НИ ТВОРЧЕСТВА, НИ ПОДРАЖАНИЯ

НИ ТВОРЧЕСТВА, НИ ПОДРАЖАНИЯ

Наша крайняя незадачливость в политике – одинаково и внешней и внутренней – заставляет спрашивать: в чем же, однако, дело? В чем основной секрет этого странного неудачничества, слишком затяжного, чтобы не вызывать тревогу? Стоит задать себе этот проклятый вопрос, чтобы потонуть в ответах. Громадное явление, какова судьба народная, хотя и просится под какой-то алгебраический х, но этот х в действительности развертывается в бесконечно сложное уравнение. Что сводить к жалким итогам энергию народа, его талант, здравый смысл и совесть? Сравнительная незначительность этих качеств или преобладание противоположных им? Не вдаваясь в дебри этого вопроса, я позволю себе высказать не столь обидную для нашего народного самолюбия мысль: неудачничество наше, может быть, есть просто результат сравнительного невежества и ничего больше. Если западные (а иные и восточные) народы устроились удачнее нас, то главным образом потому, что они дольше нашего находились под влиянием старых и умных цивилизаций, больше учились, больше накапливали точных знаний, и дисциплина опыта перешла у них более прочно в инстинкт, в народный характер. Что такое сила характера, которой иностранцы, несомненно, превосходят нас (по мнению Лебона [76] , только в этом и состоит их превосходство пред нами)? Может быть, сила характера есть просто сгущение сознания, уплотнение идей до степени воли. Вспомните теорию idees forces. Воспитание не только отдельных людей, но и народов, как справедливо выражается тот же Лебон, есть превращение сознательных состояний в бессознательные. Наш народ в общем значительно меньше своих западных соседей учился, и результат обученности – понимание – у него стоит ниже, чем у них. Могут сказать: наш народ сравнительно невежествен, зато образованные классы в просвещении нисколько не уступают западным. Русская интеллигенция отличается высоким и разнообразным развитием. Русская литература блещет – или, по крайней мере, блистала недавно – талантами, которым завидуют на Западе. На страже государственности нашей стоят отменно воспитанные, тонко-культурные люди. При знании иностранных языков им открыт всемирный опыт ничуть не меньше, чем германским и французским государственным людям. Все это так, отвечу я, но действительность показывает, что это не спасает нас от неудачничества. Названные русские тонко-культурные люди именно тем и отличаются от западных, что имеют слишком тонкий слой культуры вместо сравнительно толстого, зато более мощного, имеющегося на Западе. Что касается широкого будто бы умственного развития нашей интеллигенции, то это развитие отдает поверхностным дилетантизмом. Еще Гончаров («Фрегат «Паллада"») отмечал, насколько английские инженеры кажутся тупыми и односторонними в сравнении с нашими; в то время как наши инженеры могли философствовать о чем угодно, английские всей душой погружались, точно в колодец, в свою специальность. Полстолетия английского и нашего инженерного прогресса показали, на чьей стороне было преимущество развития. Математик и кавалерист Хомяков занимался богословием, артиллерист Лавров – философией, лесовод Шелгунов ~ политическими вопросами и пр., и пр. В результате столь распространенной наклонности заниматься не своим делом явился широкий развал и Церкви, и народного быта, и разных отраслей государственности. Трудно быть точным, где нельзя опереться на цифры, но, по-видимому, не одна интеллигенция наша страдает верхоглядством. Этот порок, к сожалению, встречается и в том слое общества, который составляет наш командующий класс. Бесконечная возня с выработкой законов, причем самая незначительная тема перебрасывается с рук на руки многочисленными комиссиями в течение десятков лет, – что это такое, как не следствие общего невежества? Как английский хронометр, выброшенный после кораблекрушения на дикий берег, становится загадкой для многих поколений дикарей, так и иной государственный закон, выброшенный на канцелярскую волокиту. Неполнота понимания заставляет передавать его из рук в руки, причем накопление темных догадок нисколько не уясняет дела. Что нужно было бы дикарям для постижения чуда, именуемого хронометром? Простого часовщика, не более. <…>

Не имея настолько пытливости, чтобы не переставать учиться, мы рвемся к творчеству, презирая подражание. Это, мне кажется, большой и непоправимый грех. Творчество – что ж об этом спорить? – это высшая роскошь природы, но оно отпускается такими мелкими дозами, что даже на Западе не служит методом государственной и общественной деятельности. Даже на Западе если бы рассчитывали на одно творчество, то жизнь сразу остановилась бы в миллионах точек. Если же она движется, то благодаря лишь честному подражанию, то есть добросовестному повторению чужого опыта. Каждый выдавшийся результат на Западе стараются укрепить повторением; ждут нового накопления изобретательности, чтобы продвинуть технику дела еще на одну линию. При этом культурнейшие народы с алчной жадностью высматривают друг у друга все гениальное и уворовывают без зазрения совести. Юбиляр, которого Петербург собирается на днях чествовать, В. В. Андреев [77] , рассказывал мне, какую великую сенсацию произвела в Англии и Америке его, казалось бы, столь бесхитростная музыкальная машина. У нас, на родине балалайки, этот инструмент оставался сотни лет в пренебрежении, но открытый В. В. Андреевым ключ к этому сокровищу звуков нигде не был так мгновенно понят и оценен, как практическими англо-американцами. Они сразу сообразили чрезвычайные выгоды простоты и общедоступности балалайки и не только приняли инструмент, но чуть было не похитили у России и самого проповедника балалайки. Подобно лампочкам Яблочкова и Лодыгина, много русских «счастливых идей» расхватано иностранцами на корню и возвратилось в Россию уже в культурно разработанном виде.

Творчество – вещь великая, но если вдуматься в его психологию, вы увидите, что творчество есть почти всегда продукт настойчивого и честного подражания. Доводите подражание до крайнего напряжения,– и вы непременно закончите чем-то новым; оригинальность прорвется, она есть не более как сверхбанальность. К глубокому сожалению, нашему обществу недостает основной добродетели – скромности. Мы почему-то в делах государственных, а часто и в практических не хотим подражать чужому опыту, а стараемся изобрести что-нибудь свое, доморощенное. К сожалению, для изобретений нужна изобретательность; она же даром не дается, она составляет обыкновенно награду долгой и устойчивой культуры. Да и нельзя одну и ту же задачу решать на разные лады, или придется решать ее неверно. Я думаю, не столько национальная гордость, сколько национальная лень и отсутствие любопытства не позволяют нам настойчиво искать примеров, достойных подражания, и, найдя их, усваивать весь их разум. Плохое творчество, видите ли, гораздо легче хорошего подражания. Тяп-ляп – вышел корабль, но такой «корабль» не идет дальше речной барки, на которой привозят дрова в Петербург. Гораздо труднее, подражая иностранцам, построить дредноут.

По поводу предстоящего рассмотрения закона о свободе печати один юрист мне пишет: «Наши юристы дальше французских, немецких и подчас итальянских руководств упорно не идут; по их стопам следует и наша средняя интеллигенция. Это очень жалко. Если уже что копировать – лучше копировать оригинал, чем переделанные снимки. Во всех вопросах государственного и уголовного права (парламентаризм, суд присяжных, состязательный процесс и т. д.) первоисточником знания является Англия, ее наука и практика. Именно их и следовало бы изучать, их, в чем нужно, копировать. А мы, наоборот, предпочитаем переводить к себе итальянские судебные уставы, французскую технически абсурдную систему присяжного суда, немецкие судебные приказы. Большинство всех этих пересаждений прививается плохо, и тогда мы прибегаем уже к российским мероприятиям – обязательным постановлениям в той или иной форме. А будь наши заимствования удачнее, будь они ближе к первоисточнику, пожалуй, и к обязательным постановлениям не пришлось бы прибегать, и мы действительно приблизились бы к принципам правового государства, управляемого лишь строгим и точным законом и властным судом».

Так жалуется на свое ведомство юрист (с известным именем), хотя, казалось бы, где же, как не в юриспруденции, чужое творчество всего доступнее подражанию? Если не пользуются своевременно и в полной мере этою доступностью, то не столько, повторяю, вследствие самомнения, сколько по странному русскому безразличию ко всему на свете. «К добру и злу постыдно равнодушны, в начале поприща мы вянем без борьбы». Мы ревностно перенимаем то, что вне добра и зла, например моды и манеры, но пониженное любопытство мешает нам идти в глубь культурного подражания и усваивать до конца все серьезное на Западе, чему мы завидуем. При Петре Великом мы почти с японской стремительностью принялись было усваивать европейские порядки, недовольно быстро охладели в этом. Может быть, никогда Россия столько не отставала от Запада, как через столетие после Петра. Эта отсталость есть просто школьная отсталость: как в школе плохие ученики при тех же условиях отстают от хороших, так и некоторые народы – от своих соседей. Объясняйте это малоспособностью, но что такое этот недостаток, если не отсутствие наследственного и органического накопления умственной силы, развиваемой знанием? Скотоводы выводят любое повышенное качество, встречающееся у животных. Так точно подбирается и любое качество человеческой расы, в том числе интеллектуальность и характер. Для этого нет иного способа, как настойчивое повторение полезных признаков, то есть деятельное подражание образцам. В московские времена русские упорно подражали предкам, и это воспитало народный характер, источник имперского нашего величия. В петербургскую эпоху, переменив образцы подражания, мы как бы потеряли инерцию обучения. Отстав от одной школы, мы плохо пристали к другой. В результате обнаружился заметный упадок жизни и ее странная растерянность, представляемая политикой.

Да разве в одной политике мы постыдно топчемся? Разве не на всех фронтах мы отстаем? Не то ли же в устройстве материальной и идеальной жизни? Чрезвычайно желательны, например, такие новшества, как элеваторы и рефрижераторы, но вот уже второе десятилетие, как о них идут одни разговоры. Чрезвычайно желательно восстановление таких древностей, как патриаршество и соборность Церкви, но и о них, очевидно, будут говорить десятки лет без всякого видимого результата. Недавно я писал о столь неотложных, давным-давно оборудованных на Западе законах, каковы санитарный, вотчинный, межевой, майоратный и пр. Полстолетиями и даже веками у нас о них толкуют и не могут натолковаться. С такой же медленностью движутся – если движутся – и чисто технические вопросы вроде мелкого кредита, земельной мелиорации и т. п. Почему все это? Прошу разрешения сказать большую ересь: может быть, вся беда в том, что управляющее страной сословие несколько невежественно во всех столь важных вопросах, может быть, оно просто не может с ними справиться, как неосведомленный человек – с заданной ему задачей. Ибо представьте себе обратное, то есть полную осведомленность правительства о том, как те или иные великие вопросы решены и испытаны в соседних странах. Ведь такая полная осведомленность явилась бы живой совестью г-д министров, сознанием беспокойным, не дающим спать. Наши крестьяне, например, не имеют представления о предохранительных прививках, дающих в ряде болезней чудесные результаты. Не зная об этом лекарстве, крестьяне не интересуются им, но представьте врача, вполне уверенного, что спасительное средство найдено. Может ли он хоть один день оставаться спокойным? Может ли он изобретать свое средство или передавать вопрос в комиссию, в целый ряд комиссий, где часто теряется самая память о возбужденном деле? Совершенно, мне кажется, то же значение имеют усовершенствованные формы жизни для вполне осведомленного о них правительства. Какой смысл слишком долго рассуждать на тему вполне выясненную, не возбуждающую никаких сомнений? Если же неизменно всякий вопрос у нас сдается в комиссию, как в древности всякий подозрительный человек сдавался в застенок, то не есть ли это прямое доказательство, что ни в одном вопросе наши сановники не чувствуют себя вполне уверенными? Вместо того чтобы приобрести эту уверенность личным изучением предмета, у нас заставляют других изучать вопрос. Но эти «другие», члены разных комиссий и совещаний, как подчиненные люди, вовсе не заинтересованы в государственном понимании предмета. Не будучи государственными людьми, они часто даже не способны стать на государственную точку зрения. Чужая работа – скучная работа, она проделывается для вида, с ней не спешат, ее откладывают по тысяче пустейших предлогов, ее стараются отпихнуть или книзу – в подкомиссию, или кверху – в особое совещание, и в результате бесконечной волокиты является какая-то вытяжка из всех мнений, подобная настойке из сорока трав. Нечто требующее особого любителя, на которого все дивятся. Когда собирательная из разных комиссий вытяжка доходит до решающего вопрос сановника, чаще всего он оказывается нелюбителем подобной работы. Безличная и сборная, она кажется бездарной, людям талантливым она претит – и вот, просмотрев доклад комиссии, сановник сморщивает нос: плохо! Удивительная вещь: и председатель комиссии, и члены ее люди в отдельности неглупые, а общая их работа – хоть брось ее. Не желая подписывать своим именем безвкусную стряпню, сановник делает некоторые замечания и направляет дело в другую комиссию. Затем на том же основании вопрос переходит в третью комиссию и т. д. Чтобы хоть что-нибудь делать, члены комиссии собирают материалы, справки, межведомственные отзывы, заключения и т. п. Дело не медведь, в лес не убежит. Проходят годы, десятки лет, умирают министры, возбудившие вопрос, умирают наиболее заинтересованные члены. Случается, вымирает вся комиссия – и проходит много лет, прежде чем спохватятся о ее исчезновении.

Согласитесь, что это вовсе не похоже на разумное изучение вопроса. Это не похоже не только на творчество, но даже на самое посредственное подражание. Это отлынивание и от творчества, и от подражания. Это какой-то трети и вид деятельности, сводящий всякое задание к нулю. Поразительно то, что в состав правительства выдвигаются не только умные, но иногда очень сведущие люди, люди с огромной трудоспособностью, то есть такие, которым ровно ничего не стоило бы (при их государственной подготовке!) изучить в одну неделю любой вопрос. Если говорить о законах, то неужели И. Г. Щегловитов [78] , будучи ученым (он магистр и профессор), будучи многолетним практиком суда, – неужели он при замечательной памяти своей и соответствующей эрудиции не мог бы сам лично, не прибегая к комиссиям, посмотреть, как решается тот или иной вопрос в культурном свете и как его целесообразнее было бы решить у нас? Мог бы, тысячу раз мог бы. Как артист своей профессии (а в министры должны выбираться артисты ведомств), каждый сановник мог бы дать не только художественное подражание, но, может быть, и гениальное творчество, но он весь связан комиссиями из подчиненных ему чиновников. Эти чиновники, сравнительно с министром, молоды, менее опытны, гораздо менее его осведомлены, чаще всего менее его даровиты, не говоря об отсутствии у них государственной заинтересованности. Выходит так, что всемогущее на вид правительство закрепощено невежеством своих же канцеляристов.

30 марта