Глава 22
Глава 22
Два ангажемента одновременно. – Лопухова в Париже. – «Жизель». – Разногласия с Нижинским. – Я становлюсь примой-балериной. – Шаляпин. – Осложнения и слезы. – Нижинский и императрица. – Его отставка
Несмотря на все старания, я не могла решить проблему и выполнить два ангажемента одновременно. Кроме того, я отлично понимала свою неправоту, и мне оставалось только просить мистера Столла об одолжении, но мне было стыдно просить этого одолжения. Однако все разрешилось благополучно. Маринелли, поворчав и повздыхав, все же принял мою сторону, хотя это было не в его интересах. «Месье Турлутуту» предстал передо мной в ореоле благородного бескорыстия. Он был необычайно предан мне и даже не пытался уклониться от неприятной задачи добиться у Столла санкции на мое дезертирство. Ему было отказано, но я заставляла его снова и снова раз за разом ходить к Столлу – безрезультатно. Оставалась последняя надежда на личную встречу со Столлом. Во время нее Маринелли помогал и подсказывал мне, и я, по-видимому, продемонстрировала столь искреннее отчаяние, что добилась своего. Опять же я могу только восхищаться благородством и справедливостью мистера Столла.
Мне позволили уехать через две недели, и я должна была вернуться к концу месяца. Тем временем по другую сторону канала Дягилев нажимал на все пружины и постоянно присылал ко мне курьеров, чтобы сообщить, что он ждет меня. За все время нашего знакомства я получила от него всего лишь одну короткую записочку. Его отвращение к письмам являлось неистощимым объектом для шуток. По-видимому, он действительно сильно беспокоился. Онегин тогда находился в Лондоне со мной, он приехал туда под предлогом того, что ему нужно было поискать какие-то рукописи Пушкина в Британском музее. Он остался там еще на пару дней после моего отъезда и так написал мне в своем лаконичном и шутливом стиле: «Телеграфировал Наполеон. Я ответил: «Вы найдете ее в Париже». Господь Бог открыл все океаны… Дождь, дождь, дождь. Видел Хэмптон-Корт – чудо!»
«Гранд-опера»! В самом этом названии ощущалось особое благоухание. Я привыкла произносить его с благоговением, а теперь я должна была танцевать на ее сцене, как сладостно это возбуждало мое тщеславие. Гигантские размеры тоже произвели на меня огромное впечатление – мне так и не удалось запомнить, куда ведут все эти бесчисленные лестницы и разветвленные коридоры. С этим местом у меня связано множество забавных воспоминаний. На премьере «Жар-птицы» наш режиссер, замечательный, но совершенно не способный к языкам человек, подал неверный сигнал. Результат оказался столь неожиданным, что Дягилев выбежал из партера и бросился за кулисы, громким шепотом умоляя выключить «эту проклятую луну». И действительно, загорелись оба светила.
В этом сезоне принимала участие юная Лопухова; это было ее первое путешествие за границу. Как только она вышла из вагона, ею овладело такое волнение, что она потеряла сознание и упала на груду багажа. Попасть в Париж было ее величайшей мечтой, и она просто не выдержала при виде открывшегося перед ней восхитительного зрелища (Северного вокзала), объяснила она встревоженному Баксту, когда тот привел ее в чувство. Еще совсем ребенок, она все еще напоминала мне ту маленькую серьезную ученицу, которая в скромном костюме сильфиды самозабвенно и быстро пробегала на пуантах. Она нашла свое место в сердцах парижской публики, газеты были полны хвалебных отзывов, в которых ощущался особый оттенок нежности. Но никто не нарисовал ее портрета лучше, чем Жан Луи Водуайе в своих «Вариациях на тему Русских балетов». Он заявил, что Амалия Лулу, героиня маленького шедевра П.Ж. Сталь, по странному капризу судьбы весь этот месяц танцует в Опере под именем Лопуховой Второй – принцессы танца, так же как и императрицы носят порядковые династические номера, серьезно замечал он. Между выступлениями Амалии Лулу и Лопуховой не прошло и тридцати лет. «Виртуозность Лопуховой чрезвычайно искусна, но смягчена чуть заметной неловкостью юности».
«Я сделаю из этой танцовщицы новую Лопухову», – любил говорить в последующие годы наш генерал, состоявший до конца своих дней при Русском балете. Но он ошибался – невозможно было создать новой Лопуховой из огромного количества юных танцовщиц, каждый год пополнявших наши ряды. Один ловкий импресарио завладел маленькой Лопуховой, и в течение нескольких лет она выступала в Америке, а когда вернулась назад, продемонстрировала такое мастерство, что с полным правом встала в первые ряды звезд балета, при этом ей удалось каким-то таинственным образом сохранить непосредственность и удивительное слияние пыла и наивности – качества, которые расстроили все попытки генерала найти ей замену.
Мы с Нижинским так стремились создать из своих ролей в «Жизели» истинные шедевры, что наше невольное желание навязать друг другу свое видение вело порой к бурным столкновениям. На нашей сцене «Жизель» считалась священным балетом, в котором не позволялось изменять хотя бы одно па. Я знала эту роль, которой меня обучила Соколова, и любила в ней все до малейшей детали. И я была неприятно поражена, когда обнаружила, что я танцую, играю, схожу с ума и умираю от разбитого сердца, не вызывая никакого ответного отклика со стороны Нижинского. Он стоял, погрузившись в глубокое раздумье, и грыз ногти.
– Теперь вы должны подойти ко мне, – подсказывала я ему.
– Я сам знаю, что мне делать, – угрюмо отвечал он. После тщетных попыток исполнить диалог одной я расплакалась, но Нижинского это, казалось, ничуть не тронуло. Дягилев увел меня за кулисы, дал свой носовой платок и попросил проявить терпение:
– Вы не знаете, сколько томов он написал об этой партии, сколько научных трудов по интерпретации этой роли.
С тех пор Дягилев служил буфером между нами. Мы оба все время легко раздражались, и репетиции «Жизели» часто сопровождались слезами. Со временем пришло взаимопонимание, и мы приспособились друг к другу. Согласно отзывам прессы, в «Жизели» большого успеха добились исполнители, но не более, в то время как «Шехеразада» и «Жар-птица» имели оглушительный успех. Как следовало из опыта прошлого сезона, публику больше всего привлекал экзотический характер русского искусства.
Выбрав полем своей деятельности Париж, Дягилев первоначально следовал своему личному вкусу. Он разделял с представителями своего класса любовь к французской культуре, прочно укоренившуюся в среде нашей аристократии, взращенную ее воспитанием. Вполне вероятно, что в выборе места для начала его деятельности сыграл свою роль элемент расчета, так как Дягилев обладал способностью гроссмейстера – заранее предвидеть последствия каждого хода. Он правильно выбрал Париж – центр мировой театральной жизни.
В конце нашего сезона Дягилев предложил мне ангажемент на два года. Это встревожило меня. Подписывая контракт я чувствовала, что отказываюсь от чего-то большего, чем летний отпуск. Действительно, я видела опасные признаки во все возрастающих амбициях Дягилева. Расширяя свою программу, он требовал от меня все больше и больше времени, по этому поводу мы с ним постоянно вступали в неравную борьбу. Призывы с его стороны и слабые возражения с моей – в конце концов он всегда побеждал. И я не могла уклониться от участия в его работе, так как любила ее, и он не отпускал меня.
– Что вы за странное создание! – бывало, говорил он мне. – Неужели вы не понимаете, что сейчас наступил расцвет балета, а значит, по воле судьбы и для вас лучшая пора? Он пользуется наибольшим успехом среди всех прочих искусств, а вы – та, кто имеет наибольший успех в балете… Отдых? – с презрением бросал он. – Зачем? – И он процитировал: «Разве нет у вас вечности для отдыха?» Он упивался своей полной активной деятельности жизнью, я же заколебалась в ее преддверии.
Со временем я стала выступать за границей не только весной и летом, но отчасти и зимой. Мое отсутствие в Мариинском театре в разгар сезона было возможным благодаря исключительному положению, которое я заняла к тому времени. В 1910 году я получила звание примы-балерины, и дирекция предложила мне подписать контракт, что было необычно – с постоянными актерами труппы контракты никогда не заключались. Мне так объяснили подобные действия дирекции: количество проработанных мною в театре лет еще не давало мне права на высокое жалованье, но в бюджете театра существовал особый фонд, позволявший устанавливать более высокие оклады артистам, приглашенным на гастроли. Дирекция оставляла за собой право возобновить мой ангажемент. Хотя фактически я постоянно оставалась в составе Мариинского театра, я в то же время пользовалась привилегиями иностранных гастролеров в отношении жалованья, а также в выборе сроков, когда я исполню оговоренное количество спектаклей. Отпуска предоставлялись мне совершенно свободно, но моя работа в Петербурге приобрела более напряженный характер, сжатая в более короткий промежуток времени.
Количество постановок, созданных труппой Дягилева, точнее говоря, Фокиным, до 1914 года было поразительным. Фокин стал теперь официальным балетмейстером Мариинского театра, но он ухитрялся справиться с работой на императорской сцене к весне, а затем приступал к постановке балетов для Дягилева.
Маршрут Русского балета из года в год оставался неизменным. Несмотря на молодость антрепризы, она пустила глубокие и прочные корни в Западной Европе. Элемент риска первых двух сезонов вскоре уступил место определенному порядку. Мы неизменно начинали гастроли с Монте-Карло.
Наш сезон в Монте-Карло часто следовал за гастролями Шаляпина. По соглашению с дирекцией императорских театров он участвовал в определенном количестве спектаклей в Москве и Петербурге в разгар сезона, а все остальное время пел в столицах Европы и Америки. Когда он приезжал в Петербург, я старалась не упустить возможности послушать его, а после спектакля мы часто ужинали вместе. Никто из слушавших Шаляпина на сцене не мог бы заметить в нем и признака нервозности, но те, кто видел его за кулисами, знают, как сильно он нервничал, почти теряя над собой контроль. После спектакля он с радостью расслаблялся, болтал приятные глупости, обращался к официантам выразительным речитативом, иногда рассказывал о превратностях своей судьбы в прошлом, о жизни среди бурлаков на Волге и о первых шагах на сцене. Он начинал в маленьком провинциальном театре, игравшем главным образом на ярмарках. Хотя его первая роль состояла всего из двух строчек, Шаляпин, впервые очутившись перед публикой, дрожал от страха и умудрился перепутать даже эти две строчки. «Но это ничто по сравнению с той взбучкой, которую устроил мне после представления антрепренер – бац в одно ухо, бац – в другое!»
Со времени своего первого успеха, раскрывшего в полной мере его гениальность как актера и певца, Шаляпин слышал и читал о себе только в высшей степени похвальные отзывы, но тем не менее он всегда просил критиковать его. Я помню одно его возвышенное воплощение роли Бориса Годунова; по-моему, он еще никогда не был столь велик в сцене смерти. Я тайком вытирала глаза и испытывала некоторое раздражение по отношению к человеку, сидевшему со мной в ложе и не отводившему глаз от партитуры. Тем же вечером мы встретились у Кюба; Шаляпин явно нервничал, словно с нетерпением кого-то ждал. Вошел Михаил Терещенко, впоследствии министр иностранных дел в правительстве Керенского, и Шаляпин окликнул его:
– Скажи, Миша, как насчет сегодняшнего вечера? Все было в порядке?
И, только получив заверения от Терещенко, пользовавшегося репутацией человека, имеющего абсолютный слух, что все было в порядке, Шаляпин ожил и в порыве хорошего настроения принялся импровизировать посвященные мне стихи:
Египетские девы с миндалевидными глазами
Дары нарда и мирра приносят…
Но ему никак не удавалось зарифмовать вторую часть о себе, поющем хвалу в мою честь у подножия пирамид. Он по-прежнему принимал позу комического ухаживания за мной, как в день нашей первой встречи в Эрмитаже, но я уже не робела в его присутствии.
В 1911 году Шаляпин надолго задержался в Монте-Карло после окончания гастролей. Мы встречались по многу раз в день в самой оживленной части Монте-Карло, на веранде «Кафе де Пари»; часто собирались там после спектакля вчетвером – Шаляпин, Дягилев, Нижинский и я. Он находился тогда в состоянии жесточайшей депрессии и испытывал некоторое облегчение, когда мог говорить о предмете, причинявшем ему огромную боль в то время. Поклонники Шаляпина в России разгневались на него за поступок, который сочли отступничеством от либеральных идеалов. Этот эпизод, временно навлекший на него непопулярность, казался настолько нелепым, что, несмотря на свои симпатии к Шаляпину, я была рада услышать его собственное объяснение происшедшего. Это случилось в Мариинском театре во время бенефиса хора. На спектакле присутствовал император, и произошла демонстрация патриотических чувств: в перерыве поднялся занавес, и вся труппа с Шаляпиным во главе исполнила национальный гимн. Внезапно Шаляпин опустился на колени, а вслед за ним и все остальные преклонили колени перед его величеством. Император стоял бледный, явно растроганный. Мне показалось, что этот момент был исполнен какой-то возвышенной красоты. Либеральная молодежь, на чьих собраниях Шаляпин обычно пел гимны свободы, неистовствовала, обвиняя Шаляпина в лицемерии.
– Я не лицемерил; я сам не знаю, как это произошло, – сказал Шаляпин, и его смущенный, полный замешательства взгляд лучше, чем любые слова, сказанные в оправдание, реабилитировал его. Великий артист, обладающий повышенной чувствительностью, вполне мог спонтанно поддаться воле внезапно охватившего его чувства.
После Монте-Карло сразу же без перерыва следовали Париж и Лондон; часть зимы мы проводили в Германии и Вене, а к Рождеству обычно возвращались в Париж и Лондон. Турне занимало шесть месяцев в году, все это время я отдавала Дягилеву, но вскоре этого оказалось недостаточно: его требования приобретали угрожающие размеры. Отказать ему было почти невозможно. Приходилось все чаще и чаще просить отпуск, и мне отказали лишь однажды. В императорском театре начали проявлять недовольство – я стала редкой гостьей в Петербурге. Предлог, который выдвинул Теляковский, чтобы заявить свои номинальные права на мою службу, был не слишком убедительным, однако привел к драматическому эпизоду. Мы выступали тогда в берлинском театре «Дес Вестенс». В те дни эта часть города выглядела совершенно провинциальной. После войны 1914 года там все так изменилось, что в круговороте увеселительных заведений, которые заполнили этот район, я с трудом узнала место, с которым связано столько переживаний.
Мой отпуск заканчивался, с завершением берлинского сезона я должна была возвращаться в Россию. Русский балет пользовался здесь таким же успехом, как и в Париже. И принимали нас с не меньшим восторгом, хотя и без парижского изящества. Оскар Би добавил еще одну главу к своей восхитительной книге. Королевская опера в Дрездене пригласила Дягилева на несколько спектаклей после выступлений в Берлине. Довольно небрежно, как о чем-то само собой разумеющемся, Дягилев заявил:
– Конечно же вы не покинете нас, Тата. Ваше участие особо оговаривается.
– Но мой отпуск заканчивается, Сергей Павлович.
– Ерунда, сейчас Масленица, и в Мариинский никто не ходит, кроме безусых юнцов. Телеграфируйте и попросите продлить отпуск.
И хотя речь действительно шла всего лишь о нескольких утренних спектаклях для учащихся, все же на свои настойчивые просьбы я получила отказ. Воспользовавшись своими каналами, Дягилев обратился к высоким кругам в Петербурге. Бесполезно. Теляковский оставался непоколебим. Мне не оставалось ничего иного, как уехать. К счастью, Меня поддержал Светлов. Наш верный друг часто сопровождал нас. Никакая сила духа не смогла бы выстоять против того, что пришлось выдержать мне за последние десять дней в Берлине. То были печальные дни, проведенные главным образом в слезах у телефона. Дягилев звонил мне беспрестанно; каждый вечер он приглашал меня «поговорить о делах». Я поняла, что он рискует лишиться контракта, если я уеду. Исчерпав аргументы, он смирился с неизбежным, и у меня сердце разрывалось при виде его удрученного лица. В последний вечер он сидел у меня в артистической уборной. Мои веки припухли от постоянных слез и стали похожи на две маленькие красные сосиски. Дягилев посасывал набалдашник трость – признак глубокой депрессии, в конце концов устало он на всякий случай сказал:
– Давайте посмотрим железнодорожный справочник. И он высчитал, что если я выеду норд-экспрессом ночью после представления в Дрездене, то смогу приехать в Петербург рано утром, в день спектакля. Это казалось посланным небесами решением вопроса, но Дягилев не принял во внимание стихию. Таким образом я станцевала в Дрездене и сразу же по окончании спектакля убежала из театра, накинув шаль на завитой парик и шубку – на египетский костюм. Я успела примчаться на вокзал точно к Отходу последнего поезда. Как сумела, я смыла в своем Купе коричневый грим египтянки. Экспресс шел быстро, пока на второй день его не задержали снежные заносы. Поезд опоздал на шесть часов. С вокзала я поспешила прямо в театр. Дублерша готовилась заменить меня, но у меня оставалось еще десять минут. Когда в костюме феи Драже я выходила на сцену, как раз закончилась увертюра и занавес начал подниматься. Теляковский счел мой поступок рискованным. На другой день я пришла к нему на прием и получила разрешение уехать на следующий день.
– Вы еще не собрали всех денег за границей? – с грубоватым добродушием спросил он.
Дягилеву не пришлось вести споров с императорской сценой по поводу своей самой яркой звезды – Нижинского, он уже не входил в состав труппы Мариинского театра. Как ни чудовищно это звучит, его уволили. Здесь так же, как и в моем случае, единственной причиной было желание соблюсти дисциплину. Я прекрасно помню тот вечер, когда в Мариинском исполнялась «Жизель». В царской ложе сидела вдовствующая императрица. Мне показалось, что в тот вечер Нижинский достиг невиданных доселе высот вдохновения. Он надел костюм, созданный по эскизу Бенуа, состоявший из короткой курточки и облегающего трико, и категорически отказался надевать брюки установленного образца. По этому поводу у него произошло столкновение с чиновником, отвечающим за постановку. Из-за этого даже на несколько минут позже подняли занавес. Не знаю, сам ли факт неповиновения, проявленного Нижинским, побудил дирекцию принять такое решение или же были верны слухи о том, будто императрица не одобрила его костюм, во всяком случае, на следующий день Нижинский получил распоряжение подать в отставку.
В тот же вечер мне была оказана большая честь. Императрица послала за мной. Протягивая мне руку для поцелуя, она сказала:
– Говорят, вы имели огромный успех в Англии? Я тотчас же поняла, что леди Рипон способствовала тому, что мне выказали такое расположение, и поблагодарила ее при следующей встрече.
– Да, – подтвердила она с приятной улыбкой. – Я послала все ваши фотографии в Сендрингем, (Сендрингем – замок на востоке Англии, королевское имение.) чтобы их увидела императрица.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.