Глава VI. Оборона гения. 1813 – 1814
Глава VI. Оборона гения. 1813 – 1814
У русских не было и двадцати тысяч бойцов. Ими и пруссаками командовал нелюбимый солдатами бездарный Витгенштейн. Пруссия и Австрия еще боялись Наполеона, а в тылу поляки оставались верными ему, так как Россия уклонилась от немедленного восстановления Польши. Наполеон представлял себе врагов в гораздо более страшном виде, но не испугался. 1813 год – одна из самых блестящих эпох в его жизни. Французы поддержали его, опасаясь нашествия “скифов”: они осыпали его патриотическими адресами и пожертвованиями. Наполеон поддерживал свое влияние изумительной деятельностью. Совершались благотворения, все во имя Марии-Луизы, которая назначалась регентшей на случай отлучек императора. Ради толпы Наполеон принудил Пия VII к новому конкордату. Деньги явились в виде облигаций под захваченные у общин земли. Была согнана масса подростков пятнадцати-семнадцати лет, которых Цезарь сразу превратил в львов. Он грозил даже дипломатам, что вооружит и женщин. В четыре месяца император снарядил до полумиллиона бойцов, а всего их у него было немного меньше, чем у всех врагов вместе. Тогда же на море американцы брали верх над англичанами, а избитый в Испании Веллингтон ретировался в Португалию. Немудрено, что миродержец хотя и предлагал мир державам, но на старых условиях.
Тем не менее Наполеон поддавался ослеплению. Патриотизм усталых французов быстро остыл: они стали рассуждать о “виновнике” всех бедствий. Сам виновник уже не думал об их будущем. Отнимая земли у общин и рабочие руки у земель, он приказывал женщинам и детям обрабатывать почву заступами. Он отнял у пахарей и лошадей, но и их не хватало так же, как и пушек: плохая разведка, за недостатком кавалерии, была одною из причин неудач 1813 года. А в пехоте героизм не мог возместить слабосилия юнцов, которые быстро утомлялись. Паладины были уже не прежние. Ланн погиб на поле брани, и вскоре его участь разделили Бессьер и Дюрок. Массена удалился на покой, Даву был почти отстранен из подозрительности. Самим Бертье овладевало переутомление: он раскрывал врагам слабости своей армии, чтобы принудить своего императора к миру. Мюрат почти явно изменял, и Мармон готовился последовать его примеру, а Бернадот, Моро и Жомини уже работали в лагере неприятеля. Остальные маршалы выказывали строптивость и перекорялись между собой.
Не замечал Наполеон и внешней грозы. Пий VII отверг конкордат, распаляя тем ненависть католиков к “тирану церкви”. Англия опять ловко действовала своим золотом и дипломатией, а Веллингтон снова перешел в наступление и уже грозил вторжением во Францию. Александр I стал фанатиком мщения, а император надеялся опять прельстить его, как в Тильзите. Еще больше ошибался он в тесте: ловкий дипломат Франца I, Меттерних, становившийся “арбитром Европы”, льстил Наполеону и стал посредничать с виду, но тайно вступил в заговор с Россией и Пруссией. А главное, Наполеон все еще не постигал новой великой силы – национализма, хотя Талейран уже говорил тогда: “Пришла пора императору стать французским королем”. После испанцев и русских пришла очередь немцев: начиналась их война за освобождение. Даже в Саксонии за императора стоял один только король: народ принял союзников с восторгом. Но главным палачом тирана стала Пруссия, которая испытывала такой гнет победителя, что ей оставалось или погибнуть, или восстать.
Уже при возвращении французов из России пруссаки сделали два покушения на жизнь Наполеона. Фридриха Вильгельма III засыпали ободрениями со всех концов Северной Германии. Потекли пожертвования, даже от детей и слуг; женщины продавали свои косы парикмахерам; крестьяне жгли свои избы на пути неприятеля. Всюду раздавались патриотические песни Рюккерта и Кернера. Арндт писал катехизисы для народа языком Лютера. На войну рвались даже сынки юнкеров, царедворцы и те, которые раньше откупались от рекрутчины, а во главе шли студенты и гимназисты со своими преподавателями. Фридрих Вильгельм III испугался “революции”: при дворе снова появились Штейн и Гарденберг. В армии тихо, но отлично хозяйничал Шарнхорст и горячился “семидесятилетний юноша” Блюхер, которого прозвали генералом-Вперед, а рядом выдвигались дельные чистокровные пруссаки: Клейст, Гнейзенау и Бюлов. Пруссия выставила больше войск, чем Россия с Австрией, и никогда еще у нее не было такой хорошей армии. Уже в феврале король заключил союз с Россией и Швецией, а Англия дала ему денег. Так налаживалась шестая коалиция, к которой примкнула даже Испания.
А Наполеон воображал, что все еще воюет с “ленивыми монархами”, и надеялся опять смять их молодецким ударом. И он обнаружил прежнюю гениальность и энергию. Его юнцы совершали дивные маневры. Сам он вихрем носился по огромному театру войны, и при одном его имени враги падали духом. Правилом союзников было избегать его, щипать только маршалов. Однако герой был уже не прежний. Роковой недуг вызывал обмороки и бездействие по целым неделям, а во время битв непреодолимую спячку. И в душе “рокового человека” поневоле, как в России, дипломат, император мешал великому полководцу. А отсюда – ошибки в расчетах, впрочем, понятные при массе случайностей в войне с непредсказуемым врагом.
Первою ошибкой было преувеличение силы противников, вызвавшее излишнюю поспешность, чтобы не дать им собраться, чтобы прорвать их центр. Начало пошло блестяще: при равных силах Наполеон сумел напасть на русско-прусское войско в двойном числе под Лютценом. Его маневры отличались меткостью и хладнокровием шахматного игрока. Вслед за тем – новая блестящая победа, у Бауцена: и враг попятился за Одер. “Мы надеялись идти на запад, а двигаемся на восток!” – с горечью воскликнул король. Царь, который все время сам командовал лицом к лицу с Наполеоном, утешал его лишь надеждой на Бога. Пруссаки потеряли Шарнхорста в бою; Александр заменил Витгенштейна Барклаем.
Но тут произошла вторая ошибка, которую сам Наполеон назвал “величайшею в своей жизни”. Союзники были угнетены и расстроены. Барклай собирался уйти в Россию, чтобы преобразовать свою разбитую армию. Король твердил, что Пруссия погибла, если не остановить победителя перемирием. Союзники готовы были снова возненавидеть друг друга: отступая, они обвиняли один другого в бездарности и даже в измене. Саксония опять пристала к французам. А Наполеон сам схватился за мысль о перемирии.
Победитель оторопел, в свою очередь. Он был угнетен душевно и телесно: уже под Бауценом на него нападала вялость, спячка. Его солдаты тысячами превращались в мародеров от голода; не хватало офицеров, которые падали, бросаясь вперед для одушевления “детей”. Пришли вести о новом бедствии в Испании, о горячем миролюбии в Париже и о подозрительном поведении Австрии. Наполеон дважды предлагал царю мир с разделом Пруссии и Полыни, но его посланцы даже не были приняты. Тогда он призвал Меттерниха. Почуявший гибель миродержец промучился с венским Янусом целых десять часов, то грозя, то ласкаясь. Наконец он загремел, бросив шляпу на пол: “Так вы хотите войны? Хотите получить свою долю, как пруссаки и русские? Извольте! Назначаю вам поединок в Вене. Я три раза ставил императора на престол. Я женился на его дочери: то была глупость, я раскаиваюсь в ней. Чего хотят от меня? Бесчестия? Никогда! Скорее умру, чем уступлю хоть пядь земли. Ваши рожденные на тронах государи могут быть двадцать раз побиты – и они все-таки возвратятся в свои столицы. Я же – сын счастья: мое царство прекратится в тот день, когда я перестану быть сильнейшим. Вы грозите мне союзниками. Сколько их у вас? Четыре, пять, шесть, двадцать? Чем больше, тем лучше для меня!.. Но нет, вы ведь не станете воевать со мной?” “Вы погибли”, – отвечал Меттерних.
Наконец Наполеон пошел и на “бесчестие”: он согласился на конгресс в Праге, предложенный Меттернихом. Но венский дипломат обратил этот конгресс в комедию: не успел пробить час окончания перемирия, как Габсбург объявил войну своему зятю. Не дождались даже ответа императора, который соглашался почти на все.
Мир опять увидал ужаленного льва. Опять блеснула самоуверенность гения. Опять улыбалось ему счастье: Бернадот “топтался на месте” в Померании; Блюхер застрял в Силезии. А главною, богемскою армией командовал трусливый венский аристократ, князь Шварценберг, походивший более на дипломата, чем на полководца; да и тому мешали целых три венценосца. Оттого-то Наполеон, гонявшийся за Блюхером, подоспел на выручку к осажденному Дрездену. Здесь-то, в незабвенном двухдневном бою (26-27 августа 1813 года), он показал пример гениальной обороны. “Император в Дрездене!” – с ужасом воскликнул Шварценберг, завидя искусные маневры французов: и у союзников опустились руки. Они потеряли трех своих людей, и половина попала в плен. Тут пал и Моро со словами: “Как! Я, Моро, умираю среди врагов Франции, от французского ядра!” Союзники, мечтавшие отрезать Наполеону “отступление” к Рейну, сами бежали босые, голодные, в беспорядке; а в тылу у них, в Богемии, показался корпус Вандамма. Сам Наполеон пустился было в погоню, но вдруг упал в обморок.
Болезнь приковала победителя на несколько недель к Дрездену. “Моя шахматная игра запуталась”, – сказал он. И политик все больше брал верх над полководцем. Император не преследовал Шварценберга, надеясь отвлечь от коалиции своего тестя, которому даже посылал лестные предложения о мире вдвоем. Он думал уже не об истреблении армии, а о занятии столиц: Удино получил отчаянный приказ – захватить Берлин врасплох. А тем временем забытый в Исполинских горах Вандамм должен был сдаться целой армии союзников, хотя и после жестокого боя под Кульмом. Макдональд также наткнулся на вдвое сильнейшего врага у Кацбаха: Блюхер взял у него множество пленных и пушек. Наконец, Берлин был спасен победой пруссаков у Денневица. Тут померкла звезда Удино, как потом слава Нея и Даву, а утвердилось имя прусского “маленького Наполеона” – цезаревидного, но нервного чудака с оборванными пуговицами, Бюлова. Денневиц важен и по нравственному влиянию. Здесь пруссаков было не больше французов, и их ландвер, который сражался иногда дубинками и ездил без стремян, на недоуздках, уверовал в себя. Здесь же саксонцы, дравшиеся с пруссаками как львы, возненавидели неблагодарных французов, сваливших на них всю неудачу. С тех пор гордость, отвага, непобедимость перешли от французов к пруссакам, которые стали совершать молодецкие подвиги. Блюхер с Бюловым продвинулись к Эльбе, хотя им мешал Бернадот: этот лукавец, поджидавший, чтобы “убили” его шурина, “плута и бича мира”, не хотел бить своих “будущих подданных”, французов.
Опять, как в России, вокруг “великой армии” сжималось железное кольцо и отрезался путь к отступлению. Франц I уже не принимал посланцев зятя, а Меттерних успел вовлечь в коалицию и другого родственника – короля Баварского. Армия французов таяла: из четырехсот тысяч оставалась разве только половина. Французы истомились от “системы туда-сюда”, как назвал Наполеон свои маневрирования в треугольнике-мышеловке между Дрезденом, Лейпцигом и Бауценом. Местные жители прозвали тогда императора, который сам скакал между этими городами, “бауценским почтальоном”. У солдат оставалось мало сапог и даже снарядов. С голоду они то дезертировали, то уродовали себя, чтобы попасть в лазарет. Генералы скопом требовали возвращения за Рейн. “Гению битв” оставалось дерзнуть по-старому: он дал генеральное сражение вдвое сильнейшему неприятелю.16 – 18 октября грянула под Лейпцигом трехдневная “битва народов”: тут дрались даже “амуры”, как называли французы лучников-башкиров. В первый день французы отразили все нападения, направляя в центр врагов массовые атаки кавалерии и залпы ста пятидесяти орудий. Но у союзников были такие стены людей, что их нельзя было ни пробить, ни обойти; и подходили все свежие подкрепления. На другой день противники отдыхали, не сговариваясь. И Наполеон не отступил. Эта “необъяснимая беспечность” объясняется его надеждой на тестя, которому он предложил тогда возвратить почти все, кроме Италии. 18-го виртуоз войны решился показать невиданное – пример генерального сражения при отступлении. То была величайшая битва целого тысячелетия и день славы для французов. Их было сто тридцать тысяч против трехсот; да еще им изменили в разгар боя саксонцы и вюртембергцы. И все-таки они удержали главную позицию, разгромили Шварценберга и погубили семьдесят пять тысяч солдат, сами потеряв только пятьдесят тысяч. Но, конечно, пришлось отступить перед стихийной силой поднявшихся народов. И, уходя, воитель бесподобно морочил преследовавших, бил их авангарды и уничтожил баварцев, вставших у него на пути. Император опять изумлял ветеранов своим спокойствием, самоотверженностью и выносливостью: “Точно так шел он из Москвы”, перешептывались между собой бородачи в медвежьих киверах.
А позади завоевателя вспыхивала и утолялась “жажда мести”. Рухнули Рейнский союз и Вестфальское королевство. В Голландию возвратился принц Оранский. Мюрат даже выступил против своего родственника, Евгения, который отлично дрался с австрийцами, отказавшись принять итальянскую корону из рук союзников. Веллингтон вторгся во Францию, а Меттерних предложил Наполеону “естественные границы”: потом он признавался, что хотел этим только разлучить императора с армией и народом Франции, жаждавшим мира. Наполеон согласился на всеобщее примирение, но на европейском конгрессе. Тогда союзники возвестили, что они “воюют не с Францией, а с преобладанием Наполеона за ее пределами”. То была воля царя, которого уже называли “новым солнцем”. Александр шел впереди всех Агамемноном, и во Франции принимал союзников как хозяин. Немецкие государи толпились в его передних. Когда усталые союзники заговаривали о мире, он твердил о Париже – “для чести русского имени”.
Но месть народов возбуждала национализм и во французах. Сознавая, что вчера еще мир преклонялся перед ними за просветительные начала “великой” революции, они вообще смотрели на другие народы как на “варваров”. А теперь они получали право на это: пруссаки выказали истинное зверство. Жалкая, вероломная дипломатия разжигала ненависть и презрение гордой нации. Французы забыли про “виновника” бедствий и опять восторгались своим героем, который не был побежден: он отступил так, что потерял гораздо меньше людей, чем союзники, у которых было наполовину больше войск. Могикане “великой армии” все еще находились под обаянием “гения битв”, который разделял с ними все опасности и лишения и всегда вовремя являлся к ним на выручку. Они разносили по Франции вести о его чудотворствах и еще о его великой душе. Воитель и вправду становился все сердечнее по мере колебания счастья. Он запретил жечь Лейпциг при отступлении. Его кошелек был открыт для обездоленных. “Бедняга!” – говорили солдаты, видя неутешного вождя после смерти его Патрокла, Дюрока. А он выказывал отеческую заботливость и искреннее сострадание к юным жертвам голодного тифа, которых увозили на ломовиках, “связывая трупы, как сено”. Наполеон даже отпустил папу в Рим, а Фердинанда VII – в Мадрид. Сам Талейран признавался, что если девяносто девять процентов нации жаждали мира, то девяносто девять с половиной процентов желали своего императора: французы верили, что только его гений опять спасет их и от варваров, и от Бурбонов. И по стране слышалась теплая песенка Беранже о “нем”.
Союзников встретил во Франции патриотизм, напоминавший Испанию и Россию; а в крепостях стойко держались ветераны. Солдаты кричали вместе с народом: “Долой изменников! Смерть роялистам!” “Придется охранять армию с тыла другою армией!” – воскликнул испуганный Шварценберг. Но Цезарь и теперь не мог освободиться от рокового заблуждения. Когда законодательный корпус потребовал мира, а также “свободы и политических прав для нации”, он закрыл его как гнездо “изменников и друзей Англии”. Он закричал на “идеологов”: “Настоящий трон – человек; и это – я, с моей волей, с моим характером, с моей славой. Я могу спасти Францию, а не вы! Франция больше нуждается во мне, чем я – в ней... Я сам хочу мира, но согласного с честью нации. Через три месяца враги будут изгнаны из Франции или я умру!”
А между тем у императора не хватало ни оружия, ни мундиров, ни денег. Поспешная спекуляция с землями общин дала мало; если увеличили налоги наполовину, то столько же оказалось недоимок. Товары лежали массами от застоя в торговле; всюду объявлялись банкроты. Народ нес белье в ломбард; в Париже продавались только пища да конфекты. Звонкая монета исчезла; развилось ростовщичество; рента упала наполовину. Мало было и рекрутов: крестьяне хотели защищать только свои усадьбы. У Наполеона оказалось всего двести тысяч боевых детей и калек с двумя сотнями орудий; у неприятеля было шестьсот тысяч и девятьсот пушек.
Началась бесцельная, но дивная “кампания во Франции”, едва ли не более славная, чем первый поход в Италию. Кампания, которая покрыла гения, обезумевшего от отчаяния, новыми лаврами. Неприятель был ошеломлен юношеской энергией сорокачетырехлетнего полководца, который носился птицей между Сеной и Марной. Никогда еще враги не дрожали так при одном его имени, хотя им было известно его бессилие. “Наполеон, – говорит Ланжерон, – был каким-то пугалом для наших командиров. Он мерещился им всюду. И правда, он колотил нас всех поочередно. Смелость его предприятий, быстрота движений, замечательное искусство в замыслах держали нас в постоянном страхе. Едва мы успевали выработать какой-нибудь план, как он уже оказывался расстроенным”. “Мы разбиваемся нарочно, чтобы и Наполеон разделял свою армию, чтобы он не везде был сам”, – признавался Шварценберг.
Но этого-то и не могли достигнуть союзники. “Гений битв” исчезал на их глазах среди болот и внезапно возникал у них в тылу, по бокам, где никто не мог ждать его. Ряд его чуть ли не ежедневных побед тем поразительнее, что он вел борьбу среди морозов и ливней против отличных армий и тех полководцев, которых обучил сам. А у него ничего не было готово, и он был почти один. Оторопелые маршалы терпели поражения даже находясь в лучших условиях: во главе их очутились такие бездарности и отчасти будущие Иуды, как Мармон и Мортье, Виктор, Макдональд и другие. Немудрено, что Наполеон говорил тогда: “Я нашел мои ботфорты итальянской кампании. Я рассекаю гордиевы узлы, как Александр”. Раз он даже воскликнул, к ужасу паладинов: “Пусть не воображают, что лев уже издох! Я продиктую царю мир на Висле”.
Как всегда, у Наполеона был только один союзник – сам неприятель. Здесь не падал духом лишь фельдмаршал-Вперед. Но он умел только лезть напролом, губя вдесятеро больше своих, чем чужих, и у него самого постоянно было “рыло в крови”, как говаривал Кутузов. Нередко он еще путал дела своим непослушанием и юношеской нетерпеливостью. Все остальные пали духом: даже англичане желали мира. Только русский солдат опять прославился покорной стойкостью. И один лишь царь представлял душу коалиции. Он сам ехал верхом, впереди всех, франтом в непогоду, шагал ночью, по колени в грязи, по квартирам монархов, всех ободрял своей веселостью, приветливостью, распорядительностью. Но Александр же был одною из причин вялости союзников: они опасались его роли Агамемнона и не сходились с ним в политике. Отсюда – вечные пререкания в главной квартире. И Шварценберг рад был приказу Меттерниха продвигаться “умненько”: он все оглядывался на Рейн.
Раз только соединились союзники – и Наполеон был разбит у Ля-Ротьера, хотя с великим трудом. Монархи тотчас собрались в Шатильоне, чтобы потребовать возврата границ, существовавших до 1792 года. Но они вдруг опять разделились, и император в пять дней нанес пять жестоких поражений пруссакам и русским. Затем он бросился на Шварценберга и дал ему таких же два урока, хотя у него было втрое меньше сил. Наконец, Блюхер был побит еще два раза, и только случай спас его от плена. Но то были последние удары издыхающего льва. Он принял отчаянное решение – броситься в Вогезы, чтобы отрезать врагу отступление, подняв гверилью и стянув к себе гарнизоны пограничных крепостей. Наполеон написал об этом Марии-Луизе, но казаки перехватили депешу. Тогда только сто семьдесят тысяч союзных войск устремились к Парижу. Они гнали перед собой пятнадцать тысяч измученных солдат Мармона и Мортье.
Этот-то жалкий обрывок “великой армии” да столько же едва вооруженных национальных гвардейцев составляли всю оборону столицы, почти лишенной укреплений. Но все, не исключая граждан, схватившихся за баррикады, рвались в бой. Часовые на фортах кричали при виде всякого всадника на белом коне: “Это он, он!” И союзники дрожали от страха, оглядываясь на юго-восток. Их опять воодушевлял только царь, воскликнувший: “На развалинах или в пышных палатах, но Европа должна ныне же ночевать в Париже!” Под Парижем произошла одна из самых кровавых битв всей кампании: союзники потеряли до десяти тысяч, французы – наполовину меньше. Героем дня оказался Мармон, но команда проклинала его, когда он подписал документы о почетной сдаче столицы, видя, что “его” не дождаться. 31 марта союзники вступили в “столицу мира”.
А “он” был далеко, в тылу у неприятеля. И там уже кипела “императорская Вандея”: сотни тысяч крестьян требовали оружия и успели привести две тысячи пленников. Стягивались гарнизоны крепостей. У Наполеона опять скопилось пятьдесят тысяч одушевленных бойцов, а он справедливо говорил: “Пятьдесят тысяч да я, это – сто пятьдесят тысяч”. И они уже уничтожили один корпус пруссаков. На юге стояли армии у Лиона и Бордо, а за Пиренеями – сам Сульт с сотней тысяч ветеранов. Но теперь, как и после Дрездена, смелый вождь был озадачен трусостью маршалов. Его окончательно остановило известие, что союзники под столицей, а Мария-Луиза покинула ее. Император искусно повернул свою армию назад, а сам поскакал вперед с ничтожной свитой. 31 марта он был уже в пятнадцати верстах от Парижа – чтобы видеть, как туда вступали союзники.
Наполеон послал к царю Коленкура, предлагая принять шатильонские условия. Отказ. “Так докажем же им, что мы еще способны защищать нашу независимость и кокарду!” – воскликнул император. Он ускакал в Фонтенбло как помешанный: глаза его сверкали, весь он был рвение и самоотверженность юности. 4 апреля вокруг него собралось уже шестьдесят тысяч солдат, рвавшихся в бой. Но генералы перешептывались между собой, и послышался грубый голос Нея: “Отречение!” Наполеон вздрогнул, но углубился в план сражения. Он думал: “Следовало бы выслать из армии всех этих бывших героев. Пусть себе спят на пуховиках и важничают в своих гордых замках; а мне – начать войну опять с честной молодежью незапятнанной доблести”. Маршалы ворвались в кабинет. Император стал красноречиво доказывать им неизбежность победы. Но Ней грубо заявил, что они не пойдут на Париж. Говорят, паладины обнаруживали даже намерение умертвить своего вождя.
Наполеон не видел, что военное дело уже кончилось: началась работа дипломатии. Смысл ее был ясен с начала кампании 1813 года из мстительных слов царя: “Наполеон унизил меня: я унижу его. Я веду войну не с Францией: если его убьют, я тотчас остановлюсь!” Оттого-то все мирные предложения Наполеона оставались без ответа. Союзники повышали свои требования при малейшей неудаче противника, но ничего не спускали при самых блестящих его успехах. Самым позорным лицемерием с их стороны был Шатильонский конгресс, где заговорили о “старых границах” Франции, что намекало и на “старый порядок”. Это было требованием отказа от Бельгии и Рейна, которые к Франции присоединились до империи, и по желанию самого местного населения. Император был глубоко оскорблен. Но маршалы опять стали наседать на него – и он уже соглашался. Вдруг последовал ряд новых подвигов – и победитель написал Францу I: “Никогда не откажусь от Бельгии и Антверпена”.
Дипломатия не могла спеться только относительно преемника Бонапарта. Англия, а за нею Австрия и Пруссия скоро столковались насчет Бурбонов: они надеялись при этой ничтожной династии возвратить утраченное во время революции. Александр же, жаждавший только сокрушить соперника, все остальное предоставлял воле Франции: он презирал “невозможных и неисправимых” Бурбонов, к которым пригляделся в России. Но Наполеон недаром говорил еще в 1810 году, что если не он – будут Бурбоны. Роялисты живо победили. Ведь во главе их стоял Талейран! Он сошелся с царедворцами Александра, закадычными друзьями эмигрантов, а в Париже распускал злостные клеветы на своего императора и даже подкупал убийц. По провинциям орудовали наперсники графа Артуа. Они передавали союзникам военные тайны, командовали их отрядами, сдали англичанам Бордо.
В столице среди убитого горем населения “бодрствовали” только юркие “кавалеры” и прелестницы Сен-Жермена.
Собранный Талейраном Сенат, этот вчерашний раб Наполеона, объявил низложение корсиканца; к нему тотчас присоединился обрывок законодательного корпуса. Но что скажет армия? Шварценберг обратился к Мармону, герцогу Рагузскому волей Наполеона, с щедрыми предложениями. Герой 30-го марта задумал разыграть роль Монка, восстановившего Стюартов после английской революции; но народ назвал его Иудой, а измену – “рагузадой”. Мармон собрал свой корпус и сказал, что ведет его в бой, а привел к австрийцам. Когда солдаты поняли измену, они стали стрелять в свой штаб; офицеры срывали с себя опозоренные эполеты.
Это произошло 4 апреля, в тот день, когда изменили и паладины. Император набросал отречение в пользу сына: из ответа царя, только что привезенного Коленкуром, видно было, что тот не отвергал регентства Марии-Луизы. Александр даже предлагал самому Наполеону “гостеприимство в России”. Наполеон послал отречение с Коленкуром и Неем: он не хотел поручить такое щекотливое дело своему любимцу, Мармону. А посланцы были приняты Александром в ту самую ночь, когда совершилась измена Мармона. Царь уже соглашался на регентство, как вдруг вошел адъютант и что-то сказал ему по-русски. “Господа! – воскликнул Александр, – вы ссылаетесь на преданность армии императору, а вот его авангард сейчас дезертировал”. Посланцы возвратились с таким решением: Сенат провозглашает Людовика XVIII, а Наполеон будет жить на острове Эльба “гостем Европы”. Последняя милость была плодом “романтизма” царя: англичане, Талейран и Меттерних были озабочены такою близостью “великана” к Европе.
В ту минуту Наполеон готовился к новой кампании: он хотел или укрепиться за Луарой, куда призывал и жену, или, в крайнем случае, идти в Италию, к своему Евгению. Вдруг маршалы возвестили ему волю союзников и измену его Вениамина. “Неблагодарный! Он будет несчастнее меня. У этих людей нет ни сердца, ни ума. Я побежден не столько судьбою, сколько себялюбием да неблагодарностью товарищей по оружию”, – прошептал император. На другой день он издал приказ по армии, где заклеймил позором измену Мармона и низость Сената. Из сердца падшего “великана” вырвалось проклятие человечеству: “Императора упрекали в презрении к людям: теперь должны признать, что он имел основание к тому”. Затем Наполеон пытался еще раз увлечь маршалов, раскрывая перед ними страшную картину мести Бурбонов. Но Ней настаивал на “безусловном отречении”. “Вы хотите покоя? Извольте!” – сказал император и твердою рукой написал: “Ввиду заявления союзных держав, что император Наполеон – единственное препятствие к восстановлению мира в Европе, император Наполеон заявляет, что отказывается за себя и за своих наследников от престолов Франции и Италии, ибо нет такой личной жертвы, которой он не принес бы на благо Франции”.
Через неделю привезли Фонтенблский договор, заключенный Сенатом с союзниками 11 апреля. Державы предоставляли Наполеону императорский титул и остров Эльба, а также два млн. франков в год и четыреста гвардейцев; Марии-Луизе обеспечивалось герцогство Парма. Император отложил ответ до завтра. Ночью произошла еще невыясненная драма. С Наполеоном сделался один из сильнейших припадков. Так как с 1808 года он носил на шее ладанку с ядом, то разнесся слух о самоотравлении. Но император говорил накануне: “Самоубийство противоречит как моим убеждениям, так и моему положению в мире”. Перед отъездом на Эльбу, он прибавил: “Меня станут осуждать за то, что я пережил мое падение. Это несправедливо. Я не вижу ничего великого в том, чтобы покончить жизнь, как все спустивший игрок”. На другой день Наполеон встал здоровый и спокойный. Он уволил в отставку своих паладинов и милостиво простился с ними, щедро наградив приближенных. Затем он стал обстоятельно условливаться с комиссарами держав насчет своего пути и огромного багажа. Только раз, сидя за столом, он вдруг ударил себя по лбу и воскликнул: “Боже мой, да неужели же все это – не сон?”
Быстро все опустело вокруг “эльбского императора”. Впереди всех устремился под белое знамя Бертье, а за ним Ней, Ожеро, Удино и другие. Только джентльмен Макдональд сказал Иуде-Мармону: “Я отдал бы свою руку, чтобы не видеть этого”. Да вдали Сульт разгромил врага под Тулузой, а Даву в Гамбурге стрелял в парламентеров. Но вскоре и Даву закричал: “Если Бонапарт не уберется спозаранку, схвачу его за шиворот!” А Сульт со свечкой в руках принял участие в церемонии “погребения короля-мученика”. Нежный муж поджидал только жену, гневаясь на “насилие” над нею, но ему донесли, что Мария-Луиза добровольно отбыла с сыном к батюшке. Зато Валевская стучалась к императору в кабинет, когда его постиг припадок. Говорят, он сказал тогда, что его последние мысли посвящаются Жозефине. А та умерла в Мальмезоне в тот день, когда Мария-Луиза прибыла к отцу в Шенбрунн.
Настало 20 апреля. Император вышел на двор замка Фонтенбло, где выстроилась рота гренадер старой гвардии. Он трогательно благодарил их за верную службу и воскликнул: “С вами да с моими крепостями я мог бы воевать еще два-три года. Но я предпочел, во избежание междоусобия, пожертвовать моими личными правами и выгодами счастью и славе отечества. Продолжайте служить Франции! Я же охотно покончил бы с собой, но остаюсь в живых, чтобы возвестить потомству о подвигах моих воинов”. Изгнанник, но не пленник Европы прижал к груди императорского орла и приложился к нему. “Во всех рядах послышались вздохи”, – говорил очевидец. И прослезились суровые ветераны.
На пути народ сначала встречал своего императора изъявлениями преданности и сожаления. Но на юге сказалась работа роялистов. Толпы кричали: “Долой Бонапарта!” Наполеон едва избегнул шайки наемных убийц. Ему пришлось переодеваться, даже прицеплять белую кокарду. Он прятался в карете, за спиной адъютанта, со слезами на глазах; а припадки болезни не давали ему покоя. 3 мая великан вступил в свое лилипутское царство – ряд скал в двести квадратных верст.