КОРОТКАЯ НОЧЬ ДОЛГОЙ ВОЙНЫ

КОРОТКАЯ НОЧЬ ДОЛГОЙ ВОЙНЫ

Разбудили меня соловьи. Пустая теплушка, в которой я трясся и глотал дорожную пыль, больше не подпрыгивает на стыках рельсов, не раскачивается во все стороны - колеса молчат. Я переворачиваюсь со спины на живот, высовываю голову в приоткрытую дверь и протираю глаза. Ух, ты! Вот это да! Вот это концертище! Не помню, чтобы слышал когда-нибудь столько соловьев одновременно. Десяток - да где там десяток! - больше рассыпают «хрустальный горошек», звенят «колокольцами», стрекочут «кузнечиками» и еще бог весть каких оттенков коленца вы­делывают.

Старый сухой и пустой вагон, как огромный резонатор, усиливает и смешивает голоса. Я смотрю на густую акацию защитной полосы, пронизанную лучами восходящего солнца, на светло-желтый, промытый недавним ливнем песок между шпал, на голубое небо, еще не утратившее ночной свежести. Война войной, а природа природой. Любовь к родной земле - в моем сердце, ненависть к врагу - в перекрестье прицела.

Вот опять на кусте вздрогнула ветка, слышится ласковый, призывающий вздох, на него отзываются с захлебом справа, слева и... Звонкий хор заглушается лени­вым ревом паровоза, состав лязгает сцепками, набирает скорость и грохочет дальше на север к Ворошиловграду.

Вряд ли найдется род человеческой деятельности, в которой таится столько неожиданностей, всяческих чепе и курьезов, сколько в летном труде. Их и в мирные будни хоть отбавляй, а уж о войне и говорить не приходится.

«Смелый человек тот, кто знает, что впереди опасность, и все-таки идет па нее», - сказал мудрый грек Ксенофонт лет эдак за четыреста до нашей эры. Мне хорошо запомнилось это изречение еще с первых дней войны, когда я очертя голову лез на рожон и потому воображал себя отчаянно смелым. Но непомерное тщесла­вие всегда вылезет боком. Уже три месяца прошло, как я выбрался с оккупированной немцами территории, где приземлился вынужденно, довоевавшись «до ручки» на истребителе И-16. Тяжелый бой с фашистским «Дорнье-217», самым мощным по вооружению германским бомбардировщиком, закончился плохо для всех: «дорнье» сгорел, мой ведущий погиб, а я на подбитом самолете сел в трехстах километрах от линии фронта в фашистском тылу. Добирался к своим месяц и десять дней. Неохота вспоминать о пережитом тогда, но оно само и поныне отдается нытьем в груди, а ту работенку, которая ждет в ближайшем будущем, можно отнести к летной лишь с большой натяжкой. Еду не на фронт, а в сторону прямо-таки противоположную, в поселок Острая Могила, название места службы летчика, я бы сказал, многообещающее... Но и на том спасибо. Проклятая летчиками станица Пролетарская, где я ползимы промытарился в авиационном резерве, оставалась позади. А как я было обрадовался, когда три дня тому назад в штабе резерва объявился «купец», - так называли представителей боевых авиачастей, отбиравших для себя летчиков. Я первый бросился к нему, но «купец» оказался несолидным, другие с ним и разговаривать не захотели. Издевается, что ли? Мы - истребители, бомбардировщики, а он нас извозчиками на У-2! На «кукурузник», на учебный самолет, словно мы учлеты аэроклубовские.

Предложение с презрением отвергли. Отвергли лейтенанты, майоры, подполковники. А что мне, сержантишке зеленому, делать? Как подумаю, что завтра опять усадят меня за стол и заставят писать одиннадцатое объяснение о моих скитаниях по вражескому тылу, излагать все подробно по дням и часам, так все нутро мое холодеет. Тут куда ни попало, лишь бы исчезнуть, на чем ни попало, лишь бы ле­тать. Что говорили наставники в училище? «Для настоящего летчика в конечном счете неважно, на чем летать, главное - летать много и хорошо, уметь ориенти­роваться днем и ночью при любой погоде. Это закон».

Часть, куда я еду, называется «спецгруппа Майданова». Что за группа, что за «спец» - держат в секрете. Правда, «купец» оговорился, что подполковник Майданов - известный мастер парашютного спорта. Действительно, в газетах сере­дины тридцатых годов в числе других экспериментаторов-парашютистов такая фами­лия попадалась, но сейчас война. Не на соревнования же пригласили меня!

Станция Луганск забита поездами. Мой товарняк загнали на последний путь. Кидаю за плечо тощий мешочишко и... по морям, по волнам: то вверх на тамбур, то вниз под вагон. Жарко стало, пока преодолел двадцать одно препятствие. От­дышался, пошел искать дорогу на поселок Острая Могила. Остановил полуторку, оказывается - попутная. У старой колымаги, не ремонтированной, должно быть, со дня появления на свет, даже звуковой сигнал не действовал. Шофер, из тех, что не подлежат призыву в армию, материл во всю глотку зазевавшихся прохожих и ог­лашал перекрестки разбойным свистом.

Поселок недалеко от Ворошиловграда, там военный городок. Над въездом - поблекшая от непогод вывеска. То ли от ветра, то ли от бомбежки ее перекосило, и она своим крупно выведенным масляной краской приглашением «Добро пожаловать» указует в землю...

«Юмористы...» - морщусь и сую дежурному под нос документы. Меня впускают. Территория бывшего авиаучилища ныне пустует. По обеим сторонам от центральной магистрали - курсантские и солдатские казармы, семейные корпуса постоянного состава, служебные блоки. Дом возле проходной сгорел дотла, рядом с ним - развалины другого, там и сям валяются столбы электропередачи, вывороченные и поломанные взрывами бомб, с ветвей деревьев свисают провода-времянки. На дне глубокой воронки блестит вода, а по краю круглыми желтками - одуванчики. Зимой мельком мне пришлось уже видеть развалины в Ростове, но тогда было не до них, хватало других забот. А сейчас я не спеша разглядываю громоздкие закопченные обломки, от которых несет гарью и еще чем-то более зловонным, и те дома по соседству, что уцелели, только остались без стекол в окнах. Они обитаемы, кто-то в них живет. Возможно, и мой отец вот так где-то в развалинах Одессы... Дома стали братскими могилами, города - погостами. Сколько сейчас их в мире - страшных, изуродованных, подобных голым черепам с выбитыми зубами!

В пустом оконном проеме показываются два кота, выгибают хищно спины, принюхиваются друг к другу и мирно укладываются на солнце. Весна...

За авиагородком на отшибе, ближе к ангару, виден белый двухэтажный дом с большими окнами, с колоннами и длинной галереей, обращенной к летному полю. Там, но словам дежурного по проходной, находится спецгруппа Майданова. Останавливаюсь напротив. Деловой суеты, оживления, присущих воинским гарнизонам, незаметно. Есть ли тут вообще живые люди? Кажется, есть, во-он мелькнули двое в гражданской одежде и скрылись. Обхожу с другой стороны здание, поднимаю голову: на галерее в тени несколько человек чем-то занимаются, они тоже в гражданской одежде. Сворачиваю к парадному входу, тут стоит дневальный в военной форме и при оружии. Проверяет мои документы, показывает на второй этаж.

- Начальство там...

Поднимаюсь по лестнице, иду коридором до конца, стучу осторожно в дверь. В ответ ни гугу. Стучу громче - из за двери по-прежнему ни звука. Вымерли там, что ли? Дергаю ручку - дверь отворяется.

- Разрешите?

И опять молчание. Стою на пороге, верчу головой. Помещение просторное, светлое. Два письменных стола, дерматиновый диван, стулья. По стенам - карты, на вешалке - летное обмундирование, в углу кучей свалены парашюты, в другом - брезенты, войлочные маты, гири, мячи. Напротив - дверь куда-то внутрь здания. Вот она раскрывается - и в полутемном проеме возникает некто белый, худой, в длинных синих трусах. Его можно принять и за ожившего утопленника, и за огородное пугало, которое вываляли зачем-то в муке. Глаза заплыли, светло-рыжие волосы всклочены, через щеку полоса - отпечаток наволочки. В правой руке странная, с загнутым концом палочка неизвестного назначения. Некоторое время смотрит на меня недовольно, затем, встряхнув головой, взмахивает палочкой и вдруг хрипло декламирует:

- Ха! Ха! Ха! Хрисогона Гурича Коржа укусила свет блоха!

«Это командир спецгруппы?» - опешил я.

- А правда здорово? - щурится тот.

- Что здорово? - переспрашиваю.

- Стихи. Во сне сочинил. - Он чешет спину загнутой палочкой, подмигивает многозначительно: - Сам сочинил!

«Розыгрыш...» - отмечаю я и в отместку советую подстрекательски:

- Ложись скорей и погружайся в сон, авось поэму сочинишь.

- Увы! Разве Майданов даст погрузиться? Хе! Устроит такой тили-бом-бом, что...

- Разве не вы Майданов?

- Я? Не-е-е... Я са-а-амый старший техник-лейтенант Корж!

- А где же командир?

- Улетел.

- А заместитель?

- Таких нет.

- Меня к вам прислали. Вот...

Корж взял мои документы, бегло взглянул, забалабонил обрадованно:

- О! В самый раз прибыл. Без летчика нам совсем труба. Программу по тренировочным прыжкам затянули, вот-вот начнется наступление, а разведчики к выброске не готовы. Высшее командование, - показал Корж на небо, - за горло берет. Парашютистов бросать умеешь?

Вопрос технаря пропускаю мимо ушей. Не хватает еще докладывать всякому пугалу, что я умею и что не умею. А он опять закидывает палочку-чесалочку за спину и скребется изо всех сил.

- Чесотка - не тетка... - качаю головой с сочувствием.

- Экзема! Видишь? - поворачивается он спиной, покрытой красными пятнами. - На нервной почве. Лечению не поддается, - подчеркивает с оттенком гордости и вздыхает: - Последствия тяжелой контузии.

- Контужены? В каких боях?

- Шесть лет назад...

- В Испании? - прикидываю я и проникаюсь к нему внезапным повышенным интересом.

- Не в Испании... Контузило на последнем курсе училища. Был дежурным по бане, отвозил мешки с грязным бельем па полуторке. Целую гору наворотил. Сижу себе в кузове наверху, хорошо, мягко. А какой-то идиот протянул поперек улицы проволоку для фонарей. Меня и смахнуло этим проводом на ходу. Как, думаешь, брякнуться с такой высоты? Запросто офонареешь! В госпиталь без сознания доставили. С тех пор и мучает меня этот тили-бом-бом.

И чесалка опять заходила по спине контуженого мученика.

- Есть хочешь? - неожиданно спрашивает он.

- Не откажусь, если найдется, товарищ старший техник-лейтенант.

- Э! Э! Ты, слышь, того... давай без чинов-званий. Здесь запрещено настрого.

- Почему?

- Начальство скажет. Короче, рапортование-козыряние может боком вылезти. Брякнешь при немцах по привычке; «Товарищ-гоп-тра-та-та!» - и готов. Ты кто по званию? Старший сержант? Будешь, значит, «старшой». А меня лают Хрисогон... Эх-хе-хе... Вижу - не веришь. И никто не верит. Начудили мои предки покойнички... Со старшей сестры началось. Матери хотелось назвать ее Агнией, но папаша ни в какую. Он был человеком передовых взглядов, до революции к масонам примыкал. «Агний, - говорил, - тысячи тысяч, надо придумать что-то этакое иностран­ное, покрасивше. Не Агния, а, скажем, Дагния, Магния или Лагния. Матери больше пришлась Лагния, так и записали в метрику. Тогда с этим не церемонились: были и Тракторы Ивановичи и Пятилетки Сидоровны. Но прошло время, и знающие люди подняли родителей на смех: зачем над ребенком издеваетесь? На латинском «Лагния» значит «дарующая половое удовлетворение». Боже мой, что тут поднялось! Мать - в истерику, чуть было не рехнулась, папаша по быстрому подправил метрику, заглавную «Л» перекрестил черточкой и стала сестра Аагнией с двумя «а». Когда же пришла очередь родиться мне, мать проявила твердость, сама потащила меня в церковь и велела попу: «Давайте только такое имя, какое нынче в святцах». На мою беду оказалось, что четвертое января день памяти великомученика Хригогона. С тех пор стал и я великомучеником. Ведь что обидно? Сроду никто меня Хрисогоном не звал, одно слышу: Крысогон да Крысогон... Да! - схватил он меня за рукав и вывел на галерею. Подумал секунду, перегнулся через поручень, закричал дурашливо: - Кап-кап-кап!

Внизу возникает личность женского полу под стать мученику Хрисогону с мокрой тряпкой в руках. Поднимает на нас потное лицо, смахивает со лба прядь волос.

- Чего те?

Корж выталкивает меня на передний план, заискивающе улыбается.

- Капелька, вот к нам прибыл новый товарищ, покорми его.

- Чем? - несется снизу кратко, как выстрел.

- Ну... что осталось.

- Как же! Останется после вас!

- Это, Капелька, приказ командира, - напускает важности Корж.

- Командиров много, а продуктов - кот наплакал. Самой, что ли, лечь в тарелку?

Корж разводит безнадежно руками, затем, вдруг напыжившись, восклицает па­тетически:

- О, Капочка! Неужели у тебя не осталось ничего гуманного?

- Сегодня я ничего гуманного не варила. Борщ был да капуста со свининой на второе.

Меня душит смех, кашляю и быстро ухожу с галереи, но на пороге останавливаюсь: слышу знакомый рокот самолета. Он приближается, и вот я уже вижу его: это У-2. Летит низко над землей в нашу сторону. Видать, парняга-пилотяга любит «брить», сейчас сделает «горку», пронесется над крышей здания и - привет! Но он ничего такого не делает. В тот миг, когда мне показалось, что песенка его спета, что через секунду самолет врежется в дом, пилот неожиданно резко кладет его на левое крыло и круто разворачивает на сто восемьдесят градусов. Шум мотора обрезается, и в наступившей тишине проносится зычный рык:

- Бор-р-р-ря! Подавай пика-ап!

Мотор тут же забирает, самолет выходит из разворота и приземляется рядом с воротами ангара.

- Кто это? - восклицаю я, ошеломленный виденным.

- Майданов шофера зовет, - поясняет Корж. Его беспечно-элегическое настро­ение как рукой смахнуло. Суетливо бросается одеваться. Бормочет, как бы оправдываясь: - Надо встречать командира... могут быть замечания насчет работы матчасти...

По его поведению заключаю: видать, грешков за ним водится немало, иначе бы он не трепетал так при появлении командира.

После моего доклада о прибытии Майданов - высокий, жилистый, с лицом широ­коскулым и жестковатым - смерил меня оценивающим взглядом, спросил небрежно:

- Чем болен?

- Ничем.

- Гм... А пристраиваешься на «кукурузник»...

- Извините, но вы тоже не на «яке» прилетели...

Майданов улыбнулся хмуро.

- Ты знаешь, чем здесь занимаются?

- Понаслышке.

- Ну, так узнаешь в натуре, когда сутки напролет поутюжишь воздух.

- Испугали... Я затем и приехал, чтоб утюжить.

- Вот как?! - заламывает Майданов бровь.

Многое уже с первых часов пребывания в этой необычной части показалось мне странным. Странные, не стесненные воинскими артикулами простота и прямота в обращении десантников между собой, их несколько грубоватые, приправленные солью взаимоотношения, подчеркнуто уважительное обращение к молодым женщинам, которые готовились вместе с мужчинами к операциям. Странным показался и первый вечер. Правда, он кое-что прояснил, но кое-чем озадачил, вызвал новое недоумение. И все же, как мне кажется, главное я уловил: непринужденность, ни малейшей показухи, откровенность между собой. Иных отношений здесь и быть не могло. Люди, идущие по собственной воле на смертельно опасные дела, ведущие борьбу зачастую в одиночестве, очень остро ощущают малейшую ложь и не прощают ее. Ведь в часы трудных испытаний даже маленькая неправда может превратиться в большое предательство.

По озабоченным лицам, по деловой суете догадываюсь: что-то назревает. И действительно узнаю: завтра выброс большой группы. Завтра. А сегодня после ужина на асфальтированной площадке перед домом штаба те, которым пришла пора лететь, и те, чья очередь еще впереди, стали в прощальный братский круг, чтобы протанцевать, быть может, последний раз: так было заведено.

Запылал костер, загудела гитара негромко и незвонко, бледная четвертушка месяца обдала холодом зашарканный «пятачок». Десантники крепко обнялись за плечи и пошли. Вначале медленно, словно крадучись, с негромкой, как дыхание, накаленной страстью песней. Песней-шепотом. Напряженно склоненные головы, исподлобья - суровый блеск глаз. Говор струн - громче, движения ног, ситцевое волнение платьев резче, и уже не песня-шепот - боевой клич могуче-повелительно звучит в синеве ночи. В нем решимость, в нем вызов судьбе и презрение к врагу.

Блики лунного света мелькают на лицах, упругие тени скользят по белым сте­нам здания. Тела напружинены, все лица - одно вдохновенное лицо: гордое, непреклонное. Это не русский хоровод, не хоро, не коло, это вообще не танец. Это действо, возникшее откуда-то из глубины веков и захватившее своим жарким ритмом людей, сплоченных воинским братством. В ритме его что-то поистине волшебное, возбуждающее, он заставляет верить в собственные силы, нацеленные в завтра, скрытое мраком неизвестности.

По спине моей - мороз, меня волнует то, что происходив перед глазами, и я мучаюсь совестью. Я им искренне завидую и чувствую себя перед ними виноватым. Завтра они прыгнут во тьму, чтобы вершить расправу над врагом, а мне - сидеть здесь, в тылу, и наслаждаться трелями соловьев.

Прощальная песня все тише, гитара замолкает, братский круг распадается, и тут напротив меня неожиданно возникает русоволосая девушка. Щеки темнеют от густого румянца, она часто дышит. Глаза круглые, точно чашечки с молоком, а посередине плавают две крупные ягоды перезревшей ежевики... Молча смотрит, затем поднимает руки и старательно поправляет волосы, спадающие на лоб.

«Чего она? - не понимаю я. - Странные они какие-то здесь все-таки...»

Так ничего не сказав, девушка уходит порывисто, смешивается с толпой. Ухожу и я к себе. Завтра много дел, надо отдохнуть, но спать не хочется, и я брожу по галерее, как лунатик, словно тянет меня к себе ночное светило, что поднялось над обгорелыми, полуразваленными стенами зданий городка. Оно похоже сейчас на кусок тлеющего угля, раздуваемого ветром, но ветра никакого нет, ночь - что надо! Ночь для влюбленных и воздушных налетов...

На следующий день с утра приступаю к изучению всяческих инструкций, приказов, руководств. Корж возится с самолетом, командир с инструкторами готовит парашютистов к выброске в тыл врага. Перед закатом прилетает «дуглас», Майданов с экипажем закрываются в его к комнате, разрабатывают и прокладывают маршрут. В двадцать два часа, когда заря совсем гаснет, группа поднимается в самолет, занимает места вдоль бортов и взлетает. Майданов - вместе со всеми, он отвечает за точность выброса и по ходу дела корректирует все расчеты. «Что чувствует он, когда отправляет людей в неведомое? Жалко ли ему этих ребят? - думаю я. - Ведь он занимается такой работой постоянно! Я бы не смог. Это такое сердце надо иметь!» Мне вспомнился прощальный ритуал. Это было вчера, а сегодня участники его... Сегодня ночь как день, парашюты в небе видны за полста километров. Почему не приурочить выброс к более темному времени суток?

Я спросил об этом за ужином. Майданов перестал жевать, прищурился на меня иронически:

- Необычайно милые разговорчики пошли в военной среде... Может, поставим на голосование, воевать нам сегодня или подождать более благоприятных метеоусловий? - Майданов стукнул ладонью по столу. - Кому положено в этой жизни лететь, тот полетит! Даже в том случае, если вся нечисть мира соберется в кодло и зажжет тысячу лун! Кстати, да будет тебе известно, парашют с земли плохо виден именно в светлую лунную ночь. Скоро сам в этом убедишься.

На следующее утро Майданова на завтраке не было, говорили, отсыпается после ночного полета. И еще говорили, что выброска была удачной и что радист уже вышел на связь.

После обеда отдохнувший командир взялся за меня. Мы поднялись в воздух, и он продемонстрировал технологию выброски парашютистов, затем сделал показательный прыжок. Заранее предупредил, что не собирается пачкать подошвы сапог о пыльную землю, потому и приземлится на полотно посадочного знака «Т». «Ну, хватил, товарищ парашютист, - ухмыльнулся я про себя, - с восьмисот метров и... Лубочный дед прыгал с печи в валенки, а ты вон куда и откуда!» Однако злорадство мое оказалось преждевременным, Майданов как сказал, так и сделал. Более того, высоко в воздухе расстегнул подвесную систему и опустился, держась за нее одной рукой. В тот миг, когда ноги его коснулись земли, он бросил систему и разлегся на полотнище. Ветер унес купол парашюта, а Майданов перевернулся на спину и болтал ногами, пока не подъехал Боря на пикапе. Потом мы с ним вдвоем летали на бреющем по маршруту. Видимо, командир решил за один день выпотрошить меня до конца, проверить не только мою технику пилотирования, но и умение ориентироваться в сложных условиях Донбасса, где населенных пунктов тьма. И железных дорог - как нигде; земля сверху кажется покрытой густой сетью паутины.

Стараюсь изо всех сил. Полетную карту с проложенным маршрутом пристегнул для удобства резинкой к левой ноге выше колена, пунктуально сличаю с мест­ностью, делаю по-штурмански цветным карандашом временные отсечки, педантично соблюдаю все правила самолетовождения, но Майданову что-то не нравится. Мне в зеркале хорошо видно его задиристое насупленное лицо, а что ему не по душе, угадать не могу. В какой-то момент улавливаю в глазах его хитринку этакую, похоже как у того авиационного врача, который, бывало, раскрутит нашего брата летуна на вращающемся кресле, затем быстро остановит и требует пройти по ровной половице...

«Стоп! А не расценивает ли Майданов мою исполнительность, мои подчеркнуто уставные действия как насмешку над его требовательностью?»

Вдруг он берет управление и начинает рыскать, меняет то и дело скорость, направление, высоты. «Ага, - соображаю, - месть, щелчок по носу... Старый приемчик: закружить, сбить с толку, а затем скомандовать: «Бери управление и лети домой!» После такой карусели на малой высоте восстановить ориентировку не всякому удается, а Майданову, кажется, того и надо, будет повод для разноса, для разглагольствований о том, как некоторые так называемые истребители (это я, значит) определяют свое местонахождение методом личного опроса жителей или военнослужащих наземных войск. Это намек на одного пилотягу-чудака, который влип в историю и прославился на весь фронт. Летал он на «Чайке», старом истребителе. Однажды так довоевался, что где земля, где небо - с трудом разбирал, и горючки в баках - только что зажигалку заправить... Тут самое время садиться, и хорошо бы на свой аэродром, а где он? Истребитель - ни в зуб ногой. Летел, летел, вдруг видит: дорога,  по ней пехота пылит. Место кругом ровное. Недолго думая, приземляется рядом с колонной, выскакивает из самолета и бегом к строю узнать, где находится. Солдаты невооруженные, видать новобранцы, уже совсем близко. И тут до пилотяги доносится приглушенно:

- Летчик, тикай! Мы - пленные!

И сразу забахали выстрелы, из-за колонны выскочили охранники. Летун обратно. Немцы за ним, давай лупить из автоматов, но он оказался резвее, вскочил в кабину. Солдаты повисли на крыле, лезут к нему, он с перепугу - по газам! Фашистов сдуло, посыпались. Тут чудак понял, куда залетел, сразу восстановил ориентировку...

Вот и Майданову, видимо, очень хочется задурить мне голову и поглядеть, как я стану метаться суетливо туда-сюда, запутавшись в трех соснах... Откуда ему знать, что этот каверзный для навигатора район еще прошлой осенью изучен мною назубок, излетан вдоль и поперек.

Как предполагалось, так и случилось: не прошло и четверти часа, вдруг по переговорному шлангу раздается повеление:

- Веди самолет.

- Есть! Куда лететь?

- Домой.

Разворачиваюсь. Вскоре слева показывается железнодорожная магистраль Ростов - Харьков, она для меня как стрела компаса. Лечу на бреющем. Вот и речка Большая Каменка. Маршрут для меня чересчур прост, так лететь несолидно. Сворачиваю на северо-запад, беру курс на Лутугино, потом строго на север, оставляю слева Александровку - и вот уже аэродром.

Решаю круг не делать, прицеливаюсь на белеющий дом штаба. Бросаю быстрый взгляд в зеркало. На каменном лице Майданова мелькает тень беспокойства, но он молчит. Наблюдает, как я буду делать «горку» и расчет на посадку. Только на уме у меня другое, словно черт на ухо шушукнул, подзадоривая. Перед самым домом вместо «горки» я заваливаю самолет в глубокий разворот, сбрасываю газ и ору что есть мочи:

- Бор-р-р-ря! Давай пика-ап!

Тут же вывожу машину на прямую и, несмотря на сильный боковой ветер, удачно приземляюсь рядом с ангаром. Выключаю мотор, встаю на крыло, козыряю:

- Задание выполнил, разрешите получить замечания!

Майданов, надутый, как надменный индюк, выбирается из кабины, прыгает в густой клевер, сдергивает с головы шлем и крутит возле лба пальцем. Затем плюет под ноги, показывает мне кулак и удаляется. Жестикуляция лаконична, красноречива и вполне доходчива.

Сутки спустя перед прыжками назначается общий инструктаж десантников. Как и в прошлые дни, погода ясная. Бледно-лимонное на востоке небо с утра задымлено зноем, по склонам бугра - Острой Могилы молочными струйками стекает туман, накапливается у подножья. Но вскоре солнце выпаривает росу, и цветущий клевер аэродрома гудит от пчел. Прижимаюсь щекой к траве, слушаю: арфа, и только! Вдали видно - вышагивают грациозные цапли, что-то поклевывают, вожак задумчиво обозревает зеленые просторы. На аэродроме пасутся коровы, бегает кудлатый пес. Идиллия. Пастораль. «Надо прогнать скотину, скоро летать начнем», - думаю ле­ниво, разморенный жарой. Вставать неохота, клонит в сон. Вдруг ленивую дремоту словно смахивает, у меня такое ощущение, будто за мной подсматривают исподтишка нехорошим глазом. Тревога не тревога, а так, что-то вроде неприятного бес­покойства. Такое уже было. Нужно оглянуться неожиданно - и «облучающий» тебя объект обнаружится.

В это время инструктор-парашютист, внушающий что-то десантникам, обрывает речь и после короткой паузы деланно просительным тоном взывает:

- Товарищ Колокольцева, вы уже давненько витаете в туманностях Андромеды... Вернитесь, пожалуйста, на аэродром и постарайтесь дослушать инструктаж.

Все обернулись, я - тоже. Колокольцева, оказывается, та самая девушка, русоволосая, о глазами точно крупные ягоды ежевики, плавающие в молоке, которая вчера вечером, когда десантники закончили свой прощальный танец, подошла ко мне, что-то хотела сказать и ничего не сказала. Должно быть, и сейчас, как я догадываюсь по прозвучавшему смутно сигналу тревоги, Колокольпева смотрела в мою сторону. А присутствующие - о легкой насмешкой - на нее. Девушка заморгала растерянно, не понимая, что хочет инструктор, наконец сообразила, густо покраснела и прикусила губу. У меня застучало в висках, как будто я завис вниз головой в верхней точке «петли».

- Тоня, а Тоня? Ты, никак, коровку себе приглядела? Из тех, что во-о-он пасутся?

- То ж бычки! Гы-гы!..

- И кто ее знает, кому она моргает... - пропищала невинным голоском радистка, Соня Петрунина, пышная, розовая, с улыбкой до ушей. Это она в мой огород камушки... Чертова язва!

А Тоня в это время поднимает лицо, смотрит куда-то вдаль задумчиво и грус­тно, и вдруг губы ее вздрагивают в улыбке. Я понимаю: она улыбается не мне, не этим сидящим вокруг болтунам, у нее что-то свое, не известное никому, радостное и сокровенное. Так мне чудится. В чужих глазах мы читаем то, о чем думаем сами.

И тут появляется Корж.

- Товарищ дежурный по части, командир части требует старшего летчика части...

«Отчастил», стоит, хлопает рыжими ресницами. На нем мятый картуз довоенного образца, напяленный до ушей, рукава куртки замаслены. В воспаленных глазах - меланхолическая прозрачность.

Я встаю. Мы топаем с Коржом по летному полю, он что-то грызет. У него привычка; вечно грызет то спичку, то щепочку. Теперь я понимаю, это хитрость: таким манером он прикрывает рот, чтобы не обдавать собеседника похмельным душком. Наши взаимоотношения не назовешь ни дружескими, ни официальными, они - никакие. Мы, как говорится, разного склада люди... Он офицер и годами старше меня, знает на память авиационное начальство всех рангов, особенно - техническое до третьего колена. О ком ни спроси, получишь тут же исчерпывающую характеристику. Правда, все отзывы Коржа на один манер: «такой-то - мужик что надо, голова на триста шестьдесят вертится, а такой-то - тоже что надо, только в голове маленько тили бом бом...» Вот и пойми, кто есть кто, подумай, как вести себя с этим великомучеником Хрисогоном.

Однажды я заговорил о нем с Майдановым. Мол, Корж большой мастер своего дела, но обижен вышестоящими инстанциями. Сколько лет безупречно трудится, а все ходит в старших техниках. Я не могу выбрать подходящего тона, как вести себя с ним.

- Не усложняй вопрос и побольше спускай с него шкуру! Ишь ты, обиженный! Да закладывай он поменьше за воротник, давно бы в инженерах воздушной армии ходил, как его однокашники. Руки у него действительно что надо и башка непустая, худо только - глотка никогда не пересыхает...

Да, так оно и есть. Потому и грызет постоянно сухую былинку, потому и потряхивает утром головой. Ба! Что это? Только сейчас я замечаю, что на нем разные сапоги: один - хромовый, другой - кирзовый, оба покрыты толстым слоем спекшейся пыли. Останавливаюсь, показываю на ноги. Корж пожимает сутулыми плечами.

- Знаешь, старшой, я тоже утром удивился, как вышел из ангара. Послал дневального, чтобы принес другие сапоги, а он сходил и говорит: «Там стоит точно такая же пара, как на вас». Что тут поделаешь?

- Увы, Гурич, здесь я не советчик. Видимо, у дневального не выветрился хмель из головы...

Корж понимает, чью голову я подразумеваю, говорит, вздыхая:

- Слабость человеку не вредит, если он ее знает...

...Тренировочные прыжки продолжались до обеда, затем у десантников двадцатикилометровый марш-бросок по пересеченной местности, а у меня свободное время. Попросил у Майданова разрешения слетать в зону на фигуры высшего пилотажа.

- Вертись, - сказал тот. - Час хватит?

Корж пробурчал:

- Не угробь мотор на перегрузках.

- Угроблю - другой куплю, - отмахнулся я. - Давай, лезь в кабину!

- Ага! Меня и так тошнит.

«Знаю, от чего тебя тошнит...»

Держась рукой за крыло, Корж сопровождает самолет на взлетную, сонно путается ногами в траве. Я добавляю газку, скорость увеличивается, шаги Коржа быстрее, ходьба переходит в бег трусцой, затем в галоп. Корж орет что-то, задыхается, а я злорадствую: «Это тебе на пользу, скорее выветрится чад из башки».

Разворачиваюсь и вижу: в клевере маячат две пилотки, две руки машут в мою сторону. Подруливаю ближе - радистки: Тоня Колокольцева и Соня Петрунина сидят у портативной рации, тренируются по связи. Сегодня они в военной форме. Ишь, как молодцевато сидит на них обмундирование! Вдруг, словно кто подстрекнул ме­ня: «Возьми девушку в небо!» Приподнимаюсь, показываю на заднюю кабину и вверх. Колокольцева и Петрунина - нос к носу, о чем-то совещаются, то ли спорят. Уж не настраивается ли Сонька в полет? Вот еще! Нужна она мне, как... Нет, слава богу, встает Тоня, снимает наушники телефонов, направляется ко мне. Делаю знак Коржу, чтобы помог девушке подогнать лямки парашюта. Корж понимающе гримасничает.

Юбка мешает Тоне застегнуть прихваты, приходится поднимать подол выше. Мне видны стройные округлые ноги, я поспешно отворачиваюсь, а то еще подумает - подглядываю. Тоня уже в кабине. Теперь Корж возится с привязными ремнями, мне видно в зеркале: его лапы подозрительно долго шарят по груди девушки. Это кого хочешь выведет из терпения. Выскакиваю на крыло, прогоняю Коржа и сам застегиваю замок. Возвращаюсь на свое место, взлетаю.

Зона близко, но прежде чем начать пилотаж, тщательно осматриваю небо. «Худой» охотник может подкрасться с любой стороны. Такой, как я, безоружный объект не просто легкая добыча, а настоящий презент. Сейчас в воздухе ничего подозрительного не заметно, и я принимаюсь за дело. Старательно, фигура за фигурой вспоминаю комплекс, стремлюсь, чтобы концовка предыдущей фигуры являлась началом следующей. Постепенно втягиваюсь. То, что за долгий перерыв в летной работе утеряло четкость и быстроту исполнения, мало-помалу восстанавливается, уверенней действуют руки и ноги. Они как подголоски в общем хороводе, основную мелодию в котором ведет память. Кручу самолет все свободней, раскованней. В теле появляется та особенная гибкость, когда чувствуешь, что единство ритма, без которого пилотаж немыслим, достигнуто. Эх, сидел бы я сейчас в кабине истребителя! Но лучше не дразнить себя. Как подумаешь, что «конь» твой - слабая кляча, которая, чем ни корми, резвее не побежит, так тошно становится.

Надо мной в вышине - редкие брюхатые облака, малиновое солнце вот вот коснется горизонта, пора и нам на землю.

Во время полета я не мог разговаривать с Тоней, у нее нет шлема, а без него переговорный шланг не действует. Ну, а если бы действовал, о чем говорить? Каждый давно знает: остроумие красит мужчину. Из книжек мне запомнилось несколько расхожих фраз и словечек с потугами на остроумие, их рекомендуют пускать в ход при знакомстве с женским полом и вообще когда нужно произвести впечатление. Но у меня язык не повернется никогда повторить такое Тоне. Я ее совершенно не знаю, однако думаю - ума у нее достаточно, а если так, значит, словесная галиматья, которой я мог бы по ходу угостить ее, будет несомненно воспринята как пошлый треп.

Лишь после приземления, поглядев на ее лицо, застывшее в напряженном изум­лении, позволял себе спросить:

- Замотал вас?

- Не знаю, что со мной... Все было так необычно, неожиданно...

- Понравилось?

- Знаете, о чем я думала там? Что вы одержимый... То есть я хотела... я, извините, хочу сказать, словно вы из какого-то ино­го мира.

- Правильно, тот мир иной...

- Вы там совсем забыли обо мне! И о себе, наверное...

Тут я принялся энергично возражать, мол, это не так, я лишь тем и занимался, что беспрестанно думал о ней, зорко следил за ее самочувствием. Тоня недоверчиво улыбается, качает стриженой головой, но в глазах ее я вижу - тут уж меня не обманешь - радость постижения чего-то нового, необычного. Спрашиваю, что она делает вечером.

- Поужинаем и ляжем спать. В полночь подъем, потопаем по азимуту.

- Жаль, в городок привезли новую кинокартину, хотел пригласить вас.

Тоня задумывается, затем тихо роняет;

- Пригласите лучше Соню.

- Почему Соню?

- Ей так хочется. Мы с ней поконались, кому лететь кататься, выпало мне. А теперь еще в кино... Соня обидится.

- Зачем вы ее мне навязываете?

- Я не навязываю, поверьте. Она очень хорошая девушка.

- Охотно верю, но...

- Извините, мне надо идти. Спасибо вам за небо.

Тоня отходит на несколько шагов и оборачивается:

- Эх, вам не понять, что случилось... нет!

Взмахивает резко рукой и убегает. Я хочу спросить вдогонку: «Что же случилось?» - но рядом возникает Корж с одобрительно-лукавой ухмылкой на морщинистом лице.

- Ну, как девушка, старшой?

- Все в порядке. Характером твердая, и спокойствие завидное.

- Ну, сказа-а-ал! Откуда ты можешь знать ее характер? Да истинный характер бабы проявляется в пляске и в кровати, понял? Но Тонька - девка что надо, она надела военную пилотку не по призыву, а по зову собственного сердца. Я ее уважаю больше всех, она единственная отдает мне бесплатно талоны.

- Какие талоны?

- Те, что ей положены на отоваривание спиртным. И правильно, между прочим, поступает. Не пропадать же добру, раз сама не принимает.

- Не пойму, какая радость глотать столько пойла да еще такого крепкого?

- Хе! Да будет тебе известно; вино и любовь хороши в том лишь случае, если они крепкие. Я, например, м-м-м-м... могу выпить много, а кто видел меня пьяным?

- Ну, это качество присуще и верблюдам.

- Да-да, по рюмочке, по маленькой, чем поят верблюдов, тили-бом-бом!.. Лично я - противник пьянства беспринципного и бестолкового поглощения алкоголя по форме це-гаш-три це-гаш-два о-гаш. Поэтому я не пьянствую, а познаю сущность вина диалектическим методом. Не шурупишь? Это значит, от созерцания перехожу к абстрактному осмысливанию и только потом к практике.

Корж вдруг попытался вытянуться, распрямить сутулую спину и стал похож на небрежно нацарапанный вопросительный знак. Почесал о руль поворота свою застарелую экзему на нервной почве, продекламировал с пафосом:

- Уменье пить не всем дано, уменье пить - искусство. Тот неумен, кто пьет вино без мысли и без чувства.

- Мать честная! Неужели опять во сне сочинил? - воскликнул я - Да ты ж почти Маяковский

- На этот раз не я... Не буду примазываться к правоверным... - Корж взды­хает. Глаза у него по-детски глуповатые и по-стариковски скорбные. - Зачем автомобилю глушитель? Чтоб не слышали громкий шум внутри его. А ты спрашиваешь, зачем мне вино...

Следующие два дня мотаюсь по Донбассу: штаб фронта, Ростов, Миллерово. Разные задания, со мной летают какие-то люди с сумками и без, со знаками различия и без них, чересчур болтливые и немые, как стена. Возвращаюсь к вечеру. Умываюсь, ем по-быстрому в выскакиваю из душной столовой, прозванной с моей легкой руки «Капиным капищем». Луна еще не взошла, небо мигает россыпями звездной мелкоты. Белые колонны здания смутно отсвечивают в синем сумраке, из го­рода доносится переклик паровозных гудков. Окно в комнате радисток открыто, из него выплескивается тихая, заунывная песня. Она плывет-качается на теплых волнах травяных ароматов. Ночь и песня... Почему меня волнует эта чепуха? Повернешься на запад - война, смерть, страдания, а меня, как перезревшую девку, беспокоит черт знает что! Сказать неудобно: какие-то едва уловимые предчувствия радости, безотчетная тревога, неясный, смущающий сердце страх утраты че­го-то...

В детстве, помню, читал: в Африке растет дерево, чьи цветы похожи на красные яблоки, но стоит дотронуться до яблок, как они тут же рассыпаются на тысячи лепестков. Подобны тем цветкам и наши военные радости. Кажется, протяни руку и... Ан нет, только лепестки разносятся по ветру...

Вот и меня тянет к открытому окну радисток, как к тем цветам-яблокам. Стоял, пока песня затихла, затем стукнул негромко по раме. В темном проеме показалась Соня Петрунина, увидела меня, фыркнула. Я вполголоса спросил, где Тоня. Пышные Сонины плечи пренебрежительно шевельнулись. Из комнаты спросили;

- Кто там?

- А кто шастает под окнами? Или шпион, или влюбленный. - Соня отвернулась, добавила что-то еще, чего я не слышал и что вызвало смех, затем прищурилась на меня, пропела насмешливо: - Любовь сме-е-еется над замками, труля-ля-ля! Кармен к вам выпорхнет, о, Хозе, труля-ля-ля! - И захлопнула окно.

Я отхожу в тень, жду. Тоня появляется из-за угла, одетая, как обычно, по-домашнему: туфли, юбка, светлая кофточка. Заглядывает мне в лицо, спрашивает настороженно:

- Случилось что-то?

- Пришел за вами, пригласить в ночной полет...

Она смотрит на меня с удивлением, затем качает укоризненно головой;

- Вы же знаете: нам запрещено.

- Не слышал такого,

- Ну, не категорически, но не рекомендуется перед заданием.

- Глупость чиновная, вот что это! Пойду к Майданову, спрошу.

- Нет-нет! - Тоня закусывает по привычке губу, раздумывает. Вдруг хватает порывисто мою руку: - Эх, что будет, то и будет... Пойдем.

И мы пошли мягкой, заросшей бархатным спорышем дорогой по краю аэродрома. Я осмелел настолько, что взял Тоню за руку. От ее волос исходил аромат прохладной чистоты, как от родника в жаркий полдень. Она молчала, но мне казалось: в тишине, как греза, звучала едва слышимая лишь мною мягкая, беспричинно печальная мелодия. Мрачные, разбомбленные корпуса безобразно громоздились выше горизонта, закрывая звезды, вдали блуждали тусклые синеватые огоньки: то по шоссе бежали, притушив фары, автомашины. Я чувствовал плечо Тони, его теплоту, крупный локон на лбу ее вздрагивал в такт шагам. Несколько раз порывался заговорить, но слова, как назло, приходили серые, плоские. Вот ведь как получается, когда тебя глубоко взволнует пробудившаяся в сердце нежность. А зачем, собственно, слова? Стоит ли тратить время на разговоры, когда и без слов ясно. Война длинная, ночь короткая...

Вдруг Тоня останавливается, берет меня за подбородок, поднимает вверх.

- Смотрите немножко и туда, в небо свое, - смеется она.

- Туда успею...

- Скажите, зачем я вам нужна?

Наивный вопрос застает меня врасплох, но отвечать надо. Первое, что приходит на ум, - галантные, вычитанные в книгах наставления для начинающих волокит. Вспомнил - и застыдился. Больше всего претит мне пошлятина. Лучше вообще быть немым, чем пороть идиотские банальности. И я не сказал Тоне, как мне с ней хорошо, как, увидев ее, я ощутил нежданную радость и словно проснулся от ласкового света ее глаз. С той поры живу, сдерживая себя потому, что разговоры о нежных чувствах в ту пору, когда на карту поставлена сама жизнь, и в первую очередь ее, Тони, жизнь, могут показаться неуместными и даже оскорбительными. Она воспримет их с презрением и насмешкой. Что же тогда останется?

Но Тоня вздохнула и робко прижалась к моему плечу. Каким образом разгадала она несказанное мною? Сердце мое гулко застучало, я обнял девушку с опаской, боясь спугнуть, тогда она наежится и убежит, но нет, только посмотрела вопро­сительно и лунный свет замерцал в ее удивленных глазах. Видимо, есть все же неведомый нам закон рождения взаимных симпатий; вначале смотришь на человека безразлично, как бы сквозь него, и вдруг, словно прозрев, поражаешься! ведь это же тот самый, чьим смутным образом ты восхищался в своих сновидениях!

Я увидел слева брошенное крыло от разбитого самолета, вытер на нем место пучком травы, пригласил Тоню сесть. Она не отказалась, постучала ладонью по крылу, и лукавая улыбка мелькнула на ее лице.

- На нем полетим? - опросила.

- Хочу поговорить с вами.

- О чем?

- Расскажите о себе.

- Анкетные данные или автобиографию?

- Душу в анкете не увидишь...

- Ну, хорошо. Появилась я на свет... впрочем, это и так понятно. Недалеко отсюда родилась, в Новочеркасске.

- В Новочеркасске? - воскликнул я невольно.

- Да. А что?

- Прошлой осенью я летал на боевые с вашего аэродрома.

- Вот как? Значит, мы почти земляки... В городе осталась наша семейная музыкальная команда: младшая сестра Лена и дедушка Афанасий, бывший дирижер полкового казачьего оркестра. Оба души не чают в музыке, не то что я...   Впрочем, родителям моим медведь тоже на ухо наступил, потому и стали медиками. С первых дней войны в армии. Ну, а я оказалась здесь, Вот, собственно, и все. У королевы Марго или у княжны Таракановой биографии гораздо интереснее.

- Меня мощи не интересуют.

Тоня покачала отрицательно головой, волосы ее вспушились, стали похожи на клок сена, взъерошенного лихим горычом. Месяц поднялся выше, стало еще светлее. Я вижу цвет Тониных глаз: они темные, ожидающие. Мое сердце переполняет нежность, это, должно быть, неизбежно в такие минуты. Тоня вздыхает:

- Какая ночь! Не хочется... не хочу, чтобы солнце всходило! А оно видите что делает? Нарушает порядок, с запада всходить решило - не иначе.

Я оборачиваюсь. Действительно, там по всему окоему полыхает заря, А я думаю: мерцание в глазах Тони от лунного света. Вдруг это мерцание потекло по ее щекам. Она закрывает ладонями лицо.

- Тоня! Тоня! - зову просительно, но она не отнимает рук от лица, некрасиво и беспомощно трясет головой и вдруг восклицает сквозь сдавленные всхлипы:

- Господи, выбрось меня скорей! Пусть даже без парашюта...

«Ну, нет, господь Майданов без парашюта не выбросит», - откликаюсь мысленно, а в груди - ток-ток-ток, как после ста приседаний перед медкомиссией. Тоня поворачивается ко мне, под глазами ее - темные круги, днем я их не видел.   Что с ней? Как успокоить ее? Говорю в шутку:

- Вы нарушаете светомаскировку.

Она не понимает.

- Включили свои прожектора на полную мощность... - говорю и закрываю ей ладонями глаза. Тоня замирает, и у меня такое ощущение, будто мы стоим на тонком льду и ждем: выдержит он или провалится?

- А-а-а! Вот вы где! - раздается внезапно на дороге. Оглядываюсь. Бежит посыльный, кричит на ходу, запыхавшись: - Правильно нацелила меня Сонька Петрунина, а то бы искал... Вас срочно вызывает командир!

- Что там стряслось?

- Немец прорвал фронт и прет на нас.

- Чего ты мелешь? - хватаю посыльного за рукав.

- Ей-богу! Тарарам кругом поднялся - ужас! - клянется посыльный и радостно улыбается во всю свою глупую ряшку. Тоня ахает растерянно, вскакивает с крыла, часто дышит, сцепив на груди руки.

«Тут и сказке конец...» - проходит судорожно в моем сознании, и сразу же, как по жесткому приказу, все остро волновавшее меня минуту назад сникает, остается война. Только война.

С рассветом Майданов умчался в штаб фронта, оттуда передал: в течение суток подготовить группу десантников к выбросу, постоянный состав с имуществом - к эвакуации.

Коржа в штабе нет, где он - никто не знает. Нахожу в ангаре. Измятый, небритый, сидит в тени, напевает меланхолически свою неизменную:

- По рюмочке, по рюмочке, тили-бом-бом! Тилибом-бом! По маленькой, по маленькой, чем поят верблюдов, Налей, на-а-алей, - кхи! това-а-арищ, - кхи! Заз­дравную-ю...

- А ну, марш на стоянку! Летать будем круглые сутки!

- Пожалуйста, у меня тили-бом-бом. Как часы!