ГЛАВА IX РОМАНТИЧЕСКАЯ: ДЖИН ЛЕККИ

ГЛАВА IX

РОМАНТИЧЕСКАЯ:

ДЖИН ЛЕККИ

Шел 1897 год, год бриллиантового юбилея королевы Виктории. М-р Джозеф Чемберлен, министр колоний, убедил своих коллег праздновать его всеимперским фестивалем, который прогремит на весь мир.

Мисс Джин Лекки было тогда ровно двадцать четыре года. Даже не слишком профессионально выполненные фотографии того времени раскрывают ее необычайную привлекательность. Однако фотография не может передать всей цветовой гаммы ее красоты: темного золота волос, зеленовато-карих глаз, белизны нежной кожи и игры улыбчивого лица.

Она была богато одарена музыкальными талантами: у нее было красивое меццо-сопрано, которое она совершенствовала в Дрездене и собиралась продолжить обучение во Флоренции. Джин Лекки происходила из очень древнего шотландского рода, восходящего к XIII веку, к Мали де Легги, и одним из ее предков (невозможно не впасть в романтический тон, говоря о ней или о Конан Дойле) был Роб Рой Мак Грегор. При всей своей хрупкости (она была тонкая и стройная, с маленькими руками и ногами), она отлично держалась в седле, обучаясь верховой езде сызмальства. Джин жила с матерью и отцом, состоятельным шотландцем строгих религиозных правил, в Блэкхите. И неизменно в ее облике мы видим отзывчивость, порывистость, романтичность; кружевной воротник охватывает стройную шею, а глаза (выражение их можно прочесть даже на фотоснимке) вполне отражают ее нрав.

При каких обстоятельствах они познакомились, нам неизвестно, но день, который никогда не забыть ни Джин, ни Конан Дойлу, — 15 марта 1897 года. Это было всего за несколько месяцев до его тридцативосьмилетия. Они полюбили друг друга сразу же, отчаянно и навеки. Его письма к ней, написанные, когда ему шел семьдесят первый год, звучат так, словно их писал человек, всего лишь месяц назад женившийся.

Между тем их взаимная страсть была беспомощной и безнадежной.

Конан Дойл, конечно, не был святым. Мы достаточно изучили его жизнь, чтобы это понять. Он бывал необуздан, упрям, часто не желал видеть своей неправоты, подчас бывал злопамятен. И все же, зная его происхождение, воспитание и убеждения, нам нетрудно предсказать, как он должен был себя повести. Он не мог заставить себя не любить Джин, да и она тоже. Но их взаимная склонность не должна была зайти ни на шаг далее.

Он был женат на женщине, к которой испытывал глубочайшую привязанность и уважение и которая тем более имела на него все права, что была немощна. Он поклялся себе, что никогда не причинит ей боли, и сдержал свое слово.

И тут не было самообмана. Другой легко успокоил бы собственную совесть, найдя тысячу оправданий для развода с Туи, или низвел бы все к простой интрижке. Другая женщина (надо заметить, что Джин во многих отношениях была как бы женским воплощением его самого) прекратила бы с ним всякие отношения или тоже втянулась бы в интригу. Но только не эти двое. «Я вступил в единоборство с дьяволом, — восклицает Конан Дойл, — и я победил». Так продолжалось долгих десять лет.

Его бесило, что он поступает с ней неблагородно, но она спокойно качала головой и говорила, чтобы он об этом не думал. Долгое время в их отношения был посвящен лишь один человек — матушка. Он поведал ей все. И старая леди сразу приняла его сторону, а познакомившись с Джин Лекки, стала поддерживать его с еще большим пылом. Более того, она пригласила Джин к себе ненадолго погостить, и Джин с братом Стюартом приехали к ней в деревню.

Эта стройная девушка с темно-золотистыми волосами совершенно очаровала Лотти и малышку Мэри Луизу. «Я надеюсь, — писала ей Лотти под Рождество 1898 года, — Вы не забудете при нашей следующей встрече, что все мои друзья зовут меня Лотти и что я ненавижу быть „мисс Дойл“ для тех, кого люблю. Я хотела сказать это еще тогда, но постеснялась».

Но был один случай, который поразил Конан Дойла в самое сердце. Пусть нам придется опередить события, но, чтобы разобраться в его душевном состоянии, рассказать об этом необходимо сейчас.

Случилось это поздним летом 1900 года, когда он пребывал в сильнейшем нервном напряжении, объяснявшемся, впрочем, иными обстоятельствами. Он играл в крикет на известном стадионе «Лордз», а Джин наблюдала за его игрой. Вилли Хорнунг увидел их вместе и весьма многозначительно приподнял брови.

В тот же вечер, на случай если бы Вилли или Конни (строгих католических взглядов) неверно истолковали виденное, Конан Дойл отправился к ним в Кенсингтон, где те жили с сыном Артуром Оскаром. Уединившись с Конни наверху, он без утайки выложил ей все обстоятельства, подчеркнув, что их отношения с мисс Лекки были и всегда будут чисто платоническими. Конни, казалось, все поняла и пообещала на следующий день пригласить Джин на ланч. Хорнунг, которого он за подробностями направил к Конни, казалось, тоже все понял.

«Артур, — сказал он, — я готов поддерживать твои отношения со всякой женщиной в твоей жизни и без всяких объяснений».

Однако за ночь все переменилось. То ли Вилли повлиял на Конни, то ли Конни на Вилли — неясно, но на следующее утро Конан Дойл получил телеграмму от Конни, в которой она просила извинить ее за то, что не сможет присутствовать на ланче, потому что у нее разболелись зубы и ей нужно пойти к дантисту. Прекрасно понимая, что это всего лишь предлог, и ничего больше, ее брат поспешил в Кенсингтон. Конни к нему не вышла, ее муж сказал, что она лежит в постели. Хорнунг нервно шагал взад и вперед с видом судьи, разбирающего дело.

«Сдается мне, — заявил он между прочим, — что ты придаешь слишком много значения тому, платонические ваши отношения или нет. Я не вижу в этом большого различия. Какая разница?»

Шурин уставился на него во все глаза. «Да разница-то, — вскричал он, — как раз в греховности».

Едва сдерживая гнев, он покинул дом.

С современной точки зрения его позицию можно расценивать и так и эдак. Нынешний комментатор мог бы сказать, что он был не прав, а Хорнунг — прав. Но Конан Дойл не был современным человеком. Он был воспитан в определенных традициях, взгляды его формировались в согласии с рыцарским кодексом, где этому, незаметному для Хорнунга, отличию придавалось огромное значение. Это, как он говорил, — святое. Он вовсе не гордится своими поступками, добавлял он, но стремится поступать лучшим образом в сложных обстоятельствах. В поведении Хорнунга злило больше всего то, что, если у вас есть друг, как считал Конан Дойл, вы принимаете его сторону, прав он или ошибается.

«Разве я когда-нибудь отворачивался от кого-нибудь из родных? И разве я когда-нибудь навязывал им свои проблемы?» И верно. Не было ни одного члена семьи, которого бы он не поддержал или не старался поддержать; не говоря уже о финансовых вопросах, именно к нему всегда обращались за помощью.

Но единоборство с дьяволом и победа над ним, как бы ни были замечательны сами по себе, приводят неизбежно к одному: нервы оказываются натянуты до предела. С тех самых пор, как он повстречал Джин Лекки, медленно, но верно происходили в нем определенные перемены. Его гвардейская осанка стала напряженней. Глаза сузились. Усы заострились и торчали в стороны почти вызывающе. Временами он казался неумолимым и твердым, как базальт, ибо его не отпускало напряжение, которое понять могла только матушка.

Но вернемся в год 1897-й к фанфарам бриллиантового юбилея. В Лондон, в пыльный летний Лондон, хлынули гости со всей империи: войска из Индии, сикхи в тюрбанах, конные стрелки из Канады, из Нового Южного Уэльса, из Капской колонии и Наталя, гауссы из Нигерии и Золотого Берега, негры из вест-индских полков, кипрские заптии, даякская военная полиция с Северного Борнео. Семидесятилетняя королева Виктория из открытого экипажа сквозь солнечные очки наблюдала эту процессию.

25 июня около двух тысяч солдат всех цветов кожи и униформ столпились в казармах в Челси. В быстром темпе, задаваемом флейтами гвардейцев и барабанной дробью, под приветственные возгласы толпы промаршировали они по улицам в театр Лицеум на просмотр «Ватерлоо» Конан Дойла. Брем Стокер, в этом году выпустивший своего знаменитого «Дракулу», суетливо рассаживал по ложам премьеров колоний и индийских принцев. «Ватерлоо», как он говорил, «было принято в экстазе верноподданнических чувств».

А 26 июня принц Уэльский принимал в Спитхеде парад Великого флота: на рейде, в четыре линии, на тридцать миль растянулись военные корабли. Это вызвало взрыв бешеного энтузиазма. Они — властелины морей, непобедимые, символ Британской империи в зените ее мощи.

«Ничто не может сокрушить нас — ничто!» — иронически заметил очевидец. Новый взрыв патриотизма всколыхнул имперское здание, когда Сесиль Родс и д-р Лиандер Старр Джемсон (вальяжный д-р Джим с вечной сигаретой в зубах) начертали судьбу Южной Африки. В Англии процветал джингоизм. Что, в самом деле, воображают себе эти буры, арестовав в прошлом году д-ра Джима за его рейд в Трансвааль? Правда, и в Лондоне суд приговорил его к 15 месяцам заключения, но обыватели возвели его в герои. На официальном приеме премьер-министр лорд Солсбери, приветствуя защитника Джемсона, знаменитого королевского адвоката Карсона, сказал: «Я бы желал, чтобы вы привели с собой д-ра Джима».

Пусть его неотступно преследовала мысль о Джин, но Конан Дойл не мог не видеть, что страна его идет к войне. Экспедиция Джемсона, по его словам, была чистым идиотизмом. Свою страну Конан Дойл любил не меньше Сесиля Родса. Вся беда в том, считал он, что в выступлениях джингоистов против «оома» (дядюшки) Пауля Крюгера есть вполне законные основания, но сами они их не видят — машут руками вслепую.

И все же мысль о Джин не давала ему сосредоточиться на работе. «Я читаю курс Ренана, чтобы успокоиться… Это да еще много гольфа и крикета должно привести меня в порядок — мысли и тело».

Уже прошлой осенью он стал много выступать. Он покорил своим обаянием «Новый клуб бродяг», где бывали почти все литературные знаменитости, начиная с миссис Хамфри Уорд до совсем молодого романиста Г. Дж. Уэллса. Он выступал с чтениями на пышных благотворительных собраниях, был избран «отвечать за литературу» в Клубе королевских обществ, а на ежегодном собрании Ирландского литературного общества несколько ошарашил присутствующих, заявив, что всем лучшим ирландская литература обязана не столько кельтскому, сколько саксонскому началу.

А в августе 1897 года он вступил в яростную полемику с Холлом Кейном.

Это было накануне выхода в свет романа Кейна «Христианин». Конан Дойл, просматривая газеты и журналы в Клубе авторов, пришел в негодование от начинавшей в последнее время входить в обычай у литераторов практики. Он тут же сел и написал в «Дейли кроникл» статью весьма взрывоопасного свойства.

«Когда м-р Киплинг писал свое стихотворение „Отпустительная молитва“, он не объявлял публично, что о нем думает и как собирается его писать. Когда м-р Барри создавал такую замечательную вещь, как „Маргарет Огилви“, не было никаких пространных интервью и объяснений, чтобы заявить о ней еще до выхода в свет. Литературные достоинства стихов или прозы скажут сами за себя проницательному читателю, а традиционные рекламные агентства, по обыкновению, донесут их и до широкой публики. Как литератор, я бы просил м-ра Холла Кейна придерживаться этих методов…

Книга м-ра Холла Кейна еще не появилась — и когда она появится, я желаю ей всяческого успеха, — но, я считаю, это ниже достоинства писателя, когда из газеты в газету читателю сообщают собственные м-ра Кейна комментарии о гигантской работе, к завершению которой он близок, с мельчайшими подробностями о каждой фазе этой работы и многочисленных трудностях, которые ему пришлось преодолеть. Об этом судить другим, и есть что-то оскорбительное и нелепое, когда писатель сам себя оценивает. Каждая книга Холла Кейна преподносится сходным образом».

Он рвался в самую гущу боя, разя направо и налево. Во всякой высокой профессии — будь это юрисдикция, медицина, военная служба или литература — есть определенные неписаные правила — джентльменский этикет, обязательный для всех, и в особенности для мастеров этого цеха. Не говоря уже о дурном влиянии на молодых писателей.

Сейчас, наверное, подобные взгляды не в моде. Сейчас все наоборот. Нынешний молодой автор, скажи ему только, что это принесет успех его книге, охотно вымажет нос синей краской и, нацепив на себя объявление о своей книге, отправится по улицам в ресторан «Айви». Это уже не честное ремесло, а разбой. Отвращение Конан Дойла к саморекламе было неподдельным, он считал ее, как мы уже знаем, оскорбительной и нелепой. И хотя что-то подсказывало ему, что его взглядам едва ли сочувствует Дж. Бернард Шоу, большинство современников их разделяло. Конан Дойл даже заявил, что заберет из «Стрэнда» свои произведения, если там до их публикации появится хвалебный отзыв.

Вся эта история еще окончательно не улеглась, когда на исходе октября они въехали наконец в новый дом.

Новый дом был назван Андершо (Undershaw) — по роще, нависающей кронами над остроконечными черепичными крышами и длинным высоким фасадом. От ворот к шоссе, проходящему за домом, вела вниз по крутому холму усыпанная гравием дорога. Весь дом, с теннисными кортами перед ним, представлялся среди дикой долины живой иллюстрацией к немецким сказкам. Он купил еще одну верховую лошадь, гнедую кобылу, которую в пару к Бригадиру можно было впрягать в ландо, чтобы Туи могла совершать прогулки в этом краю лесов и вересковых пустошей, для чего был нанят знающий свое дело кучер по имени Холден.

Однако вступление в хозяйские права не прошло без неприятностей. В холле были развешаны всевозможные гербы. И по какой-то непонятной забывчивости среди прочих не вывесил он герба матушки.

Нередко совершал он поступки, прямо скажем, небезупречные, но совершал их осознанно, а тут… Чувства и слова матушки, когда она увидала висящие гербы и вдруг сразу оба, и мать, и сын, поняли, чего именно не хватает, — мы лучше не станем описывать. Умиротворить сразу нахохлившуюся матушку удалось только, когда он дал клятвенное обещание, что герб Фоли будет без промедления повешен над лестницей. И лишь здесь, в Андершо, впервые за долгое время — целых четыре года — будет у него собственный кабинет для работы. И именно здесь — гораздо раньше, чем принято считать — решил он вернуть к жизни Шерлока Холмса.

Излишне и говорить, что с конца 1893 года его неотступно преследовал, не давал проходу, поджидал на всех углах и изводил демон с Бейкер-стрит. В Америке первым вопросом был всегда вопрос о Шерлоке Холмсе. В Египте правительство перевело на арабский и выпустило подвиги сыщика в качестве учебника для полицейских. Анекдоты о гибели великого сыщика слишком хорошо известны, чтобы пересказывать их сейчас, кроме, пожалуй, замечания некой леди Бланк: «Я была просто убита горем, когда погиб Шерлок Холмс, я так люблю его книгу „Самодержец чайного стола“»[24].

Конан Дойл стал старше. Он по-прежнему не любил этого господина. Но теперь он мог побороть в себе тошноту, подступавшую при одном упоминании его имени. Публика хочет Шерлока Холмса? Прекрасно, думал он Скрепя сердце: выведя Холмса на сцену театра, можно славно заработать; новый дом обошелся недешево, и он все еще жаждал признания как полноценный драматург. К концу 1897 года он написал пьесу, назвал ее «Шерлок Холмс» и отправил Бирбому Три.

Эффектному актеру и постановщику Театра Ее Величества, уступавшему в славе только Ирвингу, пьеса понравилась, но ему хотелось, чтобы центральная роль была переписана так, чтобы это был больше Бирбом Три, чем Шерлок Холмс. Автор колебался.

«У меня возникли серьезные сомнения, — писал он в начале 1898 года, — стоит ли вообще выводить Холмса на сцене — он привлекает внимание к моей слабейшей работе, несправедливо затмевая лучшие, — но, чем переписывать его роль так, чтобы вышел Холмс, не похожий на моего Холмса, я лучше положу его под сукно — и сделаю это без тени огорчения. Я полагаю, там он найдет свой конец, и, возможно, наилучший». Однако Холмс был спасен литературным агентом Конан Дойла, которому стало известно, что в Нью-Йорке эту пьесу жаждет получить Чарльз Фроман, и он послал ее Чарльзу Фроману.

Другая его пьеса «Напополам», по Джеймсу Пейну, все еще не была поставлена. Джеймсу Пейну, издателю, который первым предоставил Конан Дойлу страницы «Корнхилла», было около семидесяти, и он был смертельно болен. Его неудобочитаемый почерк, в прежние времена вызывавший смех и раздражение, оказалось, объяснялся началом ревматического артрита, теперь обезобразившего его руку до нечеловеческого вида.

«Смерть — ужасающая штука, ужасающая!» — кричал он своему ученику, а пять минут спустя его пронзительный смех обращал все в шутку. Ему не довелось увидеть «Напополам» на сцене. Пейн, описавший некогда свои собственные похороны как величайшую в мире комедию, скончался в марте 1898 года.

За зиму Конан Дойл сделал сравнительно мало. Он собрал свои стихи в книгу баллад «Песни действия» («Songs of Action»), лишь вскользь коснувшись своих сокровенных мыслей в прочувствованном самоанализе «Внутренней комнаты» («The Inner Room»). Образ Джин Лекки, с которой он виделся лишь изредка, не покидал его.

Как она мечтала разделять его интересы, так и он был верен ее увлечениям даже вдали от нее самой. Джин проводила много времени на охоте. И ему, никогда ранее не охотившемуся с гончими, не потребовалось долгих уговоров, чтобы со всем азартом увлечься охотой. Но в поступках влюбленного всего лишь шаг до смешного. Джин, к примеру, была очень музыкально одаренной. В его же пусть минимальные способности в этой области не мог поверить даже лучший друг. Но коль скоро он решил разделять ее увлечения, то изо всех сил взялся обучаться игре на банджо.

«Еще год назад, — писал он после двухчасовой битвы с инструментом, — я не мог представить, что буду способен на это».

Весной 1898 года перед поездкой в Италию он закончил три рассказа, открывающих в «Стрэнде» новую серию «Рассказов у камелька»: «Охотник за жуками», «Человек с часами» и «Исчезнувший экстренный поезд». В последнем из них Шерлок Холмс, хоть и не названный, присутствует как бы за кулисами. Составители антологий не разглядели в этом рассказе, где целый поезд исчезает словно мыльный пузырь, замечательный образец «таинственного» (в отличие от детективного) жанра.

В этом он находил хоть какое-то развлечение для ума. Вот типичный распорядок его недели, начиная с четверга: «Завтра я обедаю на одном из праздничных обедов сэра Генри Томпсона, в пятницу я обедаю с Ньюджентом Робинсоном, в понедельник в Клубе авторов мы принимаем епископа Лондонского, во вторник я обедаю в Королевском обществе. Так что, во всяком случае, с голоду я не умру». А в Андершо специальная толстая книга в зеленом переплете пестрела записями, которые оставляли гости, наезжавшие по воскресеньям.

В конце августа майор Артур Гриффитс, помимо прочего автор книги «Тайны полиции и преступного мира», пригласил Конан Дойла на маневры. Там, среди красных мундиров и золотых аксельбантов, наблюдал он — всего лишь гражданское лицо, хоть и много занимавшееся стрельбой у себя в Андершо, — сражение «потешных» полков. И был озадачен.

Тогда, в 1898 году, он считал, что, помимо и сверх силы артиллерийского огня, есть в войне один высший судья, один решающий фактор. В каждом батальоне был свой пулемет «максим», или пулеметный взвод. Но «максимы» тяжелы, и через девяносто минут стрельбы закипает вода в охладительной системе — это все же «оружие на счастливый случай». Настоящим вершителем судеб было десятизарядное ружье Ли-Метфорд, превращавшее каждого бойца в ходячий пулемет. На маневрах он увидел, как шеренги пехотинцев, не вызывая ни малейшего упрека офицеров, без всякого прикрытия, выстраиваются, как напоказ, и палят друг в друга, словно по бутылкам на заборе.

Когда гул стрельбы утих, он обратился к штабному офицеру за разъяснением, и тот его заверил, что все было правильно.

Но предположим, что в настоящем сражении противник воспользуется прикрытием, а мы — нет. Что тогда?

— Сэр, — ответил его приятель, — простите, если скажу, что и так слишком много шумят о прикрытии. Цель атакующей стороны — занять заданную позицию. И тут не надо бояться некоторых потерь.

Ему, человеку гражданскому, это казалось чем-то диким, какой-то средневековой тактикой. Но он промолчал. Впрочем, чего опасаться? То был год блестящих побед. На маневрах он встретился и подружился со старым фельдмаршалом главнокомандующим лордом Уолсли; они беседовали на религиозные темы, когда пришло сообщение из Египетского Судана: генерал Китченер разбил армию халифа и открыл дорогу на Хартум.

Осенью увлекла его одна новая идея, на несколько месяцев — с октября по декабрь — отодвинувшая все другие интересы. Это была новая книга, тема которой могла бы удивить читателей. Но он не мог и не хотел с этим считаться. Он лишь надеялся, что они посмотрят на нее его глазами. Даже само название могло вызвать предубеждение против книги, хотя и тут он уповал на лучшее. Она называлась «Дуэт, со вступлением хора».

«Дуэт» — рассказ о жизни самой обычной супружеской пары из предместья, Мод Селби и Фрэнка Кросса, которые влюбляются, женятся и больше не знают в жизни никаких приключений помимо повседневных домашних забот. Рассказ не автобиографичен в том смысле, в каком автобиографичен «Старк Манро». Большинство описанных событий могло бы быть в жизни каждого человека, и некоторых из них наверняка не было в жизни автора. Ключ к «Дуэту» — в том душевном состоянии, в котором он писал его: «Дуэт» — это мир его грез. И его незлобивый юмор таится не в обычном умении автора создавать комический эффект — разговоры молодых супругов вызывают улыбку потому, что они глубоко, пронзительно правдоподобны.

Взять к примеру главу «Признания». Мод и Фрэнк поклялись не иметь друг от друга секретов. Поэтому, когда Мод спрашивает мужа любил ли он когда-нибудь до встречи с ней, ему остается только сознаться. И тут с обычной женской ловкостью она подцепляет его на крючок, и он выбалтывает, что любил не более и не менее, как сорок женщин. Распушив хвост, он начинает читать ей лекцию о природе мужчин, но, как замечает автор, женщинам не нужны обобщения. «Они были красивей меня?» — «Кто?» — «Эти сорок женщин».

Фрэнк, не подавая, конечно, виду, польщен ее ревностью и не подозревает, какой конец уготован блудливому псу. Он уже достаточно натешил свое самолюбие, когда последовало вот что:

— А ты, Мод, будешь ли так же откровенна со мной?

— Конечно, дорогой. Я чувствую, что обязана это сделать после твоего признания. У меня тоже был в жизни небольшой опыт.

— У тебя!

— Может быть, для тебя было бы лучше, чтобы и не говорила об этом. Что пользы ворошить старые истории?

— Нет, уж лучше расскажи.

— Ты не обидишься?

— Нет. Конечно, нет.

— Можешь поверить мне, Фрэнк, что, когда женщина говорит своему мужу; будто, пока не увидела его, не испытывала при виде других мужчин ничего подобного, — это вздор.

— Мод, ты любила кого-нибудь другого?

— Не стану отрицать, что я была увлечена — сильно увлечена — несколькими мужчинами.

— Несколькими!

— Это было до встречи с тобой, дорогой. У меня не было перед тобой никаких обязательств.

— Ты любила нескольких мужчин!..

— Чувства были по большей части весьма поверхностными. Есть разные степени и виды любви.

— О Боже, Мод! Сколько же мужчин вызывали у тебя эти чувства?

Нет и не нужно ни характеристики, ни единого даже эпитета, чтобы уловить интонацию. Мастер это понимал. Фрэнк, покашливаниями стараясь показать, что он совершенно спокоен и ничуть не раздосадован, требует от Мод новых подробностей.

— Нет, нет, продолжай! Затем?

— Ну, когда ты некоторое время кем-то увлекаешься, у тебя появляется опыт.

— О!

— Не кричи, Фрэнк.

— Разве я кричу? Неважно. Продолжай! У тебя был опыт.

— Зачем нужны эти подробности?

— Ты должна мне рассказать. Ты сказала уже слишком много, чтобы умалчивать. Я требую: так что же опыт?

И так далее, пока не оказывается, что опыт этот вполне невинного свойства. Таков весь тон «Дуэта» даже в серьезные или чувствительные моменты. И можно предсказать, какой прием будет ему уготован публикой.

Многие поклонники Конан Дойла, надеявшиеся найти-таки труп в маслобойке или принца Руперта во главе кавалерийского отряда, были разочарованы. Это было не то, чем кормил их обычно их фаворит, и они не могли понять, что же случилось. Более суровые критики, предпочитавшие в описании любовных проблем стиль Генриха Ибсена, осуждали книгу за наивность и сентиментальность. Да, так оно и было, и в этом была ее суть: книга была человечной. Может ли кто-нибудь из нас поклясться, что он ни разу не впадал в то же исступление, не испытывал тех же чувств, что и Фрэнк Кросс?

К «Дуэту» автор питал всегда особую привязанность, как ни к одной из своих книг: это было прославлением любви вообще. Прикинув, что издатель Грант Ричардс недавно женился, Конан Дойл подумал, что тот захочет выпустить книгу в свет. Он отказался от выгодных предложений издавать ее серией, ибо считал, что разбивка на части ее испортит. После выхода книги, когда отовсюду, от друзей и людей совсем незнакомых, потекли к нему хвалебные письма, он бережно сохранял их. Появились у книги и могущественные друзья. Когда он узнал, что она понравилась Суинберну (подумать только, именно Суинберну), он пришел в восторг. Не менее порадовало его письмо от Г. Дж. Уэллса.

«Моя жена, чьего вердикта я дожидался, — писал Уэллс, — только что дочитала „Дуэт“. И так как на прошлой неделе я в некотором роде „поносил“ книгу, мне подумалось, что Вы не будете в обиде, если я напишу Вам и скажу, что нам с женой обоим она очень понравилась. Мне кажется, Вы нашли самую верную форму и дух (или ткань, или особенности, или атмосферу, или как Вам будет угодно). Это супружеская пара среднего класса как она есть; но тупые критики ставят ей это в упрек.

Я сам просидел год из трех последних над такой же „обывательской“ повестью, — добавил Уэллс с горечью, — и до сих пор сижу. Так что, когда я сужу об этой книге, я не то чтобы забираюсь не в свою епархию».

Мы можем понять чувства Конан Дойла, когда он увидел, что в прессе «Дуэт» подвергся критике за аморальность. Исключение делалось лишь для одного эпизода: Фрэнк Кросс встречает бывшую возлюбленную, а когда он — дело происходит в отдельном кабинете ресторана — уклоняется от возрождения прежних отношений, она угрожает рассказать все жене. Как бы нелепо ни было обвинение в «аморальности» этой — как и всякой другой — книги Конан Дойла, такой упрек был все же высказан пятью различными критиками.

И тут он выяснил, что все пять критиков — это одно лицо: д-р Робертсон Николл, который время от времени тискал в ежедневной прессе еще и анонимные отзывы.

Свидетелем ярости Конан Дойла стал сперва «Клуб реформы». Затем он вынес обсуждение на страницы «Дейли кроникл», не заботясь о том, что срывается подчас на брань. Неискушенному читателю, которому и в голову не могло прийти, что среди критиков бытует практика рецензировать книги под разными псевдонимами, слышать это было удивительно. Конан Дойл, готовый публично допустить, что д-р Николл руководствовался не личными и не коммерческими соображениями, в глубине души подозревал обратное.

Между тем, пока он еще дописывал «Дуэт», подходил к концу 1898 год. Супруги Лекки, родители Джин, преподнесли ему на Рождество булавку с жемчугом и брильянтом. Джин с двумя подругами жила теперь на городской квартире. А в мире уже слышались отдаленные раскаты. 18 декабря в Иоганнесбурге бурский полицейский при аресте англичанина по имени Эдгар, подозреваемого в насилии, застрелил его на месте без всякого к тому повода. Приближался роковой 1899 год: как бы мал и незначителен ни был конфликт, которым он разразился, он оставил глубокий след в мире и по сей день.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.