ЭПИЛОГ

ЭПИЛОГ

Прошли года… Давно отзвучали пушки и замолкли самолетные стаи. Давно навеки успокоились и отмучились миллионы погибших. Страна лихорадочно залечивала свои страшные раны. Подрастало новое поколение, дряхлело и уходило с жизненной арены старое. Наступили опять мирные будни, советские будни… с их новыми планами, пятилетками, соревнованиями и с той же постылой, тяжелой лямкой советских людей. Теперь руководить ими стало совсем легко. Ибо в страшном горниле войны погибли последние непокорные, либо сразу расплатились за свои мятежные деяния против советской власти, были уничтожены, либо постелено захирели, дошли до конца своей скорбной жизни, в мерзлых тундрах Заполярья, в дремучей тайге, в унылых степях Туркестана… или рассеялись по всему земному шару, спасаясь от беспощадных мстителей.

Снова стало тихо, спокойно в Союзе республик свободных и… скучно… серо… Когда не было видно просвета во мгле, опустившейся на города, совхозы, колхозы снова покорного народа. Впрочем, как будто, где-то… что-то, в страшной дали незаметно менялось… занималась предрассветная заря… Но было это так далеко, так тускло нереально, что казалось, были это болотные огни, рожденные для того чтобы радовать все-таки живых людей с бессмертными душами… Кто знает?

***

В этом году весна была поздняя и только ко второй половине апреля окончательно потеплело в лесах Белоруссии. И праздник первого мая был настоящим праздником ежегодно воскрешающейся природы. На праздник трудящихся вышли толпы народа, мужчин, женщин, юношей, девушек, детей, чтобы множеством флагов и плакатов доказать свою покорность все той же твердой и жестокой власти. День постепенно клонился к вечеру, тихий благоуханный вечер в городе К. Вера Холматова торопилась домой вместе со своим сыном, худеньким высоким мальчиком с темными мечтательными глазами, совсем непохожим ни на мать, ни на отца, знаменитого в свое инженера и партизанского вождя — дядю Ваню.

Был дядя Ваня сейчас же после войны арестован и отправлен в трудовые лагеря где-то около Воркуты, за позорную трусость в начале войны, когда он осмелился не умереть с честью, а сдался в плен врагу. Заодно вместе с ним была арестована и его жена Вера Котлярова, оба получили по 15 лет. Здесь он и умер от голода и холода, не поняв до смерти почему его так обидели. Вера как то выжила со своим сыном благодаря тому, что на ее красоту обратил свое внимание латыш, комендант лагеря. А потом умер Сталин и многие, напрасно осужденные были реабилитированы, смогли с высоко поднятой головой вернуться домой. Ваня только посмертно был оправдан, а Вера с сыном вернулась в город К. Снова стала учительницей, воспитывать новое поколение в покорности и любви к советской власти. Город остался все тем же, чем был раньше до войны, может быть потому, что далеко было до областного центра, и слишком густые леса и топкие болота вокруг. Сохранил свою тихую прелесть, лесную чистоту, прозрачность медлительной реки и озер вокруг. Как любил говорить все еще живой столетний Онисим Конев: здесь было легко жить и не так трудно умирать.

***

Вера очень постарела, огрубела, сгорбилась. Ее когда то миловидное, свежее лицо поблекло и было покрыто, как паутиной, массой мелких морщин. Углы выпуклого рта были устало опущены вниз, а в серых или зеленых глазах таилась такая страшная тоска, что ее собеседникам становилось часто не по себе и они торопились уйти от нее в сторону. Только один сын, Вася был ее единственной радостью и он мог иногда вызвать улыбку у матери.

Они прошли площадь, где вместо церкви был недавно выстроен новый дом «Колхозника». Кирпичное одноэтажное здание, где можно было переночевать и выпить немного мутного теплого чая или собственной самогонки тайком принесенной. И поспорить о своих колхозных неполадках. В дверях, на покосившемся крыльце стоял старик, не то колхозник, не то рабочий, в рванной кепке, лаптях и каком-то подобии военной грязной шинели. Его глаза косили и почти беззубый рот растянулся в радостной улыбке. Хромая, он догнал Веру с сыном и несмело окликнул:

«Вера Кузьминична, вы ли это? Здравствуйте!.. Это я… Аверьян… не узнаете?» Вера остановилась и, страшно побледнев, смотрела на старика, который сорвав картуз, продолжал улыбаться: «Аверьян? Как вы сюда попали? Как вы изменились, подождите, пойдемте ко мне. Я живу здесь при школе, отдохнете, закусим немного… Вот никак не думала, что вы еще живы… А другие все?»

— «Да изменился… тут изменишься… насилу, насилу еще живу. Ведь только три месяца как меня выпустили и вот приехал сюда. Теперь один я как перст. Евдокия за другого вышла, а дети… меня больше не признают… все они сейчас в областном… Да… постарел… хворый, седой и беззубый… да и вы тоже, не помолодели… знаю, знаю… все знаю, как вас наша власть отблагодарила… ведь тут что? Забота о человеке… ведь эту заботу понять нужно… беспощадную… А к вам пойду, душу отвести. Вот посмотрю на вас и все вспоминаю… Галанина вспоминаю… молчу… молчу…»

***

Они шли молча к школе и как будто не было ничего вокруг них и снова воскресло далекое страшное прошлое… Война… немцы… партизаны… и он… и все что было с ним связано, молодость, счастье и горе.

В школе, в своей скромной тесной квартире, Вера хлопотала перед Аверьяном. Накрыла стол чистой скатертью, поставила незатейливую закуску и бутылку водки. Налила две рюмки: «С праздником трудящихся, Аверьян. С возвращением домой, кушайте на здоровье». Аверьян жадно ел, пил, по своему обыкновению говорил слишком много и не то что было нужно:

«Да с праздником и вас тоже, дорогая Вера Кузьминична! Эх давно не был я рад так как сегодня… выпьем еще разок… а за что же, за кого? Да за кого же как не за отца родного… за коменданта нашего, товарища Галанина дорогого. Чтобы пухом ему была земля французская». Он поперхнулся, посмотрев на улыбающегося Васю: «Смотри, смотри. Да ведь он сам передо мной… так же кособоко над моей дуростью смеется».

Вера с трудом взяла себя в руки, деланно улыбалась: «Чего вы плачете, Аверьян? Тут радоваться надо, а не плакать, смотрите, какой день за окном. Весна… сирень цветет.»

Аверьян с трудом успокоился и, как будто, что-то понял, его страшно развеселившее: «Так вот оно что… ну теперь все ясно и понятно… за твое здоровье Васенька, расти большой и умный нам на радость, а врагам на страх». Но Вера его решительно остановила: «Довольно… Василек, ты бы пошел к товарищам погулять, тебе с нами скучно… иди, иди». Вася убежал сразу и тогда можно было поговорить старым знакомым. Впрочем, говорил один Аверьян, а Вера, опустив голову на руки, молча слушала…

«И вот очнулся я, а надо мной французы с автоматами стоят и что-то по своему лопочут. Ну, думаю, конец мне приходит: сейчас шлепнут и начал я перед ними извиняться: мол, пардон мусью… И что же вы думаете — пожалели меня, дурака, на грузовичок свой бросили и повезли в город. Там уже наших пленных толпа стоит и меня к ним выбросили. Перевязал меня ихний санитар, рана была у меня пустяковая, чуток в висок, только в ушах гудет… Да… покормили нас, а потом ихний переводчик чисто по-русски заговорил и допросил нас, поверили они, что нас немцы к себе силком на войну забрали и даже вина дали.

А потом переводчик спрашивает, может ли кто из нас нашего одного мертвого офицера опознать, говорю, могу… И повезли меня на грузовике в ту деревню где мы напоследки стояли и там он, Галанин как собака около церкви лежал. У меня сердце так и оборвалось, лежал он на спине и смотрел своими глазами на небо и улыбался, как всегда он делал, когда нами доволен был, кособоко. И упал я перед ним на колени и дюже плакал, сам не знаю почему. А французы вокруг стоят и что-то лопочут. Сказал я им, что это и есть наш командир Галанин.

И они были очень довольны, переводчик сказал, что помер он хорошо по военному, сам с колокольни вниз бросился, что бы в плен к ним не попасть. А на другой день зарыли его с другими бойцами на горке, вместе с Шурой. И вот думаю я своей дурной головой: хорошо ему там со своими бойцами спать, куда лучше, чем нам тута… А потом выдали нас всех советской власти, всех наших офицеров сразу в расход вывели, а нам по катушке дали. И вот только сейчас оттудова вырвался.»

«И жалко мне теперь тут умирать, туда хотится во Францию к нему.»

Долго еще говорил Аверьян, вспоминал и иногда плакал пьяными слезами… украдкой наливая себе водку… Но Вера ничего не видела, кроме страшной картины смерти его, единственного, которого она любила в своей горькой жизни. Плакала беззвучно над ним, над собой, над Ваней, над всеми загубленными…

Конец.

Тысяча девятьсот шестьдесят третий год. Сентября, девятнадцатого дня.

Бруклин. Нью Йорк.

Владимир Герлах