Глава 17
Глава 17
Ритм театральной жизни. – Петипа. – Начало эпохи Фокина. – Айседора Дункан. – Творческие поиски Фокина. – «Клеопатра». – Прага
Жизнь в театре день за днем потекла своим чередом. Балетные спектакли шли только два раза в неделю, так что оставалось достаточно времени на подготовку, на размышления, на личную жизнь, которая у меня не отличалась изобилием впечатлений – только изредка какая-нибудь веселая проделка, а в целом вся жизнь подчинялась требованиям сцены. Еще до наступления девяти часов я выходила из дому с маленьким кожаным саквояжем с туфлями и прочими танцевальными принадлежностями. Настроение в конце дня определялось только тем, насколько я была удовлетворена прошедшим занятием; если пируэты и антраша удавались, то день казался счастливым, если же не могла преодолеть какие-либо трудности, я впадала в депрессию. По утрам в большом репетиционном зале было тихо, здесь царила атмосфера сосредоточенности. Так продолжалось до полудня, затем лестница и уборные наполнялись болтовней, сплетнями и смехом – на репетицию приходил кордебалет. Для танцовщиц этой категории ежедневная рутина репетиций была всего лишь обязанностью, к которой они добросовестно относились. Спокойно рассевшись вдоль стен, некоторые из них вязали, некоторые пили чай и сплетничали о последних скандалах, обсуждали цены на жизнь, прислугу – в общем, все подробности будничной жизни до тех пор, пока их не вызывали на репетицию. Для нас же, честолюбивых, все прочие интересы подчинялись одной великой цели. Мы не могли усидеть спокойно – в свободном углу зала некоторые из нас пробовали различные па и tour de force. Я же, если знала, что не понадоблюсь в ближайшее время, любила ускользнуть и, найдя какую-нибудь пустую комнату в лабиринте театрального училища, вдали от шума и критических замечаний посторонних наблюдателей, только с зеркалом в качестве беспристрастного судьи пускалась на смелые эксперименты – пыталась выполнить сложные элементы, которые были мне еще не по силам. Иногда мне удавалось, чаще – нет, но ни падения, ни срывы не обескураживали меня, так как никто их не видел, и я ощущала прилив безграничной смелости. Погрузившись в любимое дело, я не замечала, как стремительно летело время, и часто в дверь просовывалась голова курьера, в обязанности которого входило следить за тем, чтобы актеры были вовремя на своих местах. «Тамара Платоновна, пожалуйста, спуститесь».
Обязанность работать с нами над текущим репертуаром лежала на режиссере Сергееве. Он был ярым приверженцем системы знаков и с их помощью записал много балетов. И все же любимым методом восстанавливать забытые партии, который чаще всего использовали артисты балета, заключался в том, чтобы попытаться восстановить танец по памяти, пока играла музыка. «Музыка подсказывает», – говорили мы. Подсказки часто поступали с неожиданной стороны – одна из старших по возрасту танцовщиц, ранг которых мы определяли словами «танцующая у воды», вдруг восклицала:
– Нет! Нет! Я точно помню, Брианца делала здесь совсем другое па.
И она воспроизводила забытое па. Какое-нибудь озеро или родник часто служили фоном в старых декорациях, поэтому о танцовщицах, постоянно занимавших место в последнем ряду, говорили, что они танцуют «у воды».
Я оставляла свои тарлатановые юбки в гардеробе, но груз впечатлений ежедневно забирала с собой с Театральной улицы домой. Когда я ехала в омнибусе, то часто ловила на себе удивленные взгляды и насмешливые улыбки сидящих напротив людей и в смущении понимала, что мысленно продолжала танцевать. На лице, по-видимому, появлялось нелепое восторженное выражение, а голова покачивалась в такт звучавшей в ушах мелодии. Я ходила, ела, одевалась и разговаривала под непрекращающиеся балетные мелодии. Не слишком заботясь о своей одежде, я тем не менее проводила вечера дома, разминая балетные туфли, штопая трико и занимаясь шитьем тарлатановых юбок. Передо мной обычно лежала книга, я читала урывками и работала.
– Вижу, ты работаешь над своей новой вариацией, – иногда говорила мама, и я вздрагивала от неожиданности.
Все мы сидели обычно по вечерам вокруг обеденного стола. Формально считалось, что я независима, но фактически я так же, как в детстве, продолжала подчиняться матери и даже помыслить не могла о том, чтобы куда-нибудь пойти, не спросив позволения у мамы. Единственная свобода, которой я пользовалась, – это прогулка в одиночестве с Театральной улицы домой. А когда мы освобождались раньше обычного, я шла домой кружным путем. Проходя мимо колоннады Казанского собора, я считала колонны с обеих сторон. Я когда-то сильно страдала от бессонницы, и мама посоветовала мне считать колонны, но тогда, лежа без сна, я не могла отчетливо представить их себе. И теперь, боясь возвращения своего прежнего недуга, я пыталась обеспечить себя быстродействующим лекарством. Я не упускала случая зайти в храм, чтобы поставить и дешевую тоненькую свечку перед чудотворной иконой. Следующим этапом прогулки был горбатый пешеходный мостик с четырьмя львами. Я часто колебалась, какую улицу предпочесть: красивую и нарядную Морскую или мрачную Казанскую; на последней находился магазин, в витрине которого выставлялись лубочные картинки на библейские и патриотические темы. Притчи о Лазаре, Данииле в пещере со львами, Полтавская битва, взятие Эрзерума – сама не могу понять, что меня привлекало в этих дешевых картинках. Возможно, наивная путаница эпизодов, сгруппированных вокруг основного медальона.
В то время я даже не подозревала, что мы были свидетелями заката блистательной эпохи нашего балета. Сила, построившая это грандиозное здание, постепенно угасала. Мариус Петипа, возраст которого приближался к 90 годам, ушел в отставку. В истории нашего балета он навсегда останется провидцем, наделенным титанической силой. Его гениальность не подвергалась сомнению при его жизни, но асе богатство его наследия было в полной мере оценено позже в связи с новым направлением в балете. Огромное воздействие творений Петипа ощущалось еще долго после его смерти, да и до сих пор полностью не исчерпано.
Несмотря на молчаливое недоброжелательство со стороны артистов труппы старшего поколения, карьера Фокина-балетмейстера началась при благоприятных обстоятельствах. Свой первый балет он поставил для благотворительного общества. Инициатива обратиться к нему с просьбой поставить балет исходила от группы танцовщиков значительно более высокого интеллектуального уровня, чем большинство актеров нашей труппы. Они были членами комитета бесплатной народной школы, основанной и содержащейся нашей труппой. Руководство поддерживало постановку, и театр бесплатно предоставил сцену, оркестр и костюмы. Фокин выбрал исполнителей из числа своих приверженцев. Павлова, он сам и я исполнили главные партии в «Виноградной лозе». Этот балет ставился и раньше, но быстро сошел со сцены, так как его музыку сочли слишком симфонической. Музыка Рубинштейна действительно сильно отличалась от любимого типа балетной музыки, состоящей из непритязательных мелодий, оркестрованных на 32 или 64 такта, чтобы соответствовать тому количеству шагов, которое считается возможным для танцовщика. От отца я слышала еще об одной причине, по которой балет попал в немилость. По сюжету группа гуляк после чрезмерных возлияний засыпает в винном погребе; во сне им является Дух вина, и сцена превращается в вакханалию. Поскольку балет исполнили на гала-представлении в честь бракосочетания великой княгини, сюжет сочли слишком вульгарным и неподходящим к случаю; к балету отнеслись неодобрительно.
Самим выбором этого произведения Фокин утвердил первый пункт своей программы: «музыка не просто аккомпанемент к ритмическим шагам, но органическая часть танца. Вдохновение хореографа во многом определяется качеством музыки». В целом Фокин враждебно относился к незыблемым канонам балетных традиций, поэтому большая часть труппы не поддерживала его; вокруг него объединилась только небольшая группа молодежи. Мой разум отказывался отбросить те принципы, на которых воспитывалась. Нетерпимость Фокина мучила и шокировала меня, но его энтузиазм и пылкость пленяли. Я поверила в него, прежде чем он успел поставить что-либо значительное. В его небрежных замечаниях, в его тирадах, пронизанных идеей необходимости крестового похода против самодовольства и ограниченности филистеров, неясно вырисовывались новые берега, призывая к славным подвигам.
Новые аргонавты в поисках красоты, Свои души мы заложили морю. Подобные звучные строфы отвечали моим чувствам, и тогда все мои сомнения рассеивались.
Еще не стерлись впечатления от огромной сенсации, вызванной первым появлением Айседоры Дункан весной 1907 года, когда Фокин поставил «Эвнику», на этот раз для того, чтобы включить ее в репертуар.
Айседора сразу покорила весь театральный мир Петербурга. Конечно же, как всегда, нашлись консервативно настроенные балетоманы, для которых сама идея босоногой танцовщицы, казалось, оскорбляла основные принципы искусства, которые они почитали священными. Но подобное отношение отличалось от общего мнения, и желание обновления веяло в воздухе. Помню, что, впервые увидев ее танец, я полностью попала под ее обаяние. Мне никогда не приходило в голову, что между ее искусством и нашим существует какой-то антагонизм. Казалось, имеется достаточно места для них обоих, и каждое могло извлечь пользу, общаясь друг с другом.
Позже, в Париже, я смотрела на нее под более критическим углом – там она стала развивать свои теперь широко известные теории и объяснять сущность своего искусства. Я больше не видела в ней актрису, обладающую яркой индивидуальностью, но воинствующую доктринершу, к тому же я почувствовала множество противоречий между провозглашаемыми ею идеалами и исполнением, а большинство ее теорий были достаточно туманными и, по существу, не были по-настоящему связаны с танцем.
Она была наделена сентиментальностью, характерной для жительницы Новой Англии, что совершенно несовместимо с ролью революционерки.
«Я черпаю вдохновение для создания нового танца в нераскрывшемся цветке… Танец должен быть чем-то столь огромным и прекрасным, чтобы зритель сказал себе: «Я вижу перед собой движение души, души раскрывающегося цветка».
В своем критическом отношении к балету, который она характеризует как «фальшивое и надуманное искусство», Дункан слепо нападает на основу всего сценического искусства – на его условный характер. Словно ребенок, уже выучивший алфавит, но не умеющий еще читать, в своем ограниченном сектантском видении она утверждает, будто искусство танца должно вернуться в свое естественное состояние, к своим основам. Но ей можно возразить, что природа никогда не создаст ни симфонии Бетховена, ни пейзажа Рейсдаля. Как видим, великий артист может оказаться посредственным теоретиком, и сила ее искусства заключалась в гениальной непосредственности движений ее тела, а не в притянутых за волосы аргументах.
Ее искусство по самой своей природе было глубоко индивидуальным и могло оставаться только таковым. Исходя из своего собственного опыта, я поняла, что учить – это не значит передавать свои знания ученику или пытаться лепить его по своему образу и подобию. Преподавание какого-либо вида искусства может базироваться только на технике, выработанной веками.
Тезисы Дункан были полностью опровергнуты, когда Фокин, вооружившись всей техникой балетного танца, поставил «Эвнику» как дань уважения ее таланту, однако спектр используемых им движений намного превосходил возможности Дункан и ее учениц. Мы со своей школой могли танцевать так же, как она, но Айседора со своим чрезвычайно ограниченным «словарем» не могла соперничать с нами. Она не создала нового искусства. «Дунканизм» был всего лишь разновидностью того искусства, ключом от которого владели мы. Все те любители, которые сегодня ищут короткий путь к успеху и пытаются самовыразиться, гарцуя по сцене в греческом хитоне, – это результат ошибочных доктрин Дункан. Мое восхищение самой актрисой ничуть не уменьшилось, несмотря на мое критическое отношение. Я сохранила в памяти два чрезвычайно живых впечатления об этом сезоне, которые для меня суммируют как недостатки, так и возвышенные качества этой выдающейся актрисы.
По своему обыкновению, прежде чем поднялся занавес перед ее танцами на музыку из «Тангейзера», она обратилась к публике, чтобы объяснить свою интерпретацию произведения, сказав, что, по ее мнению, кульминация «Грота Венеры» слишком величественна, чтобы ее можно было выразить посредством танца, и что только погруженная в полумрак сцена и воображение зрителей могут вызвать нужную глубину чувств.
Но когда Айседора исполнила «Елисейские поля», ее артистические средства не только оказались адекватными, но поднялись на уровень, равный по своей высшей и абсолютной красоте самой музыке Глюка. Она передвигалась по сцене с такой удивительной простотой и отрешенностью, что могло быть порождено только гениальной интуицией. Казалось, она парила над сценой, видение мира и гармонии, само воплощение духа античности, которая была ее идеалом.
В действительности «Эвника» стала компромиссом между нашими классическими традициями и возрожденной Элладой, которую олицетворяла Айседора. Главная партия, которую в вечер премьеры исполнила Кшесинская, включала в свою ткань почти весь словарь классического балета. Павлова, напоминавшая фигурку с помпейского фриза со своей утонченностью и изысканностью, придала «Эвнике» определенное чувство стиля. Она также, как и кордебалет, танцевала босиком или, во всяком случае, создавала такую видимость. Они выступали в трико, на которых были нарисованы пальцы. После премьеры Кшесинская отказалась от роли, и ее передали Павловой, я же заменила последнюю.
Рассматривая творчество Фокина ретроспективно от первого опыта до последних совершенных произведений, видно, сколь робким было первое проявление его революционного духа. «Господи, помоги мне!» – перекрестившись, восклицает грабитель, прежде чем ограбить церковь.
В своей иконоборческой кампании Фокин сохранял верность старым обрядам поклонения и ортодоксальным формам танца. Даже будучи в полном расцвете таланта и обладая своими собственными средствами, Фокин по-прежнему оставался – осознанно или нет – последователем эпического Петипа. Ничего не смог он добавить к спокойному величию уходящей эпохи; современный разум, выразителем которого стал Фокин, критиковал прежние методы: риторику, пустую помпезность, готовые формулы. В общей структуре балетов Петипа сюжет трактовался абстрактно, являясь лишь поводом для танца. Больше никакого многословного неубедительного действия с мимическими диалогами, напоминающими язык глухонемых, Фокин привнес в драматический сюжет логическую простоту и триединство греческой драмы. Хотя его хореографические полотна отличались более тонким рисунком, но были сотканы на том же станке, что и работы его великого предшественника. «Балетная» форма танца считалась классической с незапамятных времен. Фокин использовал классический танец как основу своей хореографии, расшив его новыми узорами; он привносил элементы стиля той эпохи, в которую погружался, но отправной точкой для него всегда оставалась виртуозность классического балета, бесценные сокровища которого он широко использовал в своем творчестве. Большинство его постановок, за исключением «Эвники», требовало от исполнителей высокой степени виртуозности, но он не выносил, когда подчеркивали сложность исполнения, выставляли напоказ технические трудности. «К чему все эти долгие приготовления? Вы же не собираетесь вертеть фуэте». В ходе одной и той же репетиции он то приходил в восторг, то впадал в гнев. Мы, его последователи, были преданы ему из-за его искренней увлеченности своим делом и требовательности к окружающим, хотя он был чрезмерно раздражительным и порой терял над собой контроль. Сначала это нас выводило из равновесия, но со временем мы привыкли к тому, как он швырял стулья, уходил посредине репетиции или вдруг разражался страстными речами. Во время сценических репетиций он усаживался в партере, чтобы оценить эффект своей постановки. Его голос, охрипший от крика, обрушивался на нас словно пулеметная очередь через головы оркестрантов:
– Отвратительное исполнение. Небрежно, неряшливо. Я не допущу такого наплевательского отношения!
Впоследствии, когда в его распоряжении оказалась не только сравнительно небольшая кучка его приверженцев, но целая труппа, гастролировавшая за границей и относившаяся к нему с уважением как к руководителю, он стал еще более властным. Вспоминается один инцидент в Монте-Карло. Он репетировал с нами «Жизель». В тот вечер я должна была исполнять заглавную роль и, естественно, берегла – силы, лишь намечая отдельные па и основные переходы. Весь ансамбль работал слишком медленно. Фокин постепенно впадал в бешенство и вдруг набросился на меня:
– Как я могу винить кордебалет, если звезда подает такой дурной пример. Да, ваш пример можно назвать развращающим, позорным, просто скандальным. – И он убежал.
В тот же вечер он с ласковым видом ходил вокруг меня, поправлял мой грим. Когда я стала изливать свою обиду за утреннюю сцену, он только мягко улыбнулся и так прокомментировал мое исполнение последнего акта «Жизели»:
– Вы словно парили в воздухе…
Сразу же после «Эвники» Фокин поставил «Египетские ночи», впоследствии получившие название «Клеопатра». Значительная часть нашей труппы, в особенности премьеры, открыто демонстрировала недоброжелательное отношение к нашей работе. Как будущая балерина, я одевалась в уборной премьерш. Временами я ощущала себя там словно во вражеском лагере. Высмеивая все наши усилия, они устраивали гротескные пародии на наши балеты. Я не имела возможности достаточно решительно возражать: право старшинства оставалось таким же непреложным законом в театре, каким было в училище. Так как я была самой молодой участницей высшей касты, на меня могли прикрикнуть, сделать выговор за «самовлюбленность», за «фиглярство». Мне потребовалось еще больше выдержки, когда я стала единственной ведущей танцовщицей в балетах Фокина и встретилась лицом к лицу с предубеждением со стороны самых консервативных элементов публики и критики. Намеренно не обращая внимания на то, что наряду с новыми ролями я со все возрастающим мастерством исполняла партии в классических балетах и неустанно работала, мои критики обвиняли меня в измене традициям. Впрочем, эти преследования прекратились так же внезапно, как и начались.
Вернувшись из кругосветного путешествия, лейтенант Фуриозо, как всегда переполненный грандиозными замыслами, на этот раз договорился о моих гастролях в Праге. Он познакомился там с главой панславистов и с его помощью организовал мой ангажемент. Я не воспринимала его планы всерьез до тех пор, пока не получила официального приглашения от Пражского национального театра. Но даже и тогда я не могла себе представить, что буду танцевать за границей; все это рискованное предприятие казалось мне прыжком в неизвестность. Мой прошлый опыт не мог дать мне представление о том, в какой среде я окажусь. Я даже представить не могла определенной картины будущего – только некоторый страх предстоящей разлуки с домом, смешанный с гордостью и приподнятым настроением. До поездки оставалось месяца два, и я начала подготовку с того, что попыталась отшлифовать свой французский, на котором вела переписку с директором Национального театра, месье Шморанцем, я пришла к выводу, что этот язык и станет официальным средством общения. Мадам Флоранс, которую порекомендовали мне мои друзья, отшлифовала мой хромающий французский, сделав его беглым. Она предостерегала меня против буквального перевода с русского, как мы обычно делали. Она говорила на прекрасном французском, в ее речи ощущалось превосходное знание литературных норм. Под ее руководством я писала эссе, читала и разговаривала; мы надолго стали большими друзьями.
Когда я приехала в Прагу, на станции меня встретил сам глава панславистов, как и планировал Фуриозо. Он сопроводил меня в маленькую гостиницу с патриотическим названием, но довольно убогую внешне. На следующее утро, когда я упомянула, где остановилась, месье Шморанц, казалось, очень расстроился, и в тот же день мне предоставили апартаменты в современной гостинице. Я начала ощущать себя звездой, что пошло мне на пользу, так как помогло избавиться от излишней скромности. Уже моя первая встреча со Шморанцем привела меня в хорошее расположение духа. Когда меня ввели в его кабинет, он бросился мне навстречу, немного неуклюже склонился над моей рукой и проводил до кресла. Он заверил меня, что я их гостья и что все в театре – вплоть до его собственной ложи – в моем распоряжении. Я выразила надежду, что в моих письмах ему было не слишком много ошибок, и тотчас же почувствовала всю неуместность своего замечания. Он проявлял по отношению ко мне необычайную учтивость: предложил прислать за мной днем машину и самому показать чудесные храмы в стиле барокко, которыми так богата Прага. Чтобы поддержать интеллектуальный разговор, я заметила, пугаясь собственной дерзости, что барокко не в моем вкусе и что я предпочитаю ренессанс, хотя на самом деле ничего не понимала ни в том ни в другом. Во время моего пребывания в Праге директор вывозил меня на прогулки каждый свободный день. При самых благоприятных условиях я увидела все, что только можно было посмотреть. Мой гид был серьезным ученым: прежде чем стать директором театра, он был историком архитектуры. Осмотр достопримечательностей превращался в волнующее занятие благодаря его эрудиции и любви к предмету.
До сего времени мои познания были весьма скудными, но желание узнать велико. Шморанц раскрыл мне сокровенную красоту города: старинные улицы, где на двери каждого дома находился герб, узкая улочка, прозванная Золотой, так как здесь когда-то жили алхимики. Спустившись по полустертым ступеням, которые, казалось, вели в ад, мы оказались в потайной подземной темнице. Шморанц обратил мое внимание на выцарапанные пленниками надписи, по-видимому с помощью гвоздя, и на остатки самодельных карт, нарисованных кровью. «Juste pour vous, qui aimez Ie frisson». (Как раз для вас, любящей, чтобы мурашки по спине бегали) Каждый день для меня переворачивалась новая страница в книге чудес. Несмотря на то что в его внешности и манерах было что-то от старой девы, несмотря на его старомодную учтивость и щепетильность, его забавные маленькие причуды (так, например, он никогда не ездил на автомобиле и не звонил по телефону), тем не менее он был очень милым.
Строго соблюдая приличия, Шморанц пригласил для меня дуэнью: жена итальянского балетмейстера синьора Вискусси была непременной участницей наших экскурсий и всегда сидела со мной в директорской ложе, предоставленной в мое распоряжение в те вечера, когда я не танцевала. Во время своего пребывания в Праге я не пропустила ни одного представления, и мой день неизменно заканчивался в театре.
Я слышала, что каждые семь лет человек вступает в новую фазу своего существования. Тогда я вступала в четвертую фазу подобных циклов и ощущала, что во мне происходят значительные изменения. Пять лет сценического опыта в Петербурге не научили меня самообладанию. Петербургские критики руководствовались правилом, будто похвалы опасны для молодых танцовщиков, так как могут помешать их стремлению к совершенству. Что же касается меня, подобная политика лишь усиливала мою природную робость, и я оставалась чрезвычайно застенчивой и неуверенной в своих силах. Здесь в Праге отсутствие суровых критиков помогло мне полностью избавиться от застенчивости, граничившей с наваждением; здесь мне не указывали на мои прежние ошибки, и впервые зловещая темная яма, называемая зрительным залом, перестала пугать меня. Меня принимали как звезду, я поверила в это и отбросила пелену неуверенности в себе, которая мешала моему самовыражению. Первый сезон в Праге стал свидетелем превращения ученицы в актрису.
Стоял безоблачный май; холмы в окрестностях Праги были покрыты вишневыми садами в полном цвету. В облегающем платье, похожем на амазонку, и в шляпе со спадающими перьями я казалась себе роковой и таинственной, но в зеркале отражалась счастливая улыбка, в которой не было и тени таинственности. После первого же выступления в «Щелкунчике» мне предложили продлить контракт и подписать контракт на будущий год. В голову моей «доброй феи» Шморанца пришла счастливая мысль: дать мне партию в балете, основанном на чешских народных сказках. Мое появление в этом балете дошло до сердца зрителей и создало мне большую популярность. Меня стали узнавать в магазинах и на улицах. Это льстило моему самолюбию так же, как и то, что на спектаклях присутствовал настоящий балетоман, один из «ассирийцев» из ложи номер двадцать пять, приехавший в Прагу специально для того, чтобы посетить спектакли с моим участием. На следующее утро после моего первого выступления Шморанц с большим удовольствием перевел мне несколько рецензий. Один из авторов величал меня «дивой». Шморанц задержался на предложении, где изящество моего танца сравнивалось с грацией молодой газели.
Я навсегда сохранила талисман, подаренный мне Шморанцем. Во время своего последнего выступления я обнаружила маленькую коробочку, привязанную к букету. Внутри находился небольшой кусочек дерева в оправе из гранатов в форме броши – это был кусочек смоковницы, под которой Дева Мария отдыхала на пути в Египет. Я увезла с собой много дорогих сердцу воспоминаний о простых и мужественных людях, почти с благоговейным рвением служивших искусству в своем скромном театре. Национальный театр мог позволить себе лишь небольшую балетную труппу. Оперные и драматические артисты помогали балетным, выступая в мимических ролях. Я оставила там настоящих друзей. «Ваш портрет приобретен галереей Мане, – писал мне художник, написавший этот портрет. – Но я сохранил себе гравюру, где вы в шляпе с голубыми перьями (та самая «роковая шляпа»). Мать починила шаль, которую вы мне подарили». Пестрая бухарская шаль, спутница моих странствий, в которую я заворачивала свои костюмы, пленила художника, и я оставила шаль ему в подарок.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.