдуманным письмом к Бенкендорфу, так и не решившись писать прямо царю. «Граф! Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моей клянусь, это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течение этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.
Повторяю, граф, мою покорнейшую просьбу не давать хода прошению, поданному мною столь легкомысленно…» (6 июля 1833 г.).
22 июля Пушкин записывал в дневнике: «Прошедший месяц был бурен. Чуть было не поссорился со двором, но все перемололось. Однако это мне не пройдет».
Царь Николай I отнюдь не посягал на творческую свободу Пушкина, он лишь следил, чтобы в его творениях не было бунта против Бога, царя и отечества. «Медный всадник» был не пропущен высочайшей цензурой, но в отказе напечатать его не было ничего окончательного и бесповоротного. От Пушкина требовалось убрать языческое наименование царя — «кумир», а «горделивого истукана» вымарать вовсе. Пушкин постарался исправить свои «ошибки». Из девяти мест, помеченных царем ?? («хорошо заметь» — с латинского «нотабене»), поэт в семь внес изменения. Но два исправить так и не смог: Жуковский уже после его смерти находчиво отредактировал поэму. Между прочим, небольшие поправки царем «Пугачева» Пушкин назвал в своем дневнике «очень дельными».
В августе, убедившись, что неотложные дела с печатанием «Истории Пугачевского бунта» подходят к концу, Пушкин, испросив «увольнение в отпуск в Нижегородскую и Калужскую губернии на три месяца с сохранением получаемого им ныне содержания», перебрался на новую квартиру на Дворцовой набережной, после чего выехал из Петербурга. Остановившись всего на несколько часов в Москве, он поспешил в Полотняный Завод ко дню именин своей Натальи. Отпраздновали их по-семейному: три сестры Гончаровы, маленькие Пушкины с отцом, Дмитрий Николаевич… Другой имениннице — Наталье Пушкин отправил поздравительное письмо из Полотняного Завода.
«Милостивая государыня матушка Наталья Ивановна! Как я жалею, что на пути моем из Петербурга не заехал я в Ярополец; я бы имел и счастие с Вами свидеться, и сократил бы несколькими верстами дорогу, и миновал бы Москву, которую не очень люблю и в которой провел несколько лишних часов. Теперь я в Заводах, где нашел всех моих, кроме Саши, здоровых, — я оставляю их еще на несколько недель и еду по делам отца в его нижегородскую губернию, а жену отправляю к Вам, куда и сам явлюсь как можно скорее. Жена хандрит, что не с Вами проведет день Ваших общих именин; как быть! и мне жаль, да делать нечего. Покамест поздравляю Вас со днем 26 августа; и сердечно благодарю Вас за 27-е. Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом. В Петербурге я часто видался с братом Иваном Николаевичем, а Сергей Николаевич и жил у меня почти до самого моего отъезда. Он теперь в хлопотах обзаведения. Оба, слава Богу, здоровы.
Целую Ваши ручки и поручаю себя и всю семью мою Вашему благорасположению.
А. Пушкин».
Натали этим летом жила в Полотняном Заводе не в большом, а в Красном доме — вдали от шумных ткацких фабрик, которые почти вплотную примыкали к главному гончаровскому дому. Этот дом был деревянный, двухэтажный — 14 комнат со всеми удобствами, даже с ванными. Дом, прекрасно обставленный дедом Афанасием Николаевичем для своих многочисленных гостей, стоял в очень красивом саду с декоративными деревьями и кустами, пышными цветниками и беседками. Фасад дома обращен был к пруду, к которому спускалась выложенная из камня пологая лестница. По берегам пруда были посажены ели, подстригавшиеся таким искусным образом, что походили на причудливые фигуры. В Красном саду еще поражали своими экзотическими плодами оранжереи, в которых зрели лимоны, апельсины, абрикосы и ананасы.
В этом райском уголке Пушкин пробыл со своей семьей около двух недель, много гуляя по «плодовитому» саду. Совершали верховые прогулки вдвоем с женой и большой компанией с Гончаровыми. Обедали все вместе в главном доме и нередко проводили там вечера. Пушкин рылся в гончаровской библиотеке в старинных книгах, относящихся к эпохе Петра I. Дмитрий Николаевич подарил шурину целую связку нужных ему книг.
Это было безмятежно счастливое, ничем не омраченное существование — идиллия, мечта поэта, которая оставила по себе вечную память новым стихотворением:
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить… И глядь — как раз — умрем,
На свете счастья нет, но есть покой и воля.
Давно завидная мечтается мне доля —
Давно, усталый раб, замыслил я побег
В обитель дальную трудов и чистых нег…
1834
Погостив в Заводе, вернулись в Москву: оттуда Пушкин двинулся в Болдино — в преддверии осени, а сестры Гончаровы с Натали — в Петербург. Екатерина и Александра предвкушали перемены своей судьбы.
Однако осень обманула ожидания поэта. Пушкин написал 224 строки «Сказки о золотом петушке» и не сумел выкупить вторую часть Болдина, принадлежавшую покойному дяде Василию Львовичу. Воссоединения наследного поместья не состоялось: эта вторая часть впоследствии была продана с аукциона.
«В деревне встретил меня первый снег, и теперь двор перед моим окошком белешенек: это очень любезно с его стороны, однако я писать еще не принимался, и в первый раз беру перо, чтоб с тобой побеседовать. Я рад, что добрался до Болдина; кажется, менее будет мне хлопот, чем я ожидал. Написать что-нибудь мне бы очень хотелось. Не знаю, придет ли вдохновение. Здесь нашел я Безобразова (мужа незаконной дочери Василия Львовича. — Н. Г.). Он хлопочет и хозяйничает и, вероятно, купит пол-Болдина. Ох, кабы у меня были 100 000! как бы я все уладил; да Пугачев, мой оброчный мужичок, и половины того мне не принесет, да и то мы с тобой как раз промотаем; не так ли? Ну, нечего делать!..» (15 сентября).
В отношении денег заведенный порядок никогда не менялся. «Бывали дни, после редкого выигрыша или крупной литературной получки, когда в доме мгновенно являлось изобилие во всем, деньги тратились без удержу и расчета, — точно всякий стремился наверстать скорее испытанное лишение. Муж старался не только исполнить, но и предугадать желания жены. Минуты эти были скоротечны и быстро сменялись полным безденежьем, когда не только речи быть не могло о какой-нибудь прихоти, но требовалось все напряжение ума, чтобы извернуться и достать самое необходимое для ежедневного существования…» (А. П. Арапова).
«Мне здесь хорошо, да скучно, а когда мне скучно, меня так и тянет к тебе, как ты жмешься ко мне, когда тебе страшно. Целую тебя и деток и благословляю вас. Писать я еще не принимался» (17 сентября).
«Вот уже скоро две недели, как я в деревне, а от тебя еще письма не получил. Скучно, мой ангел. И стихи в голову нейдут, и роман не переписываю. Читаю Вальтер Скотта и Библию, а все об вас думаю. Здоров ли Сашка? прогнала ли ты кормилицу? отделалась ли от проклятой немки? какова доехала? Много вещей, о которых беспокоюсь. Видно, нынешнюю осень мне долго в Болдине не прожить. Дела мои я кой-как уладил. Погожу еще немножко, не распишусь ли; коли нет — так с Богом и в путь. В Москве останусь дня три, у Натальи Ивановны сутки — и приеду к тебе. Да и в самом деле: неужто близ тебя не распишусь? Пустое…
Скажи, пожалуйста, брюхата ли ты? если брюхата, прошу, мой друг, быть осторожней, не прыгать, не падать, не становиться на колени перед Машей (ни даже на молитве). Не забудь, что ты выкинула и надобно тебе себя беречь. Ох, кабы ты была уж в Петербурге…» — написал Пушкин последнее из Болдина письмо жене — и отправился в дорогу. Как о том вспоминает болдинский диакон, «Пушкин выезжал из Болдина в тяжелой карете, на тройке лошадей. Его провожала дворня и духовенство, которым предлагалось угощение в доме. Когда лошади спустились с горы и вбежали на мост, перекинутый через речку, — ветхий мост не выдержал тяжести и опрокинулся, но Пушкин отделался благополучно. Сейчас же он вернулся пешим домой, где застал еще за беседой и закуской провожавших его, и попросил отслужить благодарственный молебен…».
«Наконец, мы имеем новости от Александра. Натали опять беременна, ее сестры живут с нею и нанимают очень хороший дом пополам с ними. Он говорит, что это ему удобно в смысле расходов, но немножко стесняет его, потому что он не любит нарушать своих привычек».
В доме Пушкиных появились две новые корреспондентки, которые в письмах к родным подробно описывали свой быт и продвижение по лестнице, ведущей в высший свет…
16 октября похвастаться еще нечем: «…Мы были два раза в французском театре и один раз в немецком, на вечере у Натальи Кирилловны, где мы ужасно скучали, на рауте у графини Фикельмон, где нас представили некоторыми особами из общества, а несколько молодых людей просили быть представленными нам, следственно мы надеемся, что это будут кавалеры для первого бала. Мы делаем множество визитов, что нас не очень-то забавляет, а на нас смотрят как на белых медведей — что это за сестры мадам Пушкиной, так как именно так графиня Фикельмон представила нас на своем рауте некоторым дамам… Твоя графиня (Надежда Чернышова. — Н. Г.) приедет сюда вместе с Кругликовыми в ноябре, по словам Пален, так что улаживай соответственно свои дела и приезжай к Рождеству с нашей коляской (которую сестры просили перекрасить „в очень темный массака с черной бронзой и обив малиновым шелком“, а вместе с коляской привезти клубничного и земляничного варенья, а также „скорее ящик с нашими бальными платьями, оставшийся в московском доме“. — Н. Г.). Тетушка очень добра к нам и уже подарила каждой из нас по два вечерних платья и еще нам подарит два; она говорит, что определила известную сумму для нас. Это очень любезно с ее стороны, конечно, так как, право, если бы она не пришла нам на помощь, нам было бы невозможно растянуть наши деньги на сколько нужно…» (Екатерина Гончарова — брату Дмитрию Николаевичу).
Через месяц настроение Екатерины и Александры улучшилось, и просьбы о субсидии становятся настойчивее — расходы увеличивались. Мысль о деньгах проходит красной нитью через все последующие письма сестер Дмитрию Николаевичу. Александра Николаевна, обращаясь к брату, довольно изящно пошутила на эту тему: «Твой образ в окладе из золота и ассигнаций — всегда там — у меня на сердце». Вероятно, осмотревшись, Екатерина и Александра Гончаровы потеряли надежду на скорое замужество — их бедность не вдохновляла кавалеров. Внешне сестры выглядели безукоризненно, но по сравнению с Натали казались «посредственной живописью рядом с Мадонной Рафаэля». «…Среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями)», — признавала злоязычная Софи Карамзина, а сестра Пушкина отмечала: «Они красивы, эти невестки, но ничто в сравнении с Наташей».
«Позавчера мы видели Великого Князя на балу у г-на Бутурлина, он изволил говорить с нами и обещал Таше перевести Сережу (брата Сергея Николаевича. — Н. Г.) в гвардию, но не раньше, чем через два года. Тетушка хлопочет, чтобы Катиньку сделали фрейлиной к 6 декабря; надо надеяться, что это ей удастся. Мне кажется, что нас не так уж плохо принимают в свете и если старания Тетушки будут иметь успех, к нам будут, конечно, относиться с большим уважением… Несмотря на всю нашу эко номию в расходах, все же, дорогой братец, деньги у нас кончаются… Ты не поверишь, как нам тяжело обращаться к тебе с этой просьбой, зная твои стесненные обстоятельства в делах, но доброта, которую ты всегда к нам питал, придает нам смелости тебе надоедать. Мы даже пришлем тебе отчет о наших расходах, чтобы ты сам увидел, что ничего лишнего мы себе не позволяем. До сих пор мы еще не сделали себе ни одного бального платья, благодаря Тетушке, того, что она нам дала, пока нам хватало, но вот теперь скоро начнутся праздники и надо будет подумать о наших туалетах. Государь и Госу дарыня приехали позавчера, и мы их видели во французском театре. Вот теперь город оживится. Мы уверены, дорогой брат, что ты не захочешь, чтобы мы нуждались в самом необходимом и что к 1 января, как ты нам обещал, ты пришлешь нам деньги… Ты пишешь, что в Заводе стоит полк; вот не везет нам: всегда он там бывал до нашего приезда в столицу; три года мы там провели впустую, и вот теперь они опять вернулись, эти молодые, красавцы, жалко. Но нет худа без добра, говорит пословица, прелестные обитательницы замка могли бы остаться и Петербурга бы не видали…» (28 ноября, Александра — брату Дмитрию).
Наконец 6 декабря, в день именин императора — на «зимнего Николу», старания Тетушки и Натали увенчались полнейшим успехом, о чем и сообщила виновница торжества. «Разрешите мне, сударь и любезный брат, поздравить вас с новой фрейлиной, мадемуазель Катрин де Гончарофф, ваша очаровательная сестра получила шифр[7] 6-го после обедни, которую она слушала на хорах придворной церкви, куда ходила, чтобы иметь возможность полюбоваться прекрасной мадам Пушкиной, которая в своем придворном платье была великолепна, ослепительной красоты. Невозможно встретить кого-либо прекрасней, чем эта любезная дама, которая, я полагаю, и вам не совсем чужая. Итак, 6-го вечером, как раз во время бала, я была представлена Их Величествам в кабинете Императрицы. Они были со мной как нельзя более доброжелательны, а я так оробела, что нашла церемонию представления довольно длинной из-за множества вопросов, которыми меня засыпали с самой большой доброжелательностью. Несколько минут спустя после того, как вошла Императрица, пришел Император. Он взял меня за руку и наговорил мне много самых лестных слов и в конце концов сказал, что каждый раз, когда я буду в каком-нибудь затруднительном положении в свете, мне стоит только поднять глаза, чтобы увидеть дружественное лицо, которое мне прежде всего улыбнется и увидит меня всегда с удовольствием. Я полагаю, что это любезно, поэтому я была, право, очень смущена благосклонностью Их Величеств. Как только Император и Императрица вышли из кабинета, статс-дама велела мне следовать за ней, чтобы присоединиться к другим фрейлинам, и вот в свите Их Величеств я появилась на балу. Бал был в высшей степени блистательным, и я вернулась очень усталая, а прекрасная Натали была совершенно измучена, хотя и танцевала только два французских танца. Но надо тебе сказать, что она очень послушна и очень благоразумна, потому что танцы ей запрещены. Она танцевала полонез с Императором; он, как всегда, был очень любезен с ней, хотя и немножко вымыл голову ей за мужа, который сказался больным, чтобы не надевать мундира. Император ей сказал, что он прекрасно понимает, в чем состоит его болезнь, и так как он в восхищении от того, что она с ними, тем более стыдно Пушкину не хотеть быть их гостем; впрочем, красота мадам послужила громоотводом и пронесла грозу.
Теперь, когда мое дело начато, надо мне узнать, когда и куда я должна переезжать во дворец, потому что мадам Загряжская просила, чтобы меня определили к Императрице. Тетушка Екатерина дежурит сегодня, она хотела спросить у Ее Величества, какие у нее будут приказания в отношении меня… Мы уже были на нескольких балах, и я признаюсь тебе, что Петербург начинает мне ужасно нравиться, я так счастлива, так спокойна, никогда я и не мечтала о таком счастье, поэтому q, право, не знаю, как я смогу когда-нибудь отблагодарить Ташу и ее мужа за все, что они делают для нас, один Бог может вознаградить их за хорошее отношение к нам… Тетушка так добра, что дарит мне придворное платье. Это для меня экономия в 1500–2000 рублей. Умоляю тебя не запаздывать с деньгами, чтобы мы получили их к 1 января…»
Натали была беременна и ради сохранения ребенка старалась быть очень осторожной. Она бы и вовсе оставила балы и визиты, если бы не необходимость сопровождать сестер в «общество». Они называли свою младшую «нашей покровительницей» и без нее не знали, «как со всем этим быть». А с января 1835-го «Таша почти не выходит, так как она даже отказалась от балов из-за своего положения, и мы вынуждены выезжать то с той, то с другой дамой».
Екатерина Гончарова так и не переехала во дворец, осталась жить с сестрами.
Натали, глядя на своих сестер, возможно, в их поведении узнавала свои первые шаги в свете, сопровождающиеся молодой, естественной радостью от успехов, от которых кружится голова… Пушкин нашел прекрасные слова, чтобы выразить это своей красавице: «Все в порядке вещей: будь молода, потому что ты молода, — и царствуй, потому что ты прекрасна». Но Натали рано стала ощущать себя «матерью семейства», и не только своего собственного, но и гончаровского. В свои 22 года она была уже «любезной дамой», которая могла с успехом ходатайствовать за родных, всей душой желая устроить своим братьям и сестрам такую же счастливую судьбу, какой удостоилась она. Это было главным, а не успехи в свете как таковые. Натали тем более чувствовала свои «материнские обязанности», что сама — первая среди молодых Гончаровых — имела детей. К тому же прекрасно понимала, что Наталья Ивановна, изрядно устав от трудных семейных обстоятельств, не в состоянии заниматься карьерой детей. Собственно, все связи при дворе были потеряны ею.
Натали утешала, наставляла сестер, всячески им способствовала, поручалась за них, знакомила с правилами высшего света. До решительного отказа графини Чернышовой «мадам Пушкина» пыталась найти путь к ее сердцу для Дмитрия Николаевича, посватать ее за брата, правда, наступил момент, когда Натали «начала терять надежду на то, что она согласится увенчать твои желания».
Данный текст является ознакомительным фрагментом.