Глава 9
Глава 9
Конфискованное вино. – Грим. – Великий князь Владимир. – Торжественное представление указу в честь кайзера. – Наши с Лидией проделки. – Драма или балет
Первые дни Великого поста, когда уроки танцев отменялись, были посвящены молитвам и причастию. Мы постились эту неделю и по два раза в день ходили в церковь. Всей душой ненавидели мы запах льняного масла, на котором готовилась еда. Старшие девушки обычно вышивали покров или напрестольную пелену для нашей церкви, а нас, младших, часто призывали на помощь, нам даже позволяли расположиться вокруг стола для «привилегированных», и одна из нас принималась читать вслух жития святых и мучеников. Нам раздавали двенадцать томов этого издания, все же остальные книги конфисковывались на всю первую неделю поста. Послеобеденные уроки проходили как обычно, а в четверг перед исповедью нас охватывало такое христианское смирение, что мы обращались к каждому преподавателю с просьбой «простить нас, грешниц».
В те годы я страдала малокровием и так сильно уставала от репетиций школьных спектаклей, что боялась плохо выступить во время представления. Мама, встревоженная моей худобой, принесла мне укрепляющего вина. Некоторое время мне удавалось прятать его в своем шкафчике, то под платком, то в школьной форме. Я давала его пробовать другим девочкам, и сладкое вино быстро убывало. Однажды мадемуазель Виршо обнаружила бутылку в моем шкафчике. Она была шокирована моим «порочным пристрастием». Во время следующего посещения маму попросили объяснить, в чем дело, в итоге пришли к компромиссу: если врач одобрит, лечебное вино будет храниться в лазарете и понемногу выдаваться мне перед едой; в ближайшее же воскресенье меня лишили посещения дома. На этом инцидент был исчерпан. Тогда я ощущала себя мученицей, но теперь, по совести говоря, должна признать, что основания для наказания были.
Переодеваясь к уроку танца, мы должны были, гладко зачесав волосы, убрать их за уши и заколоть. Все попытки уклониться от этой суровой моды, казавшейся нам столь непривлекательной, у младших строжайше подавлялись. Старшим позволялось немного взбивать волосы на макушке, а по достижении пятнадцати лет мы подрезали их спереди покороче, чтобы они выглядели пышнее. У меня были мягкие, немного волнистые волосы, по-моему, мне шло, когда они были слегка начесаны на уши. Но обычно меня отсылали с приказанием убрать эти начесы и вернуться приглаженной, как мы говорили: «будто корова языком лизала». Поэтому огромной милостью считалось, когда накануне школьных спектаклей нам позволялось намочить волосы и заплести их в множество косичек. На следующее утро все были курчавыми, словно негритянки, но результат нас вполне удовлетворял.
Сам день спектакля, без уроков и репетиций, казалось, тянулся бесконечно долго, и мы испытывали огромное облегчение, когда в шесть часов нас наконец посылали одеваться и гримироваться. Наш грим был чрезвычайно примитивным: по мазку румян на каждую щеку; пудрой мы не пользовались, вместо нее нам выдавали куски магнезии, которые мы дробили, пачкая все вокруг себя, и белили ею руки и шею. Несколько недель до спектакля я бережно хранила пару парижских танцевальных туфелек, которые купила мне мама, так как обувь, выдаваемая в училище, была довольно грубой. Время от времени я примеряла свое сокровище, но очень осторожно, стараясь не испачкать. Но, когда я надела их перед спектаклем и сделала несколько шагов, сердце мое замерло: при каждом прыжке пятки выскальзывали из туфель. Я не знала, что мне делать, и расплакалась. Однако оказалось, что существует вполне доступное и весьма эффективное средство, хотя и не слишком элегантное. Его мне посоветовала старшая ученица, повторявшая в тот момент перед зеркалом свою партию:
– Поплюй в туфли и не реви.
К классным комнатам примыкал маленький театр, дверь его всегда была крепко закрыта на засов и висячий замок. Он открывался для нас один раз в год, в день нашего ежегодного представления. За кулисами было слишком мало места, и мы ожидали своего выхода в классах. Но все же это был настоящий театр с рампой и декорациями. Регулярно по субботам им пользовались учащиеся драматических курсов. Их курсы размещались этажом выше. По субботам мы часто просили позволения пройти в класс под предлогом, будто бы нам нужно выполнить какое-то задание, и когда нас сопровождали туда и оставляли одних, то мы прокрадывались по коридору к театру, чтобы подслушивать у замочной скважины. Сквозь толстую обшивку двери не слишком много было слышно – разве что отдельные восклицания в драматических местах, но все равно мы слушали с огромным волнением.
Для нашего представления выбрали сокращенную версию балета «Тщетная предосторожность». Я танцевала в кордебалете вместе с другими младшими воспитанницами. В театральной костюмерной нам выдали только старый реквизит и костюмы, выглядевшие весьма поношенными, но даже самый потрепанный костюм казался мне великолепным одеянием и обладал магическим свойством разгонять, словно по мановению волшебной палочки, всю мою застенчивость. Четверо из нас исполняли небольшой танец и считали это большой для себя честью. Нашу аудиторию составляли родители, учителя, артисты и два балетмейстера, Петипа и Иванов. К нашему большому разочарованию, никто из императорской семьи не смог прийти в этом году. Был только министр двора барон Фредерикс, предоставивший нам трехдневные каникулы.
Привычные строгие правила повеления, казалось, были забыты в тот вечер, и к нам относились снисходительно. По окончании представления, когда мы с топотом понеслись по коридору, никто не попытался остановить нас или сделать выговор за радостные крики по поводу дарованных каникул. Столпившись у дверей танцзала, мы смотрели, как расходились зрители. Некоторые из артистов останавливались, чтобы сказать несколько слов похвалы. Самый большой успех в тот вечер выпал на долю трех старших воспитанниц, заканчивавших училище в этом году: Павловой, Егоровой и Петипа. К нам подошел Гердт, гордый за своих учениц, и сообщил новость, что дебют всех троих состоится после Пасхи.
В следующем году наш спектакль принес мне некоторую известность: Гердт, ученицей которого я стала, дал мне одну из главных ролей. Впервые было решено, что наши репетиции будут проходить на большой сцене Михайловского театра. Многие так называемые балетоманы, абоненты и поклонники балета, получили позволение присутствовать в тот вечер. В зале был и великий князь Владимир с семьей. Мы считали его большим покровителем искусств, а великая княгиня, его супруга, была президентом Академии художеств. Чрезвычайно привлекательный и обладающий внушительной наружностью, он обычно говорил очень громко, очевидно сам того не замечая.
– Кто это? Этот воробышек? – внезапно вырывалась его громкая реплика, когда на сцену выходила какая-нибудь маленькая девочка, чтобы исполнить свой сольный танец. Среди публики раздавался подавленный смешок, ее слышал и «воробышек» и на мгновение терялся, до тех пор пока громкое «Очень хорошо!» не успокаивало ее. После окончания спектакля великий князь пришел в училище и поужинал с нами. Его грубоватое добродушие ободряло девочек, они столпились вокруг него и непринужденно болтали. Только я сохраняла свою застенчивость и еще сильнее смутилась, когда он, указав на меня, сказал: «Она в свое время превзойдет их всех». За ужином он пригласил меня сесть рядом с собой. Была моя очередь читать молитвы перед едой, и теперь он похвалил мою дикцию и спросил, так же ли хорошо мне даются другие предметы. Я призналась, что у меня плохой почерк.
– Не говорите так, – сказал он и попросил принести лист бумаги, ему подали меню, оно было отпечатано, хотя ужин состоял только из холодного мяса и мороженого, само по себе это было довольно необычным и изысканным блюдом.
Он заставил меня написать на нем мое имя и посмотрел на мои каракули взглядом эксперта.
– Я назвал бы его необычайно хорошим, – сказал он и попросил написать еще и дату.
Это был первый случай из многочисленных проявлений доброты по отношению к застенчивому, замкнутому ребенку, каким я тогда была, со стороны человека, способного хранить верность своим симпатиям.
И впоследствии, оказываясь поблизости от нас, великий князь всегда искал меня, чтобы поговорить. Мне стало известно, что в беседе с директором он хвалил меня как будущую надежду и распорядился сфотографировать меня и прислать ему фотографию. Перед Варварой Ивановной, которой передали это распоряжение, встала дилемма, как выполнить его и в то же время сделать так, чтобы у меня голова не пошла кругом от столь неслыханной милости. В итоге сфотографировали нас всех. Подробности этой истории я узнала намного позже.
Поздней весной в Петергофе состоялось торжественное представление по случаю официального визита немецкого императора. Очень тщательно был подготовлен для показа на открытом воздухе балет «Пелей», а на случай дождя – другой спектакль для закрытого театра. В утро спектакля прогнозы погоды обсерватории были благоприятными, и решили дать балет. Местом для представления выбрали маленький остров на петергофском озере. На этом острове еще в предыдущее царствование был построен амфитеатр на фоне руин, напоминающий картины Гюбера Робера. Сцена простиралась до самого озера и благодаря низкому берегу казалась бесконечной. На крошечном островке была воздвигнута высокая скала с пещерой Вулкана в центре. Когда поднимался занавес. Вулкан в своей кузнице ковал доспехи для Пелея. Пещера освещалась каким-то сверхъестественным светом; искры вылетали из-под молота бога. В создании общей атмосферы большую роль играла стихия: время от времени на небесах вспыхивали зарницы, слышались отдаленные раскаты грома. Пролог заканчивался появлением на вершине скалы Марса и Венеры со свитой. Коленопреклоненный Пелей получал из рук бога доспехи и украшенный перьями шлем. Сцену заливал розовый свет, и по водной глади окруженная нимфами скользила Фетида. Эта красивая иллюзия создавалась довольно простым образом – плот с зеркальной поверхностью. Другим эффектным выходом было появление Венеры, сидевшей на высоком троне на позолоченной барке со свитой амуров, «смехов» и нимф. Я была одним из амуров. Мы погрузились на судно на другой стороне острова, за амфитеатром, и какое-то время плыли, оставаясь скрытыми от глаз публики. По сигналу судно, разукрашенное гирляндами цветов, появилось перед зрителями, и из него вышла Венера со свитой. Барка причалила в нужный момент, точно совпадающий с музыкой; представление в целом протекало гладко, без сучка без задоринки. Прозрачная тишина белой ночи разливала вокруг чары нереальности, создавая странное ощущение отрешенности от времени и пространства. Невозможно представить лучшей декорации для празднества, спектакль вполне пришелся бы ко двору самого «короля-солнца». Однако одно обстоятельство сильно беспокоило исполнительниц спектакля: из-за ночной сырости локоны наших париков распустились, но надеюсь, что этот небольшой недостаток не снизил впечатление от спектакля в целом.
Я прекрасно помню все подробности того незабываемого дня. Его можно назвать красным днем календаря, так как он ознаменовал собой приобретение нового жизненного опыта. Нас привезли в Петергоф рано утром, и мы провели там целый день. Узнав, что нам предстоит обедать в ресторане, мы пришли в восторг, вообразив, будто окажемся в светском обществе. Но нам накрыли столы в отдельном зале, там было не слишком весело. После обеда мы отправились на прогулку по парку, туда, где били фонтаны. День был жаркий, и мы взяли с собой свои зонты из небеленого сурового полотна. Как объяснить, почему эта нелепая вещь стала для меня предметом особой заботы и гордости, ума не приложу. Возможно, потому, что у меня никогда прежде не было зонтика – мама считала это лишним, а может, потому, что в прочитанном мною когда-то романе героиня, «склонив голову, чертила на песке причудливые узоры острием своего зонтика» в ответ на слова:
«Вы держите в своих ручках мою жизнь и мое счастье». Во всяком случае, в те дни зонтик стал для меня символом элегантности. Я держала его открытым даже в густой тени вековых дубов, посаженных еще Петром Великим, и, садясь на скамейку, чертила им замысловатые узоры.
У маленького, похожего на игрушечный, дворца Марли доброжелательный сторож показал нам квадратный пруд с золотыми рыбками. Он позвонил в колокольчик, и рыбки собрались в ожидании корма.
Тем временем дома вовсю готовились к отъезду на дачу. Голубой мебельный гарнитур, стоявший в гостиной, покрыли чехлами и сдвинули в угол. Обеденный стол со всеми принадлежностями для шитья выдвинули из угла и поставили на видное место. Солнце свободно проникало в комнату сквозь окна со снятыми шторами. Отец часто твердил, что предпочитает голые окна без «всех этих тряпок и занавесок». «Право, Платон, тогда тебе следовало бы жить в бараке?» – с раздражением восклицала мама. Много времени она провела, вышивая на этих занавесках узор «меандр». Каждое лето их снимали, стирали, полоскали в слабом растворе кофе и прятали до следующей зимы. Кроме тети Кати, помогавшей маме шить, еще один папин родственник оказывал иногда маме различные услуги. Появления дяди Володи в моем представлении всегда были связаны с какими-то таинственными действиями. Выслушав мамины инструкции, высказанные вполголоса, дядя Володя удалялся с объемистым свертком под мышкой. Со столь же таинственным видом он возвращался, уже без свертка, но с некоторой суммой денег, которую украдкой передавал маме. Однако вся эта таинственность ни для кого не составляла тайны. Я знала, что дядюшка просто относил зимние вещи в ломбард.
1 мая мы все еще были в городе. Отец избрал этот день, чтобы выпустить на свободу своих птиц. Отец обожал чижей с их веселым щебетанием, был у него и скворец, которого отец научил насвистывать разные мелодии и говорить «Христос воскресе». Весной он всегда выпускал своих птиц.
– «…Свято соблюдая обычай русской старины, на волю птичку выпускаю при светлом празднике весны…» – декламировал отец, заворачивая клетки.
Мы встали рано и отправились в Екатерингоф.
– Охота пуще неволи, – сказала мама. – К чему тащиться в такую даль, получая тычки под ребра от рабочих, когда вы могли бы освободить птиц в Летнем саду? Подумайте об этом.
Мы видели из окна переполненные конки, едущие по противоположному берегу канала. Толпы людей направлялись на народные гулянья с каруселями, устраиваемые в этот день в Екатерингофе. Но это не остановило меня, я всей душой стремилась в это путешествие, и мы с отцом, нагруженные клетками, отправились в путь. Мы подошли к окраине парка, где росло лишь несколько осин и берез. «Вот идеальное место, – сказал отец. – И вода есть поблизости». Он велел мне открыть клетку чижа. Птичка перестала прыгать, робкая и недоверчивая, она на мгновение замерла, словно затаив дыхание, затем с громким щебетом стремительно вылетела из клетки. Скворец казался мудрым и осмотрительным. Он сел на дверцу, неторопливо осмотрелся, свесив голову набок, и не спеша полетел.
Моя верная подруга, связанная со мной клятвой о дружбе, Лидия Кякшт приехала с нами в Лог. Лидия была сиротой, и мама охотно согласилась принять на себя заботу о ней на время каникул. Лидия была жизнерадостной, словно щенок, и всегда готовой на любую шалость. На выговоры или наказания она не обижалась, да они на нее и не действовали. Ее добродушие и искренняя привязанность ко всем нам всегда обезоруживали маму, и лишь однажды она вызвала сильный гнев отца, обычно для него не свойственный.
После обеда мы наслаждались неограниченной свободой. Никто не следил за тем, где мы и чем занимаемся, лишь бы вовремя вернулись к ужину. Нам запрещалось только одно: кататься на лодке без папы или Левы. Лодка была на тяжелой цепи с висячим замком, но ключ от нее вызывающе висел на гвозде у двери в кухню. Однажды, когда родителей не было дома, Лидия решила воспользоваться случаем: стащив ключ, мы отправились к озеру и переплыли на другую сторону, чтобы навестить друзей, живших в пяти километрах от нас. Инициатива принадлежала Лидии. Я сначала испытывала сомнения, но потом и меня охватила жажда приключений. Мы получили большое наслаждение от нашей затеи, пили чай, играли в чехарду и отправились в обратный путь довольно поздно. Теперь ветер дул нам навстречу, сумерки сгущались, а мы не преодолели еще и половины пути. Лодка протекала, и нам приходилось часто останавливаться, чтобы вычерпать воду. Во время одной из таких остановок уронили в воду весло, и потом долго маневрировали, безуспешно пытаясь оставшимся веслом достать упавшее. Дело принимало угрожающий оборот.
– Становись на колени и молись, – велела мне Лидия.
Она твердо уверовала в мою святость после того, как однажды во время урока я сильно натерла палец на ноге, но не прекратила занятий.
– Она святая, – твердила Лидия, рассказывая об этом случае матери. – И к тому же мученица.
Тем временем дома забеспокоились, когда мы не вернулись к ужину. Стали всех расспрашивать, и, когда кто-то сказал, что видел, как мы отплывали в лодке, поднялась паника. Спасательная партия тотчас же отправилась в путь и нашла нас, все еще пытающихся выловить весло и взывающих о помощи к небесам. Мы получили такой нагоняй, что он должен был навсегда отбить у нас охоту к подобным выходкам, но наш дух оставался неукротимым. Его следующим проявлением стал наш «плантаторский» подвиг – еще одна выдумка неистощимой на идеи Лидии. Однажды жарким днем мы собирали в лесу землянику.
– Давай разденемся, тогда будет не так жарко, – предложила Лидия.
У нас на голове были большие соломенные шляпы, и мы обе сочли, что выглядим как негритянки на плантации. Маленький лесок находился рядом с дорогой, и нас заметила соседка, возвращавшаяся домой со станции. В высшей степени шокированная дама отправилась к маме и пожаловалась на наше неприличное поведение. Настала очередь мамы взять нас в ежовые рукавицы, и она прибегла к весьма действенной мере, запретив нам выходить за пределы сада, что меня чрезвычайно огорчило. К счастью, через несколько дней запрет был снят, мама «под честное слово» разрешила нам выходить, и я снова почувствовала себя наверху блаженства. То были счастливые дни. Во мне с каждым днем все больше разрасталась почти языческая любовь к лесам и полям, я забывала о времени и теряла ощущение своего собственного «я», погружаясь в восхитительную дремоту.
За городом жизнь протекала спокойно – никаких бродяг на дорогах, никаких слухов о грабежах. Правда, в лесу водились медведи, но крестьяне утверждали, будто они кормятся овсом и не представляют собой никакой опасности летом, разве что медведица может напасть, если рядом с ней медвежонок. Однажды мы с Лидией в поисках грибов забрели далеко в лес. Я нашла целую грибную семью и опустилась на колени, чтобы собрать их. Деревья поблизости росли группой, формируя собой подобие беседки. Мой взгляд привлекла находившаяся среди деревьев огромная куча, напоминающая гигантский муравейник. Я позвала Лидию, и она подошла посмотреть. Вдруг «муравейник» зашевелился, и в проеме между деревьями появилась голова с торчавшими вверх ушами. Никогда не забуду нашего стремительного бега. К счастью, Лидия хорошо ориентировалась, и вскоре мы оказались на дороге. Дома мы, задыхаясь, поведали о своем спасении. Лидия утверждала, будто слышала хруст валежника, когда медведь гнался за нами, я этого не слыхала. Крайне рассерженная скептическим отношением Левы к нашему рассказу, она побожилась, что видела следы медвежьих лап на дороге. Папа предположил, что это, по-видимому, был годовалый медведь, которого обычно оставляют присматривать за малышами, когда взрослые медведи отправляются на поиски пропитания. Крестьяне называют их пестунами.
– Пестуны в действительности не опасны, – объяснял отец, – если только их не трогать.
Нас обеих ужасно возмущало преуменьшение смертельной опасности, которой, как полагали, мы подверглись; особенно негодовала Лидия, которую Лев своими ироническими замечаниями мог довести до белого каления, и тогда ее аргументация теряла всякую последовательность. Они постоянно пикировались. Было очень забавно наблюдать за их ежедневными стычками по поводу столь необходимых ей уроков грамматики. Нелегко было заставить Лидию заниматься, она словно за версту чувствовала приближающуюся опасность и проявляла чрезвычайную изобретательность, чтобы ускользнуть от своего наставника. Однажды Лев запер ее на замок, заставив множество раз писать слово из пяти букв, в котором она сделала три ошибки. Когда Лев с каким-то шутливым замечанием отпер дверь, то обнаружил, что комната пуста. Его мятежная ученица уже давно выпрыгнула в окно, оставив вызывающую записку. «Лев глупый осел, я его презираю», – было нацарапано на клочке бумаги. К несчастью для Лидии, оскорбительность ее выходки оказалась сглажена, так как в слове «презираю» она умудрилась сделать несколько ошибок – в результате последнее слово осталось за Левой. Уже в те годы он обладал живым, гибким умом и умением спонтанно находить остроумные ответы, что в последующие годы сделает его опасным оппонентом для ученых коллег. Хотя он тогда был или, по крайней мере, считал себя свободным мыслителем, в нем не было и следа педантичности. Сам полностью лишенный предрассудков, он мог искренне обсуждать с цыганами их колдовство и черную магию и был больше склонен к юмору, чем к борьбе с ошибками.
Этим летом случавшиеся время от времени с мамой сердечные приступы стали внушать особую тревогу. Им обычно предшествовали дни мрачной депрессии. Один наиболее тяжелый приступ, вероятно, стал результатом тяжелой предгрозовой жары. Вдали бушевали сухие грозы. По вечерам небо, казалось, дрожало от зарниц. Пришло время урожая, на дальних полях загорались стога. Густой удушающий запах можжевельника доносился из горевших лесов. Но дождя, который мог бы облегчить напряжение многих дней, все не было. Однажды вечером мы сидели за ужином на балконе, и вдруг мама с пронзительным криком упала со стула. Отец отнес ее на руках в комнату и уложил в постель. Она то билась в истерическом припадке, сбрасывая холодные полотенца, которые мы прикладывали к ее голове, то лежала, изнуренная, и тихо стонала. Приступ продолжался несколько часов. Видеть все это было просто ужасно. В какой-то момент я совершенно потеряла голову. Закрыв глаза, выскочила из дома и бросилась бежать, сама не зная куда. Наши соседи, пожилая пара, направлялись к нам, чтобы немного поболтать вечерком перед сном.
Они остановили меня. Я лепетала что-то бессвязное. Пожилая дама отвела меня к себе и дала валериановых капель, затем пошла к нам, чтобы предложить помощь. Она вернулась за мной, когда мама пришла в себя после припадка.
Наши соседи принадлежали к театральному миру: Юрковский был когда-то режиссером драматического театра, его жена – знаменитой актрисой. Необычайная любовь и преданность мужа создавала неугасаемый ореол романтизма вокруг их жизни. Буколические имена Филемона и Бавкиды, которыми нарекла их мама, на редкость хорошо им подходили. Мне и раньше доводилось встречать красивых стариков, но Мария Павловна являла собой исключительный образец красоты пожилой женщины: лукавые искорки в глазах, намек на усики над припухлыми губками придавали ей очарование юности, шаловливой и немного застенчивой. Она не предпринимала никаких лихорадочных попыток обмануть время; ее закат был безмятежным и исполненным достоинства. Платья ее напоминали моды начала шестидесятых годов, а седые волосы она заплетала в косы и укладывала короной, как во времена своей юности. Муж приучил их маленького внука называть ее «красавица бабушка».
Юрковский считал, что я выбрала неверный путь, посвяти» себя танцу. Он стал проявлять интерес ко мне с тех пор, как увидел меня в спектакле «Сон в летнюю ночь». В Логе я часто приходила к ним в гости. Старик обычно приглашал меня в свой кабинет и просил читать стихи. Я знала их очень много, и он предоставлял мне самой выбирать, что читать. Высокий, немного сутулый, с длинной седой бородой, он сидел в кресле и слушал меня закрыв глаза. После небольшой паузы начинал говорить, давая советы, как лучше модулировать голос.
– Тебе следует выступать на драматической сцене, – часто говорил он мне. – В тебе, несомненно, есть врожденный лиризм. – И добавлял: – Тогда ты будешь служить более интеллектуальному искусству.
Мы часто вступали в продолжительные беседы. Он открыл мне глаза на множество заблуждений; одно из них состояло в моей уверенности, что талант актера непременно должен быть врожденным. Он качал головой.
– Знаю, это мнение широко распространено среди актеров, но оно не верно. Ристори никогда не подготовила самостоятельно ни одной роли. Главное для великого актеpa – это умение перевоплощаться, и не имеет значения, из какого источника он черпает вдохновение.
Замечание Юрковского по поводу «более интеллектуального искусства», хотя и сделанное в деликатной форме, тем не менее очень меня расстроило. Печально было сознавать, что выбранное мною искусство является чем-то второразрядным. Я тогда еще не понимала в полной мере безграничных возможностей искусства танца. Просто испытывала радость от движения и решимость продолжать заниматься своим делом. Сначала я инстинктивно следовала по избранному мною пути и лишь позднее совершенно сознательно убедилась в правильности принятого решения.
Мама часто говорила, что Лев похож на нее, а я «вылитая дочь своего отца». Заканчивая гимназию, Лев постепенно превращался в настоящего ученого. Мама утверждала, что острый ум и интеллектуальные способности он унаследовал от ее семьи. С гордостью рассказывала она о своём двоюродном дедушке Хомякове, поэте, религиозном философе, одном из вождей движения славянофилов. Она искренне надеялась, что Лев унаследует его славу.
На нижних полках нашего книжного шкафа среди картонных коробок, где хранился всякий хлам, который не выбрасывался, потому что «кто знает, не пригодится ли это когда-нибудь», однажды я обнаружила несколько маминых записных книжек. Озаглавленные «Pensees et maximes» («Мысли и изречения»), они отражали наблюдения, размышления по поводу тех или иных событий, критику прочитанных книг. Записи в основном велись по-французски. И это ни в коей мере не было позой – ученицы Смольного института, где воспитывалась мама, обращались к maman, как они называли директрису, только по-французски, так было заведено. И если сейчас мама не могла позволить себе погрузиться в интеллектуальные занятия, у нее была сформирована привычка мыслить. Она необыкновенно быстро вошла в круг интересов Льва и его молодых друзей, которых он теперь часто приводил домой.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.