ГЛАВА XXII НАЧАЛО

ГЛАВА XXII

НАЧАЛО

Целых одиннадцать лет меч его не знал покоя. Целых одиннадцать лет в изверившемся послевоенном мире с неимоверной энергией стремился он не упустить ни одной возможности выступить, высказаться, вызвать на бой всякого противника, одиннадцать лет работал он почти без отдыха, будто неиссякаемая сила и свет наполняли его.

«Так не может продолжаться долго, — повторяли врачи. — Человеку в вашем возрасте…»

В его возрасте? Для него, удивительным образом сочетавшего умудренность шестидесятилетнего человека с пылкостью тридцатилетнего, возраст не имел значения. Значение имела его миссия, то, что предстояло совершить, и к чему, как он говорил, сводилась вся его жизнь; он был теперь снова в начале пути.

«Я хочу вам сегодня поведать о том, что касается судьбы каждого мужчины и каждой женщины, присутствующих здесь. Конечно, Всевышнему ничего не стоило, послав ангела сюда, на Кинг-Уильям-стрит, обратить всех в спиритизм. Но по Его закону мы должны сами, своим умом найти путь к спасению, и путь этот усыпан терниями».

Так в сентябре 1920 года начал он свою первую лекцию в Аделаиде, на юге Австралии. Теперь во время выступления он пользовался очками для чтения, висящими на тонком шнурке.

«У сэра Артура были приготовлены какие-то записи, но, пролистав несколько страниц, он отложил их в сторону и вырвался на вольные просторы красноречия. То и дело выброшенный вперед палец отмечал наиболее пылкие обороты, или же он вертел в руках свои большие очки во время спокойных описательных пассажей, а то вдруг обе руки вытягивались вперед. Вообще же речь его была простой и убедительной, яркой и доходчивой».

В свой поход он выступил не один — с ним вместе путешествовало шесть человек: Джин с тремя детьми, майор Вуд и неутомимая служанка Джекмен, с первых же дней в Уиндлшеме не расстававшаяся с Джин, точно так же, как она не расставалась со своей вечной шляпой и незыблемыми английскими манерами. Во время выступлений, как он признавался в «Скитании спирита», забывал он о публике, забывал обо всем на свете, кроме своей высшей миссии.

В 1920 году он ездил с лекциями по Австралии. В 1922 и затем в 1923-м — по Соединенным Штатам. И повсюду было одно и то же: его встречали — порой к его великому удивлению — огромные толпы слушателей, переполнявшие залы и даже запруживавшие прилегающие улицы, так что ему самому, чтобы пробраться в зал, часто приходилось объяснять, кто он такой.

Что привлекало их? Его ли миссия? Или любопытство? Или просто дело в его личном обаянии? Обаянии, столь ярко проявившемся в деятельности, что редко кто из встречавшихся с ним не испытывал на себе его силы? Так или иначе — судить читателю, но, следя по отзывам прессы за его походом из страны в страну, читая интервью с ним, слыша поношения, обрушивавшиеся на его голову, нельзя отрицать, что было все же нечто — его личность, или суть его сообщения, — что привлекало к нему слушателей.

Мы сказали: поношения. Да, именно поношения — бесчисленные и истерические. Взять хотя бы письмо, адресованное «Архидьяволу спиритической церкви». Такие попреки столь же раздражали его, сколь и смешили. Что хорошо видно по манере, в какой он отвечал на них и о которой можно судить по отрывку из письма, написанного в Австралии:

«Мне бы хотелось сказать несколько слов в ответ на замечание преподобного Дж. Блакета о спиритизме. Во все времена в религиозных разногласиях каждая сторона стремилась доказать, что ее противники связаны с дьяволом.

Высшим примером тому может служить обвинение, выдвинутое фарисеями самому Христу, который ответил им, что видно будет по плодам. Мне не понятен ход рассуждения тех, кто связывает с дьяволом желание доказать существование жизни после смерти. Если деятельность дьявола такова, то он определенно переменился к лучшему». 9 апреля пароход «Балтик», на котором плыл Конан Дойл, входил в гавань Нью-Йорка. В Америке была эра благоденствия. Заметив, как устремились ввысь белые дома на берегу Джерси, Конан Дойл подумал:

«Я предвижу, какие опасности меня здесь ожидают и сколь они велики. У них острое чувство юмора, у этих американцев, а нет такого предмета, над которым было бы легче посмеяться, чем этот. Они исключительно практичны, а это им покажется умозрительным. Они поглощены мирскими интересами, а это как раз становится им поперек дороги. И главное, они во власти Прессы, и если Пресса займет легкомысленную позицию, я не в силах буду до них докричаться».

Сейчас на фоне цветущего благоденствия, карманных фляжек и всего того, что было прозвано «эрой джаза», пора объяснить, во что, собственно, верил Конан Дойл, его же устами, хотя бы потому, что столь многие знают это только понаслышке.

В центре его вероучения стоял Новый Завет с Христом и Его учениками.

«Куда ни пойдешь, — заметил однажды Конан Дойл, — повсюду встречаются два типа критиков. Один — материалист, отстаивающий свои права на вечное небытие. Другой — джентльмен, так глубоко преклоняющийся перед Библией, что никогда в нее не заглядывает».

В его философии не было места тому, что мы зовем смертью. Когда человек умирает, в общепринятом смысле слова, не материальное тело его сохраняется и не материальное тело лежит в могиле в ожидании воскрешения и Страшного Суда.

Переживает смерть эфирное тело: то есть душа, одетая в телесную оболочку лучшего периода своей земной жизни. Эфирное тело — иногда сразу, иногда после краткого сна — переходит в иной мир, или, говоря точнее, в ряд иных миров.

Такая вера покоилась на семи конкретных принципах. Вот эти принципы: 1) отцовство Бога; 2) братство людей, 3) выживание личности; 4) сила общения, то есть общения с мертвыми; 5) личная ответственность, 6) воздаяние и возмездие, 7) вечное движение вверх. Последнее — вечное движение вверх — венчало все здание. В том ином, потустороннем, мире можно через душевное совершенствование вознестись, переходя от сферы к сфере или от цикла к циклу, к той высшей сфере, где обитает Христос.

«Откровение, — пояснил Конан Дойл в „Живой вести“, — вытесняет представление о жуткой преисподней и фантастическом рае концепцией постепенного возвышения по лестнице бытия без чудовищных падений или взлетов, превращающих нас в один миг из человека либо в ангела, либо в дьявола».

Его вероучение, будучи христианским по принадлежности, ни в коей мере не означало борьбы с иными верованиями.

«Чудовищное убеждение, — писал он, стараясь сохранить беспристрастность, в работе „Если бы мне довелось читать проповедь“, — будто Бог благоволит к одной группе человечества в ущерб другой, не имеет под собой никаких оснований. В учении говорится, что вера и верования ничто в сравнении с нравственными качествами и поведением и что это последнее определяет место души в потустороннем мире.

Всякая вера — христианская или нехристианская — имеет своих праведников и своих грешников, и если человек добр и праведен, при переходе в загробный мир ему нечего опасаться, что он не был членом Церкви, признанной на земле».

В последних двух абзацах он достигает того, что можно назвать сплавом, слиянием воедино его религиозных принципов. И происходит оно из веры, что человек и человеческая душа суть одно целое как на том, так и на этом свете.

Вот еще некоторые выводы:

«Вся жизнь на земле есть тренировочное поле для жизни душевной. Это лоно, из которого выходит настоящий человек, когда он умирает для всего земного. Второе рождение, которое проповедовал и явил Христос, может случиться в любой момент, даже еще в течение земной жизни…»

«Спиритизм утверждает выживание личности, но не может взрастить вечного человека. Чтобы возрасти до вечности, следует жить согласно с духовными законами, так же как цветок в своем росте подчиняется законам природы. Эти духовные законы дает христианская Библия. А Церкви следует объяснять их как данность и наставлять людей для жизни благородной и вечной. Спиритический сеанс доказывает существование жизни после смерти, и жизнь эту может даровать один лишь Бог, когда человек сам вылепит в себе сосуд, способный принять и сохранить ее».

Вот его религиозная философия, но лишь в том, что касается пятого принципа его верований — то есть общения с мертвыми — принципа, вокруг которого велись основные споры, ибо он и был самым спорным из всех. Но эти баталии лучше обойти стороной. Отметим только, что в 1922 году в Нью-Йорке он побил все лекторские рекорды. Впрочем, и в 1923 году, пересекая Америку в направлении Тихого океана и закончив лекционное турне в Канаде, он превзошел самого себя.

«Я? — восклицал он. — Эти толпы людей не имеют ко мне никакого отношения. Ибо значение имеет предмет лекции, а не лектор. А им предоставлено если не опровергнуть факты, то лишь одно — признать их».

Вот чего он ждал от своих выступлений. Покрыв расходы на путешествие, он весь остальной доход с лекций вкладывал в проповедь спиритизма.

К концу 1923 года он проделал уже 50 тысяч миль и выступил перед четвертью миллиона слушателей. Как билось его сердце в этом безостановочном движении под шум толпы и свистки паровозов? Труднее ли стало ему собираться с силами? Если и так, то он никогда бы в этом не признался.

В середине двадцатых годов даже посторонний наблюдатель — не говоря уже о заботливой Джин, изо всех сил старавшейся облегчить его жизнь, — сказал бы, что его деятельность чересчур обширна. Одна лишь его переписка достигла в Америке трех сотен писем за день. И это не единственная забота.

Ведь и три свои книги путевых заметок, долженствующие в первую очередь донести до читателя его спиритическое послание, а вовсе не живописные подробности путешествия, он писал, как пишут дневники, в течение всего своего паломничества. В 1923 году стали выходить отдельными выпусками в «Стрэнде» его «Мемуары и приключения». И книги на спиритические темы, и статьи, часть которых помещалась в «Стрэнде», рождались под пером человека, не ведающего усталости, — он работал, не давая себе поблажки, в садовом домике в Уиндлшеме, которым стал так часто пользоваться в качестве кабинета еще с военных времен.

Где бы ни возникала в нем нужда: собрание ли, на котором без него не могли обойтись, медиум ли, которого надо наблюдать, спор ли, который надо вести, приватно или в печати, — он шел туда, знаменуя свое высочайшее присутствие неизменным зонтиком. И иногда с ним вместе шествовал Шерлок Холмс.

От «Камня Мазарини» в 1921 году до «Поместья Шоскомб» в 1927-м не расставался он со своим старым приятелем. Но никогда публично не ставил между собой и Холмсом знака равенства.

«Почему ты не скажешь им все как есть?» — упрашивала Джин, давно уже посвященная в тайны творчества. И тем не менее, хоть в его автобиографии немало весьма прозрачных намеков на то, кто истинный прототип Шерлока Холмса, он сохранял шутливый секрет личности сыщика, как и личности Уотсона. Он пошел даже дальше, заставив Холмса отрицать всякую мысль о сверхъестественном, ибо у Холмса — которого он сконструировал как вычислительную машину — все должно быть подчинено логике, все — до последней клеточки мозга.

Совсем иначе обстояло дело с повестью, написанной к концу 1924 года и первоначально носившей название «Странствования духа Эдварда Мелоуна». Повесть появилась в следующем году в «Стрэнде» под названием «Туманный край».

«Слава Богу, — сообщал он Гринхофу Смиту 22 февраля 1925 года, — книга закончена! Это мне было так важно, что я уже стал опасаться, что умру, ее не завершив».

Эти строки писались в квартире на Виктория-стрит, которую он содержал в городе более двадцати лет, накануне поездки в Париж, где послушать «доброго великана» собирались толпы поклонников. «Туманный край» был для него не столько повестью в обычном смысле, сколько поводом познакомить читателей с содержанием своих и чужих спиритических опытов.

Мы видим, что центральная фигура «Туманного края» вовсе не профессор Челленджер. Как указывают первоначальное название и подзаголовок журнальной публикации, центральный герой — Эдвард Мелоун, атлетического сложения ирландец. Но и Челленджер на своем месте, хотя уже не тот, не прежний Челленджер — постаревший, перенесший тяжелейшие утраты, громогласно отстаивает он позиции научного скептицизма.

Если в свое время именно Челленджер вел за собой все повествование, то теперь его самого проводят через все превратности, через туманные, неясные, порой грозящие даже опасностями происшествия книги, которой автор придавал такое значение. И он, автор, вводит Челленджера не столько из симпатии к своему герою, сколько как представителя научного скептицизма, того скептицизма, выразителем которого был профессор Хэр, снискавший доверие и понимание Конан Дойла.

В конце концов Челленджер уверовал в общение с потусторонним миром. Многим не понравилась книга потому, что им не нравилась тема. А Челленджер утратил славу укротителя чудищ, недавно завоеванную им в одной из лучших экранизаций «Затерянного мира».

«Конан Дойл проповедует!» — так отзывались многие о книге, что было справедливо. Но давайте встанем на его место: что еще мог делать он — да и всякий человек, — для которого вера важнее всего на свете?

Впрочем, его талант рассказчика пробивается и в «Туманном крае», а если кому-нибудь захочется прочесть его лучший рассказ о привидениях, мы можем рекомендовать «Громилу из Брокас-Корта», написанного в 1921 году. В тот год умерла матушка, умерла тихо, благословив своего любимого сына, хотя и не смирившись с его верой в спиритизм. Но Конан Дойл не ощущал утраты, и чувства, что накопились за все эти годы, которые красочной вереницей проходили теперь перед его мысленным взором, заставляли его с еще большим рвением отдаваться работе.

Вновь и вновь Гринхоф Смит убеждал его написать что-нибудь, более отвечающее общему вкусу, чем его спиритические статьи. Вот типичный его ответ:

«Я бы хотел сделать так, как Вы просите, но, как Вы знаете, жизнь моя посвящена одной цели и в настоящий момент я не вижу на моем горизонте никакого подходящего для Вас литературного замысла. Я могу писать только то, что само приходит ко мне».

Словно стали сходиться линии жизни. В 1924 году воплотилась его старинная мечта, когда он собрал картины и рисунки отца для выставки в Вест-Энде. В 1925 году он купил дом в деревне — Бигнелл-вуд был продолговатым, с несколькими фронтонами, и стоял под тяжелой соломенной крышей среди дубов и берез Нью-Фореста — того самого фона, на котором ожили персонажи «Белого отряда». В 1926–27 годах в разгар напряженнейшей работы и полемики увидели свет его двухтомная «История спиритизма» и «Архив Шерлока Холмса».

Сколь бы малозначительными не представлялись ему теперь холмсовские рассказы, он не хотел, чтобы они казались натянутыми, высосанными из пальца. Рассказ «Человек, которого разыскивали» он по этой причине отверг, и тот так и не был опубликован. Те, кому довелось его читать, могут засвидетельствовать, что центральный сюжетный ход — исчезновение человека с борта корабля средь бела дня на виду у всех — стоит незавершенного рассказа о м-ре Джеймсе Филлиморе. А жена Уотсона в 1895 году все та же Мэри Морстен.

Но написан он как бы между прочим, с тем нетерпением, какое бывает у человека, мысли и чувства которого обращены на другое. Так же он отверг и другой замысел: в нем речь должна была идти об убийстве, совершенном человеком на ходулях; любопытно, что к той же идее пришел впоследствии Г. К. Честертон. «Еще Холмса!» — просят читатели. Что ж, ответ известен: «Я могу писать лишь то, что само ко мне приходит».

Характеризуя его финансовые дела, можно рассказать, что он пожертвовал 250 тысяч фунтов стерлингов на проповедь спиритизма. А что касается почестей, то мы уже говорили о титуле пэра, предложенном ему. Дело дошло до того, что его кузен, преподобный монсеньор Ричард Барри-Дойл, близкий участливый друг семьи с военных дней, посчитал необходимым приехать в Уиндлшем для переговоров. Пусть с Георгом Конан Дойл был в дружеских отношениях, но кроме короля есть и другие, с мнением которых приходится считаться. Его отговорили принимать титул. В Англии, стране религиозной свободы, пэр королевства не мог быть духовидцем. Как будто у него было мало заслуг перед королевством!

Но «доброго великана» (выражение французского журналиста) это, казалось, не трогало, а если и отзывалось болезненно в душе, об этом никто не узнал, ведь блеск его глаз не померк. Он проводил теперь много времени в книжной лавке с музеем при ней, устроенной им на Виктория-стрит для интересующихся спиритизмом. Делами там заправляла дочь Мэри.

— Почему ты беспрестанно твердишь о доказательствах, доказательствах, доказательствах? — спросила его однажды Мэри. — Мы знаем, что это правда, разве нужно еще что-то доказывать?

— Ты никогда не была рационалисткой, — ответил он.

Книги, посвященные спиритическим проблемам, ему, который мог получать по десять шиллингов за слово, если бы соизволил писать о Шерлоке Холмсе, приходилось издавать за собственный счет. В 1927 году вышел на свободу столько лет не видевший белого света Оскар Слейтер, больной, затаивший в груди непомерную обиду, вышел, как был, невиновный, но все еще официально не оправданный. Конан Дойл и словом и делом стал бороться за признание его невиновности и выплату компенсации, стремясь доказать, что в те далекие дни не Оскар Слейтер убил Марион Гилкрист.

Они одержали победу. В зале суда они протянули друг другу руки через пропасть в столько лет, куда канули в забвении и подтасовка фактов, и предвзятое ведение следствия. Это произошло в 1928 году, а осенью, когда на лужайках Бигнелл-вуда закружились под моросящими дождями опавшие листья, Конан Дойл собрался в дорогу, пролегшую через Южную Африку, Родезию и Кению.

Поехал он в Африку вместе с Джин и тремя детьми, которые сопровождали их повсюду во всех спиритических паломничествах. Дети, собственно, были уже вполне взрослыми. Денис и Адриан, засматривавшиеся на прекрасный пол и рисковавшие свернуть себе шею в автомобильных гонках, были шести футов роста, но отец все еще возвышался над ними и мог усмирить их одним взглядом. Они позволяли себе подтрунивать над его тактикой обращения с автомобилем — не находя в себе технической жилки, он, когда что-то случалось, попросту открывал капот и тыкал своим зонтиком в мотор, пока не достигал желаемого результата. Он более чем снисходительно относился к их проделкам. Но однажды в купе поезда, везшего их по Южной Африке, произошел такой случай.

— Та женщина? — сорвалось у Адриана. — Да она безобразна.

Звонкая оплеуха прервала его речь, у него потемнело в глазах, и когда он снова обрел способность видеть, то различил побагровевшее от гнева лицо отца.

— Запомни, — сказал Конан Дойл примирительно, — безобразных женщин нет.

Это было сказано раз и навсегда — в этих словах была вся его философия по отношению к прекрасному полу.

Впервые после бурской войны посетив Южную Африку, не мог он не испытать щемящего чувства. В окрестностях Блумфонтейна он оказался на закате, таком же багрово-красном закате, какой ему запомнился по последнему дню в госпитале Лангмена.

Прежние политические страсти здесь еще слегка теплились, но что ему теперь до них. Никогда он не был столь энергичен, столь убедителен в выступлениях и беседах, как в этом паломничестве под палящим солнцем Африки. Его родным казалось, что он покинул Англию, едва успев вернуться, — только недавно, весной 1929 года, возвратившись из Африки и проведя часть лета в Бигнелл-вуде, где праздновался его семидесятилетний юбилей, он уже осенью снова собрался в путь — теперь его целью была Скандинавия.

Скандинавия не предел! Он собирался донести свет истины до Рима, Афин, Константинополя.

«Мы возвращаемся, — писал он взволнованно на исходе африканского турне, — поздоровевшие, утвердившиеся в вере, жаждущие броситься в бой за величайшее дело — возрождение религии и того непосредственного, практического спиритизма, который есть единственное противоядие от научного материализма».

В таком воодушевлении, посетив по пути Гаагу и Копенгаген, он ехал в Норвегию и Швецию. В Стокгольме его ждал самый горячий прием, все улицы были запружены, и ему, как и в Кейптауне, предложили выступить по радио: словно колокол, гулко разнесся его голос.

Он обещал вернуться в Лондон в день годовщины заключения мира, чтобы выступить утром в Альберт-холле, а вечером в Куинз-холле. И тут внезапно «добрый великан» надорвался.

В Лондоне прямо с парома его отвезли на квартиру. В воздухе уже носились редкие снежинки. Напрасно доктора убеждали его, едва переводившего дух, что дальнейшие выступления самоубийственны.

Как и всю жизнь, он не собирался сдаваться. Он не отступит даже перед грудной жабой. И не только данное обещание двигало им, но и то, что в этот день должна была служиться панихида в память тех, кто — как Кингсли и Иннес — ушел под звуки «Упрячь свои заботы в ранец»[35].

В воскресенье утром он выступал в Альберт-холле, несколько нетвердо держась на ногах и с трудом произнося слова. Вечером он выступал в Куинз-холле, а затем, когда толпы тех, кто не смог пробиться в зал, захотели послушать его, он настоял на выступлении с балкона, прямо под снегом, без шапки.

И все же, казалось, он вновь посмеялся над физическими недугами. Тело можно заставить слушаться. В Сочельник в Уиндлшеме, сойдя к обеду, он ел мало — только виноград, но был в прекрасном расположении духа. Д-р Джон Ламонд, пресвитерианский священник, давний его сподвижник в спиритизме, не раз имевший удовольствие видеть, как Конан Дойл имитирует профессора Челленджера, теперь слушал прерывающийся приступами кашля его рассказ о посещении Барри в Стануэйкорте.

Окруженный заботой, оберегаемый от настырных посетителей, в ту весну 1930 года он как будто поправлялся. Вот еще одна памятная сцена из того времени.

В Уиндлшеме вошло у него в непреложный обычай в первые же ясные дни срывать в саду для Джин подснежники. И вот снова весна, и снова он, усталый великан, идет в сад и срывает первые подснежники.

Он чувствовал себя много лучше, или говорил, что чувствует себя лучше, и нарисовал себя в виде старой клячи, с удовлетворением отметив этапы пройденного пути.

«Старая кляча, — приписал он снизу, — долгую дорогу тянула тяжкий груз. Но ее холят и лелеют, и шесть месяцев в стойле да еще шесть месяцев в лугах поставят ее на ноги».

С наступлением лета он стал снова ежедневно работать в своем кабинете: он не бросал литературу, не забывал о переписке. Однажды, возвращаясь из кабинета в спальню, он тяжело упал в коридоре. Дворецкому, прибежавшему ему на помощь, он приглушенным голосом сказал:

— Ничего страшного! Отведи меня тихонько и никому ничего не говори!

Он не хотел волновать Джин.

Часто приходилось давать ему кислород. Один такой случай хорошо запомнился Денису. Он лежал наверху, в спальне за белыми дверями, и, повернув на подушке свою большую голову, стал искать глазами Дениса.

— Тебе, должно быть, очень скучно, мой мальчик, — сказал Конан Дойл, — пойди почитай.

Под занавес жизни он еще помчался в Лондон, вопреки заклинаниям Джин и докторов, чтобы переговорить с министром внутренних дел по поводу законов, преследующих медиумов. Но старая кляча слишком долго тянула свой груз, ее путь в этом мире подходил к концу.

7 июля 1930 года в два часа ночи Денис и Адриан с бешеной скоростью неслись в машине в Танбридж-Уэлс за кислородом. В ящике стола в кабинете Конан Дойла лежали гранки его последнего рассказа из времен регентства. Из своей спальни — окна, выходящие на север, были открыты — мог он еще увидеть восход солнца, предвещавшего ясный теплый день.

(Сама обстановка спальни весьма примечательна. По стенам были развешаны фотографии боксеров — Том Криб и Молино — и рисунки Уильяма Блейка. Над туалетным столиком висела фотография военного тральщика «Конан Дойл». Была еще деревянная плакетка с изображением Гиллетта в роли Шерлока Холмса. По углам — гири и боксерские перчатки и там же, в спальне, бережно уложенный в специальный чехол, стоял его славный бильярдный кий.)

В половине восьмого утра, совершенно обессиленный, он все же пожелал встать с постели и сесть в кресло. Ему помогли натянуть халат, и он устроился в большом плетеном кресле лицом к окну. Он говорил мало. Ему было трудно говорить.

Но он нашел в себе силы сказать:

— Нужно отлить для тебя медаль, — сказал он Джин, — с надписью: «Лучшей из всех сиделок».

Была почти половина девятого. Джин сидела слева, держа его руку в своей. Адриан — справа, держа его за другую руку. Денис стоял за спиной Адриана, а Лина Джин по другую сторону от матери.

За окном уже встало солнце, хотя лужайка еще была в тени. Ровно в половине девятого, они почувствовали, как рука его сжалась. Он чуть-чуть приподнялся и, не в силах говорить, посмотрел по очереди на каждого из них. Затем откинулся назад, и глаза его навеки сомкнулись для всего земного.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.