АЛЕКСАНДР ТИНЯКОВ

АЛЕКСАНДР ТИНЯКОВ

Майской ночью я возвращался откуда-то к себе на Петербургскую сторону.

Мост был как раз разведен. «Перевоз» — пароходик "Финского пароходства", возивший с одного берега на другой за две копейки конец, тоже, как назло, только что отвалил. Значит, ждать полчаса. Или идти в обход через Троицкий?

Нет, ждать скучно, а в обход — далеко. Проезжавший мимо «Ванька» — видя мою беспомощность, запросил рубль двадцать до Александровского проспекта — цену несуразную. На предложенные шесть гривен он презрительно хлестнул лошадь, и я снова остался один перед разведенным мостом, "в сиянии и безмолвьи белой ночи". Белые ночи, конечно, — хороши, и эта была хороша особенно, — но я посмотрел вокруг на Адмиралтейство, Неву и мутно-розовое небо — почти с отвращением. Пойду в обход, — решил я. Может быть, встречу извозчика. И зачем я не дал этому разбойнику рубль — был бы уже дома…

Но идти в обход не пришлось. Пройдя несколько шагов, я увидел свет, услышал голоса и звон стаканов. «Поплавок» — излюбленное место мечтательных пьяниц — был еще открыт. Для рубля, чуть не отданного жадному Ваньке, нашлось употребление более целесообразное.

…Народу было немного, человек десять-двенадцать, но по их оловянным взглядам, покрасневшим лицам и съехавшим на сторону галстукам было видно, что они — публика солидная, сидят здесь долго, выпили много и еще выпьют.

Человек шесть сидели компанией в углу. Оттуда слышался дурацкий смех и обрывки нецензурных анекдотов. Остальные, поодиночке, мрачно, — тем мрачнее, чем больше пивных бутылок стояло под столом опорожненными. Как известно, опьянение пивом — торжественное и унылое. "Bi re gaie"["Веселое пиво" (фр.)] не бывает — оно всегда "triste"[Печальное (фр.)].

Лакей, похожий на бабу, хлопнув только что меня не по носу грязной салфеткой, спросил, чего я желаю. Я «пожелал» нарзану и ветчины, на его изумление. Вернувшись из буфета, он принес мне кусок семги, буркнув, что "говядина вся вышла". И мне волей-неволей пришлось оставить оригинальничанье и спросить, как и все, пива: семга с нарзаном — выходило как-то странно…

Я сидел, прихлебывая тепловатое Калинкинское пиво и "наблюдал".

Наблюдать, впрочем, было мало чего. Картина не менялась. Веселая компания в углу икала и фыркала все менее оживленно, понемногу соловея. Остальные сидели молча, мрачно. Изредка кто-нибудь нетвердым и негромким голосом что-нибудь требовал, иногда то там, то здесь слышалось всхрапыванье… Вода тяжело и глухо, особенным "полночным плеском" ударяла о баржи, на которых был поплавок утвержден. Совсем посветлело. «Перевоз», которого я поджидал, пыхтя подплыл к соседней пристани, подавая тощие свистки. Я крикнул лакея, чтобы расплатиться и уйти. Но… тут на «палубе» появился новый посетитель.

Вид его заинтересовал меня.

Небольшой рост. Длинные волосы. Коренастые плечи. Пальто до полу, явно с чужого плеча. Когда-то оно было коричневым и франтовским — теперь швы побелели, края оббились, окраска выгорела и стала местами зеленоватая, местами модного цвета «танго». Притом фасон пальто редингот и талия нынешнего владельца вершков на пять ниже, чем талия того, на чью фигуру пальто было шито. На шее что-то намотано в несколько рядов, в руках трость с вычурнейшим набалдашником, на голове цилиндр. И — еще — в петлице редингота какая-то пышная розетка, вроде котильонного ордена.

Он вошел тяжело, тяжело опираясь на свою трость. Никто, кроме меня, им не заинтересовался. Он мотнул головой лакею — тот принес ему сразу полдюжины Калинкинского… Посетитель, отхлебнув от кружки, дернулся точно от отвращения. Потом обвел вокруг прищуренными, мутными глазами. Когда, на секунду, я попал в "поле его зрения", пришла моя очередь вздрогнуть:

…Должно быть, сквозь свинцовый мрак,

На мир, что навсегда потерян,

Глаза умерших смотрят так…

Или… или еще животное, под ножом мясника, так озирается, — бессмысленно и страшно…

…"Перевоз", жалобно свистя, отчалил от пристани. Небо совсем посветлело. Глупо, что я остался. Сейчас и «Поплавок» закроется. Посетители мало-помалу, тяжело волоча ноги, — расходились… Вот уже и мост наводят — пора… не любоваться же всю ночь на этого пьяницу.

Но когда я совсем собрался уходить — человек в рединготе вдруг забормотал что-то. Самый темп его бормотанья удивил меня. Это было мерное монотонное чтение — так поэты читают стихи.

Я прислушался…

Et pourtant vous serez semblable cette ordure,

A cette horrible infection…[x]

[x] Нет, все-таки и вам не избежать распада,

Заразы, гноя и гнилья… (фр.). — Пер. С. Петрова.

Странный человек в рединготе с чужого плеча перед батареей Калинкинского, на заплеванном «поплавке», читал "Une Charogne"[ «Падаль» (фр.)] Бодлера.

…Etoile de mes yeux, soleil de ma nature,

Vous, mon ange et ma passion…[x]

[x] Звезда моих очей, души моей лампада,

Вам, ангел мой и страсть моя… (фр.). — Пер. С.Петрова.

Вдруг он оборвал чтение и выпрямился гордо, как мне показалось. Он снова огляделся кругом. И — в самом деле — в его взгляде, кроме «того», заставившего меня вздрогнуть ("это" осталось), — была какая-то ядовитая надменность.

— …Вы… — он сделал тяжелый пьяный жест. — Вы… все… — он снова махнул неслушающейся рукой — бутылка опрокинулась и пиво, булькая, потекло в Неву. — Вы… буржуи… сволочь… сидите и не чувствуете… —

Он погрозил пальцем «буржуям» — в том числе и мне. — Вы… — еще жест, на этот раз упал и разбился стакан… — Сидите и не видите…

Он помолчал и провозгласил торжественно:

— Валерий Яковлевич стоит на том берегу.

Помолчав еще — добавил:

— Вон там… У Петропавловки…

И, нагнувшись вперед, всматриваясь в противоположный берег:

— Идет по водам… Валерий Яковлевич Брюсов — идет по водам. Но не к вам, а ко мне!

Он встал во весь рост и шагнул к парапету навстречу "идущему по водам" Брюсову. Стол опрокинулся, разбитое стекло зазвенело. Лакей с бабьим лицом, выйдя из сонного состояния, подбежал к пьянице в рединготе и довольно непочтительно схватил его за плечо. — "Скандалить не…" — успел только выговорить он. Страшная пощечина помешала ему окончить…

На крик слуги вбежал грузный краснорожий хозяин. Ему полетела в голову бутылка…

Как ни любопытно было мне наблюдать еще, я все же поспешил к выходу, благо он был свободен. У самого моего уха, как ядро, разлетелась новая бутылка. Я — "ускорил шаги". На шум с поплавка уже перебегал наискось набережную усатый городовой. В общем реве побоища — голос, только что мечтательно скандировавший Бодлера, надрываясь, визжал:

— Тронуть… меня… члена союза Михаила Архангела… который в высочайшем присутствии… Меня! Не подходи — убью!..

x x x

Среди множества литературных обществ довоенного Петербурга было и такое — "Физа".

Название это не расшифровывалось — как подобные ему советские. «Физа» не значило "филологический институт звукового анализа" или что-нибудь в этом роде. Физой звался герой поэмы — очень бездарной и очень пышной — прочитанной одним из членов-учредителей этого общества в день его открытия.

С тех пор, как ни досадовали учредившие «Физу» эстеты, никто не называл ее ее настоящим именем. "Идем в «Физу», "Вы были в "Физе"? — иначе не говорили. Теперь я уж и не помню, как «Физа» называлась "по-настоящему".

Над «Физой» все смеялись — но все ее посещали. Помещение было просторное, благоустроенное, где-то на Сергиевской. Выступлений эстетов-учредителей можно было бы и не слушать — коротая время в комфортабельной столовой за бесплатными сандвичами и даровым портвейном.

Кузмин говорил, что ходит на литературные сборища из-за антрактов — людей посмотреть и себя показать. Заседания «Физы» были сплошной антракт, да еще с портвейном. И на еженедельных собраниях на Сергиевской всегда было многолюдно.

На одном из таких собраний — я сидел, по обыкновению, в столовой.

Дверь в залу, где шло заседание, была закрыта. Вдруг кто-то ее отворил, и на мгновение до меня донесся звук голоса — странного, царапающего, знакомого мне.

Знакомого. Но где же я его слышал?

…Валерий Яковлевич идет по водам…

…Etoile de mes yeux, soleil de ma nature…

…Меня! Члена союза Михаила Архангела. Убью!..

А… Вот что.

…На эстраде «Физы» между пальмой и роялем стоял мой знакомый с поплавка. Он был гладко выбрит, аккуратно причесан, кажется, он даже улыбался. Сюртук его имел несколько старомодный, но вполне обыкновенный «буржуазный» вид. Когда я вошел в залу, он только что кончил стихотворение.

Ему достойно похлопали — он достойно раскланялся.

Да тот ли это?

Но вот он снова стал читать, и, услышав голос, нельзя было сомневаться.

Он, конечно. Читал он какую-то благопристойную модернистскую чушь, стилизованное что-то:

…О Тукультипалишера.

О царь царей, о свет морей…

И эстетической благонравной публике «Физы» нравилось, по-видимому, — "высокий стиль" здесь особенно ценили.

— Кто это, — спросил я у Анрепа, того самого, в чьей поэме Физой звался герой.

Анреп, лощеный молодой человек с моноклем и пробором, посмотрел на меня с удивлением.

— Вы не знаете? Это Одинокий, известный поэт и критик. Ну, «Весы», "Золотое Руно" — книга стихов издана «Грифом». Не правда ли, прекрасные стихи?

Имя Одинокого я слышал, конечно. И уважение Анрепа к его поэзии отчасти разделял, — это было вполне почтенное и не бездарное имя «средней» эпохи русского московского декадентства… Но…

…Он какая-то темная личность, союзник, скандалист.

Анреп замахал на меня руками.

— Какой вздор. Кто вам сказал? Ученейший человек, э… э… э… светлая голова. Мы специально его пригласили — в следующую субботу он прочтет доклад об ассирийских мифах — он ведь знаток э… э… э… ассириологии… Удивительный человек. И откуда вы взяли, что он союзник…

Напротив, он, кажется, э… э… э… в связи с революционерами…

В течение вечера я наблюдал Одинокого издали. Он держался все больше в окружении эстетических дам и пишущих стихи камер-юнкеров — хозяев «Физы», держался скромно, грустно и достойно. Уходя с собрания, я видел, как Анреп усаживал моего скандалиста с поплавка, под локоток, в свою щегольскую карету.

x x x

Я встречал Одинокого несколько раз то там, то здесь. Все такой же — скромный, тихий, от вина отказывается, очи держит долу. Встречал я его почти исключительно в домах богатых "любителей поэзии", каких много водилось в прежние времена в Петербурге.

…О Тукультипалишера,

О царь царей, о свет морей…

читал он вкрадчиво и нараспев.

— Александр Иванович, выпейте вина.

— Благодарствуйте, не пью — сердце слабое. — И снова стихи, очи вниз, тихий голос, мягкие движения, долгие разговоры на запутанные и ученые темы.

…В Каббале говорится…

…Древние гностики считали…

…О Тукультипалишера…

— Не подходи — убью… — вспоминал я при этом, и мне очень хотелось ввернуть как-нибудь в эту важную беседу что-нибудь из моих наблюдений на «поплавке». Я искал случая. Наконец, он представился.

Часа в три ночи в один из тихих дней "Бродячей Собаки", таких дней, когда публики "со стороны" мало, "свои люди" сидят особняком по углам за взятым на книжку вином, о публике не заботясь, электричество из экономии притушено, и даже Пронин, неутомимый директор «Собаки», — устал и спит в чулане за кухней, — в одну из таких "будних ночей", когда сидишь в этом подвале неизвестно зачем, разглядывая пестрые стены и глотая холодное вино, — и все кругом выглядит чуть-чуть таинственно, — входная дверь хлопнула. Я обернулся на стук от камина, у которого скучал. Пришел Одинокий.

…Он был пьян — это было сразу видно. Не так, как тогда на «поплавке» — на ногах он держался твердо и в глазах не было дикого выражения той ночи — они хитренько щурились, как обыкновенно. Но все-таки он был сильно пьян — это было видно по всему — по усмешке, походке, движениям…

Предлога заговорить с ним мне не пришлось выдумывать. Он, потоптавшись у двери, — сел рядом со мной у камина. Мы поздоровались. Скосив глаза на мою бутылку рислинга, он щелкнул языком.

— Кисленькое пьете. Нет, благодарствуйте, — отстранил он стакан, который я было ему придвинул. — Благодарствуйте — не пью этих напитков.

Душа не принимает, да и…

— Сердце слабое, — подсказал я.

— Именно — слабое, — он поглядел на меня, и что-то от того взгляда мелькнуло в его «хитреньких» глазах. — Правильно сказали. Слабое сердце.

Несчастное, безумное, слабое сердце. Как и все сердца человеческие…

Впрочем, это уж метафизика, так что поставил точку. Но от рислингов этих — не только сердце, а и хуже — живот у меня болит. Если уж выпить за компанию, то выпью я лучше…

Он закричал в буфет — "эй, водки".

Мы помолчали. Потом я сказал, не зная, как начать интересующий меня разговор.

— А я вас встречал еще до знакомства с вами. — Он насторожился как-то.

— Встречали? Где это? По редакциям где-нибудь?

— Нет. Весной этого года. На поплавке. Еще вы Бодлера читали, помните?

— А, вот где. Припоминаю, как же. Пьян был, чего таиться. Редко это со мной бывает. Зато редко, да метко. Вы что же… — он прищурился, — долго тогда сидели?

— Ушел, когда стали летать бутылки, — за голову боялся. После жалел.

— Чего же жалели?

Я нанес "решительный удар".

— Жалел, что не досмотрел до конца. Кто победил и… и помог ли вам Михаил Архангел?

Но мой «удар» не произвел того эффекта, на который я рассчитывал. Мой собеседник — внешне, по крайней мере, — остался невозмутимым. Только глазки прищурились еще сильней…

— Пустяки все это, — сказал он, — и вспоминать не стоит. Ну, мне разбили морду… или я разбил — не все ли равно? Не согласны? Это в вас младая кровь играет — поживете с мое, будете так же рассуждать… А насчет хотя бы Михаила Архангела — это вопрос не такой простой, как вам кажется.

Вы вот, — признайтесь, — думаете: припер я этого Одинокого к стенке, не отвертится. А я вот вдруг отверчусь, отверчусь и еще вас самих к стенке припру. Думаете нет? Ан припру…

Впрочем, и это пустые разговоры. И место здесь неподходящее — вот барыня в углу, видите, уже глаза на нас пучит, интересуется, — и я, хоть и пьян, а недостаточно. Вы поймайте меня совсем пьяненького, как тогда на поплавке. Тогда другой между нами разговор пойдет… И в другом свете тогда вам Тиняков представится. А это пустое: я в морду, мне в морду…

— Книжку вашу обещали прислать, так не забудьте прислать, — переменил он разговор. — Вот адресок мой, — он протянул мне скверную визитную карточку. — Не забудьте.

— Я не знал до сих пор вашей фамилии, псевдоним только.

— А теперь, когда фамилию мою знаете, еще чудней обо мне будете думать?

— Я в первый раз ее слышу.

— Будто? — протянул он недоверчиво. — Наша фамилия знаменитая.

Особенно в Сибири. Дед мой девять человек топором уложил.

x x x

— Я с вами объясниться хочу. Надо мне с вами объясниться. А почему — держу пари — не догадаетесь…

Восковая свечка оплывает в горлышке пивной бутылки. В комнате полутемно. Железная печка докрасна натоплена. В углу в свете маленькой лампадки поблескивают оклады икон.

— А почему — держу пари — не догадаетесь…

Я через неделю после разговора с Тиняковым-Одиноким получил от него записку. "Прошу приехать по неотложному делу". «Неотложному» было жирно подчеркнуто. Какое такое дело? Не денег ли он собирается просить, вообразив, что я богат?

Я поехал. Уж одно — посмотреть, как живет этот знаток Бодлера, член союза Михаила Архангела и "внук своего деда", — было любопытно. А может быть, он и разговорится.

Оказалось, он и позвал меня, чтобы поговорить.

— Надо объясниться. А почему…

Почему, в самом деле?

Ветер с Охты (Одинокий живет на глухой Калашниковской набережной, едва я разыскал его мрачный деревянный дом), ветер ударяет в стекла так, что они дрожат. Свеча, потрескивая, оплывает. На камчатной пестрой скатерти — водка, хлеб, закуска…

Одинокий отхлебывает из чайного стакана и морщится.

— Угощайтесь, прошу. Вот и кисленькое, для вас специально, если не хотите казенной. Да, так почему я хочу с вами объясниться?..

— Думаете — оправдываться хочу, обелиться перед вами, чтобы дальше не пошло. Мол — союзник Тиняков и еще скрывает. Подозрительный человек.

Остерегаться надо такого. Из литературы исключить. Остракизму подвергнуть.

А? Так?

— Нет-с, не так! Мне плевать! И на остракизм, и на литературу. На все.

Хочу скрываю — хочу не скрываю. Сегодня в архангелах, а завтра царя убью.

Захотелось — пошел и убил. А что о мне думают — плевать. Это я о себе написал:

…Любо мне, плевку-плевочку,

По канавке проплывать…

Скользким боком прижиматься…

Он щурится, морщась, проглатывает водку и говорит важно:

— А объяснюсь я с вами потому, что вы друг Валерия Яковлевича Брюсова, следовательно, и мой.

— Какой друг? Я даже не знаком с Брюсовым.

Но Одинокий не слушает.

— Друг Брюсова — мой друг. В каком смысле надо понимать друг? — выговаривает он со строгостью. — В том смысле, в каком тварь, солнцем питаемая, — друг ему. Брюсов — солнце, мы твари…

Преподобный Валерий,

Моли Бога о нас…

затягивает он на церковный лад. Понимаете теперь, зачем я позвал вас?

Я хочу сказать, что не понимаю — но к чему говорить. Он пьян, страшно пьян, как тогда на «Поплавке». Он лезет целоваться, рот его кривится на сторону, глаза дикие.

— Что ж ты не пьешь? — переходит он на ты. — Пей, брат, водка хорошая — царская. Царской водкой зовут самую страшную кислоту, которая прожигает железо, камень, все. В алмазных банках ее хранят — только алмаза не берет. И это вот тоже царская — все зальет, все сожжет…

Он задумывается.

— Только тоски человеческой взять не может. Стыд — без остатка, совесть — точно и нет никакой, честь — а ты выпей еще стаканчик и пошлешь эту самую честь к черту, как шлюху на Лиговке. А вот тоска — как алмаз.

Ничего ей не делается. Стоит в груди и не тает…

— Хотите стихи прочту, — вдруг спрашивает он. — Настоящие стихи, не те, что читаю буржуям…

О Тукультипалишера,

О царь царей, о свет морей, —

передразнивает он сам себя… Нет, не это. Те, что для себя пишу:

Я до конца презираю

Истину, совесть и честь,

Лишь одного я желаю —

Бражничать блудно да есть.

Только бы льнули девчонки,

К черту пославшие стыд,

Только б водились деньжонки

Да не слабел аппетит…

…А тут, — берет он меня за рукав, — тут самое главное. Иконостас Одинокого. Поближе подойдите. Вот…

При свете огарка иконы, которыми увешан угол, видны ясней. Потемневшие старинные ризы, тусклые венчики со стертой позолотой… Первую минуту я не понимаю, в чем дело…

Одинокий подносит огарок еще ближе: в середине под темным окладом выступают черты врубелевского Брюсова, рядом Бодлер, Ницше, какая-то дама…

Вперемежку с ними настоящие иконы.

Отвращение, которое, должно быть, отражается на моем лице, доставляет хозяину живейшее удовольствие. Хитренькая улыбочка расплывается шире, делается медовой.

— Дамочка с муфтой, — поясняет он, — Блаватская, теософка. А старичок налево — рядом с преподобным Серафимом Саровским — дед мой, блаженной памяти Аристарх Тиняков. Тот самый-с… На каторге снят…

x x x

Еще до войны — Одинокий пропал куда-то: оказалось, что он сотрудничает одновременно под разными псевдонимами — в «Земщине» и одной очень либеральной и уважаемой газете. Это раскрылось… Только в 1920 году он снова появился в Петербурге. Вид он имел грязный, оборванный, небритый.

Никого не интересовало, откуда он взялся и чем занимается.

Однажды он зашел в Дом искусства к своему старому знакомому писателю Г.

Поговорили о том, о сем и перешли на политику. Одинокий спросил у Г., что он думает о большевиках. Тот высказал, не стесняясь, что думал.

— А, вот как, — сказал Одинокий. — Ты, значит, противник рабоче-крестьянской власти? Не ожидал! Хотя мы и приятели, а должен произвести у тебя обыск…

И вытащил из кармана мандат какой-то из провинциальных Ч. К.