ПОЭТ И ТОЛПА. ПРУТКОВ ПРОДОЛЖАЕТ ПАРОДИРОВАТЬ ПУШКИНА

ПОЭТ И ТОЛПА. ПРУТКОВ ПРОДОЛЖАЕТ ПАРОДИРОВАТЬ ПУШКИНА

Тема избранности Поэта всегда жила в мировой литературе, и на то есть свои основания. В минуту вдохновения, подъема всех духовных, творческих, физических сил поэт и впрямь чувствует себя творящим мир полубогом. Все подвластно его воображению, все мгновенно находит точное воплощение в слове. Это восхитительное состояние, от которого захватывает дух, может оказаться и протяженным во времени: «минута» вырастает в дни, недели, а то и месяцы труда. Но «труд» сей настолько желанен, доставляет такие яркие и незабываемые переживания, что вовсе не воспринимается как некая работа.

Душе, испытавшей подобный взлет, по возвращении ее к обычному состоянию, многое вокруг начинает казаться тусклым, мелким, суетным, даже ничтожным. Так зарождается ощущение своей особости, избранности творческого Я по сравнению с неизбранными другими. Так возникает противополагание «Поэта и черни», «Поэта и толпы». Чем мощнее гений, тем больше разрыв между ним и «непосвященными». Этически это бывает оправданно далеко не всегда, но объяснимо — всегда. К тому же часто гений расплачивается за свою избранность одиночеством, если не гонимостью; гонимостью, если не жизнью.

Пушкин переживал конфликт между «посвященностью» и «профанностью» очень остро. Эта тема для него из центральных.

ПОЭТ

Пока не требует поэта

К священной жертве Аполлон,

В заботах суетного света

Он малодушно погружен;

Молчит его святая лира;

Душа вкушает хладный сон,

И меж детей ничтожных мира,

Быть может, всех ничтожней он.

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснется,

Душа поэта встрепенется,

Как пробудившийся орел.

Тоскует он в забавах мира,

Людской чуждается молвы,

К ногам народного кумира

Не клонит гордой головы;

Бежит он, дикий и суровый,

И звуков и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы…[241]

В стихах, давно ставших хрестоматийными, Пушкин снова противопоставляет «профанов» и того, кому дарован «божественный глагол».

ПОЭТ И ТОЛПА

Procul este, profani[242].

Поэт по лире вдохновенной

Рукой рассеянной бряцал.

Он пел — а хладный и надменный

Кругом народ непосвященный

Ему бессмысленно внимал.

И толковала чернь тупая;

«Зачем так звучно он поет?

Напрасно ухо поражая,

К какой он цели нас ведет?

О чем бренчит? чему нас учит?

Зачем сердца волнует, мучит,

Как своенравный чародей?

Как ветер, песнь его свободна,

Зато, как ветер, и бесплодна:

Какая польза нам от ней?»

Поэт

Молчи, бессмысленный народ,

Поденщик, раб нужды, забот!

Несносен мне твой ропот дерзкий,

Ты червь земли, не сын небес;

Тебе бы пользы всё — на вес

Кумир ты ценишь Бельведерский.

Ты пользы, пользы в нем не зришь.

Но мрамор сей ведь Бог!., так что же?

Печной горшок тебе дороже:

Ты пищу в нем себе варишь.

Чернь

Нет, если ты небес избранник,

Свой дар, божественный посланник,

Во благо нам употребляй:

Сердца собратьев исправляй.

Мы малодушны, мы коварны,

Бесстыдны, злы, неблагодарны;

Мы сердцем хладные скопцы,

Клеветники, рабы, глупцы;

Гнездятся клубом в нас пороки.

Ты можешь, ближнего любя.

Давать нам смелые уроки,

А мы послушаем тебя.

Поэт

Подите прочь — какое дело

Поэту мирному до вас!

В разврате каменейте смело,

Не оживит вас лиры глас!

Душе противны вы, как гробы.

Для вашей глупости и злобы

Имели вы до сей поры

Бичи, темницы, топоры; —

Довольно с вас, рабов безумных!

Во градах ваших с улиц шумных

Сметают сор, — полезный труд! —

Но, позабыв свое служенье,

Алтарь и жертвоприношенье,

Жрецы ль у вас метлу берут?

Не для житейского волненья,

Не для корысти, не для битв,

Мы рождены для вдохновенья,

Для звуков сладких и молитв[243].

Наконец, в третий раз Пушкин обращается к той же теме в сонете.

ПОЭТУ

Поэт! не дорожи любовию народной.

Восторженных похвал пройдет минутный шум;

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,

Но ты останься тверд, спокоен и угрюм.

Ты царь: живи один. Дорогою свободной

Иди, куда влечет тебя свободный ум,

Усовершенствуя плоды любимых дум,

Не требуя наград за подвиг благородный.

Они в самом тебе. Ты сам свой высший суд;

Всех строже оценить умеешь ты свой труд.

Ты им доволен ли, взыскательный художник?

Доволен? Так пускай толпа его бранит

И плюет на алтарь, где твой огонь горит,

И в детской резвости колеблет твой треножник[244].

Этот пафос знающего себе цену мастера понятен, но уязвим. Слишком общо он выражен. С математическим контрастом. Между тем далеко не всегда полюса антиномии «поэт» и «чернь» так отчетливо разведены. И «чернь» бывает не лыком шита, и «поэт» не безупречен.

Но одно дело поэт обобщенный, а другое дело — Пушкин. Возможно ли находить смешным жреца, законно противополагающего себя непосвященным? Можно ли без цинизма и ерничанья снижать пафос оригинала, развенчивать его патетику, сохраняя при этом уважение к прототипу? Вот вопросы, которые ставит перед нами Козьма Прутков, и он же отвечает на них.

В начале XX века, в эпоху «разброда и шатания» (или поиска новых форм освобождения от того, что стало восприниматься как догма), футуристы не только отвернулись от Пушкина, а вообще, как мы помним, предлагали сбросить его «с парохода современности». Ближе к середине прошлого столетия бюрократическая власть партаппаратчиков причислила поэта к своему сословию, полностью его приватизировав. Пушкин получил статус самого большого начальства. Критиковать его, а тем более подтрунивать над ним не дозволялось никому. Ни в настоящем, ни в будущем, ни в прошлом. По советскому времени даже серьезные исследователи утверждали, что стихотворения Пушкина только «использованы, но не пародированы» Прутковым. То же относилось и к следующему вторым в духовной иерархии Лермонтову: и его пародировать запрещалось.

Попробуем убедиться сами, переходит или не переходит Козьма Прутков грань между нейтральным «использованием» и юмористическим «пародированием». Просто ли он цитирует Пушкина (прямо или косвенно) или все-таки утрирует, окарикатуривает образ лирического героя?

Внимание Пруткова сосредоточилось лишь на одной, но важной пушкинской теме — «Поэт и толпа». Козьма Петрович посвятил ей четыре стихотворения, причем первое открывает Полное собрание его сочинений.

Козьма Прутков

МОЙ ПОРТРЕТ

Когда в толпе ты встретишь человека,

           Который наг[245];

Чей лоб мрачней туманного Казбека,

           Неровен шаг;

Кого власы подъяты в беспорядке;

           Кто, вопия,

Всегда дрожит в нервическом припадке, —

           Знай; это я!

Кого язвят со злостью, вечно новой

           Из рода в род;

С кого толпа венец его лавровый

           Безумно рвет;

Кто ни пред кем спины не клонит гибкой, —

           Знай: это я!..

В моих устах спокойная улыбка,

           В груди — змея!..

Обратим внимание на готовность автора произвести клоунскую замену: «Который наг» на «На коем фрак». Пруткову все равно: одет его лирический герой перед публикой или раздет. Здесь — тождество противоположностей, момент игрового абсурда.

Далее сравним.

У Пушкина:

Не клонит гордой головы;

Бежит он дикий и суровый,

И звуков и смятенья полн…

У Пруткова:

Чей лоб мрачней туманного Казбека…

Кого власы подъяты в беспорядке.

Та же голова гордеца (точнее «лоб»), те же дикость и суровость («мрачней… Казбека»), то же смятение («власы подъяты в беспорядке»).

Разве о таком можно сказать: «использовано»?

«Пантеон русской литературы. Пушкин (Тургеневу): „Иван Сергеевич, что это тут так скверно попахивает?“ Тургенев: „А это, Александр Сергеевич, несет от расходившихся современных рыцарей пера, воюющих из-за подвального помещения нашего Пантеона…“». Карикатура. 1893 г.

Услышав строй пушкинского стихотворения «Брожу ли я вдоль улиц шумных…», Козьма Петрович подхватывает и его. Но не тему прототипа (бренность всего земного). Тема Пруткова остается прежней.

МОЕ ВДОХНОВЕНИЕ

Гуляю ль один я по Летнему саду[246],

В компанье ль с друзьями по парку хожу,

В тени ли березы плакучей присяду,

На небо ли молча с улыбкой гляжу —

Все дума за думой в главе неисходно,

Одна за другою докучной чредой,

И воле в противность и с сердцем несходно,

Теснятся, как мошки над теплой водой!

И, тяжко страдая душой безутешной,

Не в силах смотреть я на свет и людей:

Мне свет представляется тьмою кромешной;

А смертный — как мрачный, лукавый злодей!

И с сердцем незлобным и с сердцем смиренным,

Покорствуя думам, я делаюсь горд;

И бью всех и раню стихом вдохновенным,

Как древний Аттила, вождь дерзостных орд…

И кажется мне, что тогда я главою

Всех выше, всех мощью духовной сильней,

И кружится мир под моею пятою,

И делаюсь я все мрачней и мрачней!..

И, злобы исполнясь, как грозная туча,

Стихами я вдруг над толпою прольюсь:

И горе подпавшим под стих мой могучий!

Над воплем страданья я дико смеюсь.

И если Пушкин устами поэта обличает толпу:

Молчи, бессмысленный народ,

Поденщик, раб нужды, забот!

Несносен мне твой ропот дерзкий,

Ты червь земли… —

то передразнивая, не то же ли самое делает и Прутков?

И бью всех и раню стихом вдохновенным,

Как древний Аттила, вождь дерзостных орд…

Здесь даже лексика совпадает: дерзкий — дерзостных. Правда, у Пушкина «чернь» предается еще и самобичеванию:

Мы малодушны, мы коварны,

Бесстыжи, злы, неблагодарны,

Мы сердцем хладные скопцы,

Клеветники, рабы, глупцы… —

тогда как у Пруткова она клеймит Поэта. Мало того. Он сам призывает ее не жалеть «питомца муз». Но он не знает страха, и его треножников она не поколеблет (снова пушкинский образ).

К ТОЛПЕ

Клейми, толпа, клейми в чаду сует всечасных

Из низкой зависти мой громоносный стих:

Тебе не устрашить питомца муз прекрасных.

Тебе не сокрушить треножников златых!..

Озлилась ты?! так зри ж, каким огнем презренья,

Какою гордостью горит мой ярый взор,

Как смело черпаю я в море вдохновенья

Свинцовый стих тебе в позор!

Да, да! клейми меня!.. Но не бесславь восторгом

Своим бессмысленным поэта вещих слов!

Я ввек не осрамлю себя презренным торгом,

Вовеки не склонюсь пред сонмищем врагов:

Я вечно буду петь и песней наслаждаться,

Я вечно буду пить чарующий нектар.

Раздайся ж прочь, толпа!., довольно насмехаться!

Тебе ль познать Пруткова дар?!

Постой!.. Скажи: за что ты злобно так смеешься?

Скажи: чего давно так ждешь ты от меня?

Не льстивых ли похвал?! Нет, их ты не дождешься!

Призванью своему по гроб не изменя,

Но с правдой на устах, улыбкою дрожащих,

С змеею желчною в изношенной груди,

Тебя я наведу в стихах, огнем палящих,

На путь с неправого пути!

Обратим внимание на то, что всем своим обаятельно-сусальным строем, всей своей певучестью строки-струны

Я вечно буду петь и песней наслаждаться,

Я вечно буду пить чарующий нектар. —

предвосхищают Игоря Северянина, а концовка стихотворения варьирует образ «Моего портрета».

Там:

В моих устах спокойная улыбка,

В груди — змея!

Здесь:

Но с правдой на устах, улыбкою дрожащих,

С змеею желчною в изношенной груди…

Прутков не «использует» романтический образ поэта, а прямо пародирует его. «Всечасные суеты», «громоносный стих», «златые треножники», «огонь презрения», «ярый взор» — весь этот переизбыток аксессуаров высокой романтики составляет основу его комедийного арсенала.

Совершенно ясно, что решиться пародировать Пушкина, самому при этом не оказавшись в роли посмешища, может лишь поэт, который хотя бы в счастливые мгновения, хотя бы вдогонку оригиналу получал власть над словом, сравнимую с пушкинской. И Козьма Прутков — абсурдист и пересмешник — порой обладал этой привилегией, «используя» ее с распорядительностью классного клоуна.

Но Прутков пошел дальше. Он обогатил свои юмористические (причем отменно-серьезным пафосом наполненные) пассажи сатирическими нотами. Внешний облик поэта-романтика — одинокого, божественного угрюмца, презирающего низкую толпу, приобретает у нашего героя отчетливо-земные психологические черты.

ОТ КОЗЬМЫ ПРУТКОВА К ЧИТАТЕЛЮ

В МИНУТУ ОТКРОВЕННОСТИ И РАСКАЯНИЯ

С улыбкой тупого сомненья, профан, ты

Взираешь на лик мой и гордый мой взор;

Тебе интересней столичные франты.

Их пошлые толки, пустой разговор.

Во взгляде твоем я, как в книге, читаю,

Что суетной жизни ты верный клеврет,

Что нас ты считаешь за дерзкую стаю,

Не любишь; но слушай, что значит поэт.

Кто с детства, владея стихом по указке,

Набил себе руку и с детских же лет

Личиной страдальца, для вящей огласки,

Решился прикрыться, — тот истый поэт!

Кто, всех презирая, весь мир проклинает,

В ком нет состраданья и жалости нет,

Кто с смехом на слезы несчастных взирает, —

Тот мощный, великий и сильный поэт!

Кто любит сердечно былую Элладу,

Тунику, Афины, Ахарны, Милет,

Зевеса, Венеру, Юнону, Палладу, —

Тот чудный, изящный, пластичный поэт!

Чей стих благозвучен, гремуч, хоть без мысли,

Исполнен огня, водометов, ракет,

Без толку, но верно по пальцам расчислен, —

Тот также, поверь мне, великий поэт!..

Итак, не пугайся ж, встречался с нами,

Хоть мы и суровы и дерзки на вид

И высимся гордо над вами главами;

Но кто ж нас иначе в толпе отличит?!

В поэте ты видишь презренье и злобу;

На вид он угрюмый, больной, неуклюж;

Но ты загляни хоть любому в утробу, —

Душой он предобрый и телом предюж.

Здесь продолжает звучать, причем уже в сатирическом ключе, тема «Поэта и толпы». И что же оказывается? Оказывается, что «питомец муз», может быть, ничем не лучше «профанов». Он — всего лишь ремесленник, набивший себе руку на рифмотворстве. Он — фарисей, прикрывшийся «личиной страдальца». Чем он безжалостнее к миру людей, тем с большей готовностью мир признает его мощь и величие. Он — пиротехник, заполняющий пространство не мыслями, но шумовыми и световыми эффектами. Если бы он не был таким долговязым, то вообще ничем не выделялся бы из толпы, которая, как мы помним, тоже притворна, жестока, тупа и надменна.

«Некто, возведенный в знаменитость и авторитет за то, что беспокоился доказывать, в нескольких огромных томах, что Шекспир и Гёте великие писатели». Карикатура Н. А. Степанова. 1860 г.

Но Прутков не был бы Прутковым, если бы не закончил стихотворение алогизмом, полным нонсенсом. Нет, не все так безнадежно в этом жалком исчадии «стихоада»:

Душой он предобрый и телом предюж.

А это уже снова портрет автора. Мало ему пошутить, надо еще и слегка съязвить. Мало ему съязвить, надо еще и обличить. Мало ему обличить, надо еще и пожалеть, улыбнуться, снять напряжение хотя бы одной, последней строчкой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.