Кавказ
Кавказ
Я впервые был на Кавказе. Мне казалось, что нет красивее наших Донских степей с их дрофами, коврами лазоревых цветов, дурманящим, неповторимым запахом чобора и полынка, Дона с его заливными веселой полой водой займищами и высоким бездонным небом, где огромные звезды в безлунные парные ночи заставляли меня задумываться над величием мироздания и бесконечностью. И вот предо мною Кавказ… Кавказ Пушкина и Лермонтова с его Демоном и загадочной Тамарой. Боже! Какое счастье сходило на мою изломанную душу только при мысли, что я тут, что я сейчас войду в недра долин и ущелий, где гарцевал Казбич, где слагал поэмы Пушкин…
Все — и кубанская невылазная грязь, и идущие за нами по пятам красноармейцы, и давящая неопределенность будущего — все было забыто, когда, спускаясь с последнего, самого тяжелого и крутого перевала, я, пораженный и очарованный, впервые увидел в просвете между двух расходящихся гор море. Когда кто-то из казаков крикнул: «Море!» — я сначала его не увидел, но когда присмотрелся к этой необъятной убегающей шири, понял, что это — море. Внизу, разбросанное на пригорках, в мареве насыщенного солью морского воздуха, как дивный мираж, качалось Туапсе.
И вот сюда-то, в эту неземную благодать, оставив за собою грозные перевалы кавказского предгорья, скатывались остатки Донской армии — голодные, грязные, в стоптанных сапогах и бесконечно уставшие от всех войн. Казаки рассыпались по городу, и корпус разместился по квартирам. Тут мы простояли несколько дней — чистились, приводили себя в порядок, а некоторые пытались даже купаться в море.
В городе по счастливой случайности оказался кочевой захудалый цирк. Меня сильно лихорадило, но я не хотел упустить случая побыть хоть час-два в иной обстановке и направился в цирк, большая полотняная крыша которого высилась недалеко на пригорке. Взял билет и начал смотреть джигитовку, эквилибристику, смешных клоунов, от которых я уже совершенно отвык. Рядом со мной уселся парень неопределенной национальности и начал жарко дышать на меня чесноком. Я чеснока вообще не переношу, а тут после изнурительного похода да еще с лихорадкой не мог без предельного отвращения нюхать этот отвратительный перегар — встал и, посмотрев ненавидящими глазами на это кавказское дитя, ушел.
Через несколько дней мы двинулись походным порядком дальше. Орудий не было, и батарея только формально не потеряла своего названия. На одной из остановок есаул Пустынников попросил меня съездить за вином: приближалась Пасха. Мы прошли «долину роз», так называемые царские дачи, и достигли Уч-Дере, где дивизион расквартировался на пасхальные праздники в огромном, теперь пустом, здании института благородных девиц. Отсюда с несколькими разведчиками я и заскочил в Сочи за вином. Объехав несколько домиков, мы купили пару бутылок, за которые хозяева не хотели брать деникинские «колокольчики», а просили расплачиваться донскими бумажками. «Колокольчиками» назывались добровольческие тысячерублевые бумажки желто-оранжевого цвета с изображением на одном из углов царь-колокола. У нас, донцов, были свои — синие тысячерублевки с изображением символической России в виде женщины в кокошнике и со щитом, 250-рублевки были с атаманом Платовым и так называемые «ер-маки» — 100-рублевого достоинства. Почему-то именно «ермаки» вызывали доверие, хотя те и другие уже не имели цены даже обыкновенной бумаги…
Вернувшись в Уч-Дере, я разослал часть разведчиков по окрестным аулам за яйцами. Привезли много, и я с вестовыми занялся окраской их. У нас было только две краски — фиолетовая из чернильных карандашей и желтая из луковой шелухи, красного яичка к Христову дню, как предписывала вековая русская традиция, за неимением красной краски у нас не получалось. Но зато готовилось кое-что более редкое и существенное. Один из досужих разведчиков радостно доложил мне:
— Господин сотник! Где-то в подвале хрюкает боров. Я уже обнюхал это дело со всех сторон…
Пошли к управляющему. Старый поляк сначала заявил, что ни о каком борове не знает и что это нам только показалось. Но когда вдруг послышалось пронзительное визжание свиньи, он сдался и, виновато улыбаясь, с досадой сказал:
— Проклятый, с голоду южит…
Мы уговорили поляка продать нам свинью, так как за нами, мол, идет несметное красное войско и неизвестно — купят они у него свинью или просто ограбят.
Словом, праздники мы отпраздновали лучше, чем предполагали, — было и мясо, и крашеные яйца, и вино. Не было только покоя и уверенности в своей судьбе. Ходили слухи, что 30000 кубанских казаков сдаются большевикам. Это потом подтвердилось. Но наш легендарный мамонтовский корпус, особенно офицерский состав, не мог сдаваться — слишком много мы красным насолили.
Вскоре нам сообщили, что мирный договор подписан и что выработаны определенные условия сдачи. По договору казакам была обещана милость, а офицерам… Офицеров пока собирались отделить и рассортировать в индивидуальном порядке. Батарея как на дыбы поднялась, загудела. Помню, собрались мы, комдив полковник Леонов поставил мне задачу:
— Сходите, пожалуйста, на батареи и выберите все деньги, находящиеся в денежных ящиках.
Я с неохотой отправился исполнять это щекотливое поручение. Было ясно, что в батареях что-то происходит. Когда явился к казакам и сказал, что по распоряжению командира дивизиона хочу выбрать деньги из денежного ящика, казаки зашумели и заявили, что денег не выдадут. Я не стал никого уговаривать и возвратился в свою хату.
Утром все офицеры собрались группой и сели на коней. Казаки дивизиона стояли насупившись и смотрели на нас, как волки. Они уже знали, что мы решили пробиваться в Грузию, а дивизион принимал условия сдачи. В это время командир моей батареи есаул Пустынников болел тифом, бросить командира мы не могли, и я должен был везти его на телеге. Вестовой запряг коней в какую-то бланкарду, напоминающую дроги, есаула положили посреди этой повозки — он был в полусознательном состоянии, к нам уже присели сестры милосердия Чернова и Васса Олимпиевна, а Митрофан, мой верный вестовой, стоял у бланкарды и молчал.
— Садись, Митроша! Едем… — распорядился я.
Но он, к моему удивлению, передал мне вожжи и решительно заявил:
— Господин сотник, я никуда не поеду. Остаюсь с батареей. На его глазах навернулись слезы. Чувствовалось, что это свое решение он выстрадал… Конная группа офицеров уже двинулась по долине к Адлеровскому шоссе. Я, взяв вожжи, погнал повозку вдогонку. Помню, как казаки, сбившись в толпу, молчаливо смотрели нам вслед. Это расставание с людьми, с которыми было столько пройдено и пережито, рвало сердце… Проехав с версту-две, я вспомнил, что в суматохе что-то оставил в хате, где мы спали. Пришлось вернуться. Казаки вдруг окружили меня плотным кольцом и начали уговаривать остаться с ними. Я протестовал, ссылаясь на то, что со мною больной командир и две сестры и что красные нас могут убить. Но казаки стояли на своем:
— Да мы вас, господин сотник, никому в обиду не дадим, оставайтесь.
Стоявший около меня бравый вахмистр батареи урезонивал:
— Братцы, не надо. Не будем греха на душу брать. Кто ж его знает, как все пойдет…
Чей-то злой и отчаянный голос покрыл всех:
— Вы что же, сукины сыны, завели нас в чужие края, а теперь кидаете? Мать вашу в дыхало!..
Я еле вырвался из толпы, кинулся к повозке и с места погнал лошадей к морю, к грузинской границе. Казаки, скачущие от границы, хмуро кричали:
— Не пускают! Стоят грузинские броневики, и дорога в Грузию закрыта…
Вскоре я убедился в этом и сам. Действительно, поперек дороги стояло несколько броневиков с наведенными на нас пулеметами, а в довершение всех зол — с гор, вдоль которых бежало приморское шоссе, начали по нас стрелять зеленые. Это были банды сгруппировавшихся дезертиров, они усеивали леса прибрежных гор и били и белых, и красных.
Положение создавалось безвыходное: впереди грузинские броневики, сзади с часу на час появятся красные части, справа безбрежное и пустое море, а слева горы, с которых по нас бьют зеленые. Полная мышеловка!
Видя, что положение безнадежное, я погнал коней к Адлеру. И вот на одном из поворотов — о, чудо! — толпа калмыков, а на небольшом расстоянии от берега три парохода. Вмешавшись в толпу, я узнал, что идет погрузка Дзюнгарского калмыцкого полка. Погрузку ведут американцы.
— Вас все равно не возьмут, господин сотник, — заявил мне пожилой калмык, щуря и без того узкие, степные глаза.
Я в недоумении спросил:
— Почему?
— А берут только нас, калмыков. Нам нельзя оставаться, у нас у всех морда шибко кадетская — каждый узнает, — горько, но в то же время гордо улыбнулся сын степей, стоя у непривычного для негр моря.
Договориться с принимающими непривычных пассажиров матросами мы не могли — никто из нас не говорил по-английски. Наконец разобрались, и мы бережно сняли с бланкарды командира и перенесли его в шлюпку. Сестры милосердия уселись около него, а когда и я попытался вскочить в шлюпку и уже поставил ногу на борт, английский матрос ударил меня веслом в грудь и сбил в воду. Видя, что меня не пускают в шлюпку, обе сестры вскочили и возмущенно принялись объяснять матросам, что без меня не поедут. Тогда матрос, по-видимому, сжалился и разрешил мне забраться в шлюпку.
Так мы попали на огромный русский пароход «Дон» и устроились на верхней палубе. А неподалеку стояли привязанные к кустам наши кони и непонимающе смотрели на происходящее. Серый, привыкший ко мне, косил на нас глазом и тихонько ржал…
Взглянув последний раз на своего четвероногого друга, я смахнул невольно набежавшую слезу и повернулся спиной к берегу. Погрузка джунгарцев окончилась, и пароходы, задымив, взяли курс на таинственный Крым, где, по слухам, еще держался лихой генерал Слащов.