ГЛАВА VI. ВОРБУРГ И ГААГА

ГЛАВА VI. ВОРБУРГ И ГААГА

“Не плакать и не смеяться”. – “Богословско-политический трактат”. – Полемика. – Запрещение. – Возобновление переписки с Ольденбургом. – Препятствия к изданию “Этики”. – Приглашение на кафедру. – Образ жизни Спинозы. – Лейбниц и Спиноза. – Проект картины

Война между Англией и Нидерландами, начавшаяся в 1665 и окончившаяся в 1667 году, значительно затрудняет переписку между Ольденбургом и Спинозой. Эта война между двумя близкими по крови и по религии народами, недавно еще дружно боровшимися против Испании, вызванная торговым соперничеством англичан и голландцев и ненавистью Карла II к изгнавшим его Нидерландам, окончилась благодаря энергии Яна де Витта полным поражением англичан. Ко времени разгара военных действий относится письмо Спинозы к Ольденбургу (1665 год), в котором он говорит:

“Во мне все эти треволнения не возбуждают ни смеха, ни даже слез, но вызывают меня на серьезные размышления и изучение человеческой природы. Я не считаю возможным осмеивать человеческую природу, ни тем более оплакивать ее; ибо полагаю, что люди, как и все вообще, составляют только часть природы, и мне неизвестно, каким образом каждая часть природы согласуется с ее целым и в какой зависимости она состоит от остальных частей. Я думаю, что только этот недостаток знания и был причиной того, что некоторые вещи, познаваемые лишь частично, отрывочно и не вполне отвечающие нашим философским воззрениям, казались мне прежде ничтожными, беспорядочными и нелепыми”.

Как это ни странно, в том же письме Спиноза сообщает Ольденбургу, что работает над “Богословско-политическим трактатом”, своим произведением, в котором он часто смеется и еще чаще негодует. Он объясняет Ольденбургу причины, побуждающие его писать трактат. Это, во-первых, предрассудки теологов, препятствующие успехам философии; во-вторых, сознание, что необходимо выступить с защитой свободы слова и философского исследования, которые постоянно угнетаются, и, наконец, в-третьих, желание рассеять составившееся о нем в толпе мнение, будто он – атеист. Последний пункт может вызвать у нас только улыбку. Именно “Богословско-политический трактат” в несравненно большей степени, чем философские произведения Спинозы, создал ему репутацию атеиста, тяготевшую над ним в течение целого века. Ко времени издания трактата Спиноза, впрочем, отказался уже от этой наивной надежды: это видно и из предисловия к трактату, и из предосторожностей, принятых при его издании.

Судя по цельности настроения, проникающего в книгу, “Богословско-политический трактат” написан, вероятно, в короткое время, – может быть, в том же 1665 году, когда Спиноза сообщил о нем Ольденбургу. Обнародован он был только в 1670 году без имени автора и с неверным обозначением места печатания. На заглавной странице указано, что книга напечатана в Гамбурге у Генриха Конрада, тогда как в действительности она была напечатана в Амстердаме у Кристофа Конрада. “Несомненно, – замечает Колерус, – ни магистрат, ни почтенные пасторы Гамбурга не допустили бы, чтобы столь богомерзкое произведение было напечатано и обнародовано в их городе”. Прозрачный псевдоним типографа и дальнейшее поведение Спинозы, не скрывавшего своего авторства, заставляют думать, что предосторожности эти были приняты исключительно ради соблюдения приличия и для ограждения от неприятностей со стороны теологов дружественно расположенного к Спинозе правительства. Во главе последнего стоял тогда Ян де Витт, хорошо знакомый с трактатом вероятно еще до выхода его в свет: с его стороны немыслимо было ожидать каких-нибудь преследований.

Трактат – несомненно, тенденциозное произведение. Об этом свидетельствует уже его длинное, по обычаю тогдашнего времени, заглавие, указывающее, что читатели имеют дело с “Богословско-политическим трактатом, содержащим несколько рассуждений, в которых доказывается, что свобода мысли не только может быть допущена без вреда для благочестия, но и не может быть подавляема без опасности для того и другого”. Автор пишет не теоретическое только исследование, ему важно достигнуть известных практических результатов, и этим объясняются многие особенности трактата. Спиноза считается с политическими условиями своего времени и среди современных ему общественных сил находит только одну – светскую государственную власть, которая может и обязана в интересах Мира и спокойствия граждан обуздать притязания теологов на господство над человеческой мыслью. Богословие не имеет ничего общего ни с наукой, ни с философией, и если бы теологи всегда ясно разграничивали эти области, не вторгались в область метафизики и усерднее возделывали принадлежащую им область практической нравственности, то человечество не представляло бы, как представляет теперь, множество враждующих, борющихся и ненавидящих друг друга сект. Дело дошло до того, что нравственные принципы, проповедуемые религией, перестали оказывать влияние на образ жизни людей и на их нравственность; что об исповедании человека приходится судить не на основании его добрых дел, а только на основании ненависти, питаемой им к представителям других вероисповеданий. Неправильно понимая задачи религии, теологи извратили ее смысл и ее нравственную основу; подставляя свои метафизические взгляды под слова Св. Писания и произвольно истолковывая последнее, они превратили свои метафизические воззрения в религиозные догматы и, призывая государство на защиту религии, сделали его, в сущности, защитником устарелых научных и метафизических воззрений, не имеющих ничего общего ни с религией, ни с благом государства.

Ошибочно было бы думать, что выступление государственной власти в несвойственной ей роли сторонницы тех или других научных воззрений может водворить мир и спокойствие. Напротив того, перенос теоретических разногласий на политическую почву всегда только обостряет отношения, разжигает страсти. Бесконечно разнообразными путями Бог приводит людей к познанию истины и к благочестию, – и люди созданы так, что не могут примириться с порядками, при которых взгляды, признаваемые ими за истину, объявляются преступлением, а то, что побуждает их любить Бога и ближних, провозглашается грехом. Конечно, вследствие полной свободы мысли и слова могут возникать неудобства. Но и самые мудрые учреждения связаны с неудобствами. Нельзя все регулировать законами. С неизбежными фактами – даже если они несомненное зло – приходится мириться, так как борьба с ними может только ухудшить положение. Тем более следует мириться со свободой мысли, которая несомненно представляет собой благо и не может быть подавлена.

Если бы даже можно было добиться того, чтобы люди говорили только то, что им велено говорить, то нельзя помешать им думать так, как они думают. Законы, принуждающие людей говорить противное их убеждениям, могут развивать только ханжество и лицемерие, подрывающие в корне все общественные отношения. Но достигнуть этого немыслимо, и законы, ограничивающие свободу мысли и слова, всегда будут преступаться – правда, не ханжами, лицемерами и нищими духом, все интересы которых сосредоточены на накоплении богатств и чревоугодничестве, а благородными, честными людьми, не могущими выносить насилия над своей совестью.

Не может подлежать сомнению, что подобные факты несут в себе зародыш серьезной опасности для государства. Спокойствие государства и уважение к законам не могут быть обеспечены, если последние падают своей тяжестью не на дурных, а на благородных людей, если они не обуздывают преступников, а ожесточают честных. Целесообразно ли суживать государство до такой степени, чтобы оно не могло вмещать в себе честных людей? Вспоминая о преследованиях арминиан и о казни Ольдебарневельдта, Спиноза продолжает:

“Разве не несчастье для государства, если честные люди, не могущие думать по-иному и не желающие притворяться, изгоняются из страны? Если люди, не виновные ни в каком преступлении, ни в каких дурных поступках, объявляются врагами и подвергаются казни, – а эшафот, долженствующий быть предметом ужаса для преступников, превращается в трибуну, с которой гражданам даются примеры возвышенного самоотвержения и доблести? Потому что люди, уверенные в своей правоте, не боятся смерти и не умоляют о пощаде. Они не испытывают раскаяния, являющегося следствием преступления, и считают не наказанием, а честью и славой для себя умереть за доброе дело”.

Значение “Богословско-политического трактата” не исчерпывается горячей проповедью в пользу свободы мысли и слова. Для того чтобы доказать основное свое положение, Спинозе необходимо было выяснить, что Писание ставит себе целью преподать не научные и философские истины, а нравственные, что единственная его цель – внушить людям справедливость, богобоязненность и любовь к ближним. Если богословы находили в Писании что-либо иное, то потому, что подставляли свои собственные воззрения под слова Писания. Толкование Библии необходимо, но оно возможно только на основании строго научного историко-критического изучения ее. Спиноза устанавливает правила такого изучения, с изумительной ясностью ума предвосхищая все основные положения современного историко-критического метода (и многие его выводы), и делает попытку приложения их к библейским книгам. Он пользуется громадным материалом, собранным средневековыми еврейскими комментаторами, но вносит в него научный метод и приходит к выводам или прямо противоположным, или же таким, которых они не решались высказывать открыто. Продолжателей в области библейской критики Спиноза нашел только спустя полтора столетия. Рационалистическая критика Реймаруса (XVIII век) в сравнении со строго научной критикой Спинозы производит впечатление жалкой пародии. Только во второй четверти текущего столетия левые гегельянцы (Штраус, Бауэр и др.) примкнули к Спинозе как к своему вождю и создали в западном богословии критику Писания. В этом смысле Спинозу называют “отцом современной экзегетики”.

Английские биографы Спинозы прилагают много стараний, чтобы объяснить своим читателям возмущение, вызванное “Богословско-политическим трактатом”. Два с лишним века, прошедшие со времени выхода в свет “Трактата”, прошли не бесследно для европейской культуры. То, о чем Спинозе не разрешалось даже мечтать, стало одной из основ государственной жизни в цивилизованных странах. Скромный практический идеал Спинозы оказался даже превзойденным: государству не пришлось стеснять даже и свободу нетерпимых теологов, не пришлось обуздывать их притязаний на господство. Одного невмешательства государства в область убеждений было достаточно, чтобы религиозная борьба утратила свой острый характер и вместо гнета и насилия обратилась к другим орудиям, более свойственным духу религии, – убеждению и идейной пропаганде. Но в XVII веке “богословская ненависть”, против которой направлен был “Трактат”, нашла в нем для себя обильную пищу. Возникла целая полемическая литература. Она не дала ничего заслуживающего внимания. В ней изобилуют обычные полемические перлы: “лжеучитель, рожденный на погибель религии и государства”, “книга, полная открытий, которые могли быть почерпнуты только в аду” и так далее. Последнее выражение принадлежит известному уже читателям Блейенбургу, бывшему корреспонденту Спинозы, выступившему теперь с сочинением, посвященным опровержению его взглядов. Один из критиков излагает содержание “Трактата” в следующем виде:

“Этот безбожный писатель, ослепленный невероятной самонадеянностью, простер свое бесстыдство и нечестие до того, что стал утверждать, будто пророчества основаны исключительно на обманчивом воображении пророков, будто пророки были подвержены заблуждениям так же, как апостолы; причем и те, и другие писали, руководствуясь своим естественным разумом, без посредства какого бы то ни было откровения или руководства свыше; и мало того, будто бы они старались приноровить религию к понятиям того времени, основывая ее на принципах наиболее распространенных и знакомых каждому, а потому и теперь при толковании Писания каждому предоставляется свобода объяснять его себе, руководствуясь собственным разумом и согласно собственным взглядам”.

Даже добродушный Колерус, с глубоким уважением относящийся к нравственной личности Спинозы, приходит в ужас от такого нечестия и восклицает: “Да разразит тебя Господь, сатана, и да сомкнет нечестивые уста твои!” Полемическая литература играла, впрочем, в борьбе против “Трактата” ничтожную роль; скоро на первый план выступила другая “литература” – доносов и “представлений”.

Аноним раскрыт был скоро. Спиноза лично не прилагал никаких стараний, чтобы скрыть свое авторство. Обыкновенно столь осторожный, когда дело шло о неизданных произведениях, он в 1671 году предлагает совершенно ему незнакомому Лейбницу экземпляр “Богословско-политического трактата” в благодарность за присланную последним статью по оптике. Трогательное впечатление производит оговорка, сделанная при этом Спинозой: “Если только вам это не будет неприятно”. Какой травле должен был он подвергаться, если у него могла возникнуть такая мысль по отношению к произведению, в которое вложено было много труда, таланта и убеждения! И предлагалось с такой деликатностью это произведение молодому человеку, только что выступившему на литературное поприще со слабой статьей, по отношению к которому при нормальных условиях подарок Спинозы был бы заслуженной честью… С “Трактатом” Лейбниц был знаком однако уже ранее; о том, что написал его Спиноза, автор известных Лейбницу “Основ декартовой философии”, ему сообщил вскоре после выхода в свет “Трактата” утрехтский его корреспондент, Гревий. Точно так же типограф, заменивший на заглавном листе книги свое имя вымышленным, привез Колерусу несколько экземпляров “Трактата”, “не подозревая, в какой мере это сочинение было зловредным”. Все это подтверждает высказанное нами ранее предположение, что предосторожности, принятые при печатании “Трактата”, имели целью оградить от неприятностей правительство, расположенное к Спинозе и не желавшее принимать против его книги крутых мер. Однако теологи принудили правительство сделать последнее. В начале 1671 года “Трактат” был запрещен утрехтскими властями, в 1674 – голландскими, когда после умерщвления де Виттов власть перешла в руки оранской партии. На книгу продолжал тем не менее существовать спрос, и типографы нашли выгодным для себя отпечатать ее (в 1673 году) в трех контрабандных изданиях под вымышленными заглавиями, не дававшими возможности предположить, что под ними скрывается “столь опасная” книга. Заглавия эти были следующие: 1) “Первое собрание исторических сочинений Даниила Гейнзия. Второе, исправленное и дополненное издание”; 2) “Новая теория всеобщей медицины Франциска де ла Боэ-Сильвия”; 3) “Собрание хирургических произведений Фр. Энрикеса де Виллакорта, лейб-медика королей Филиппа IV и Карла II”. Последним заглавием, по-видимому, хотели обеспечить книге доступ в Испанию. Вскоре после выхода в свет “Трактата” затеян был перевод его на голландский язык, но издание перевода было приостановлено по настойчивой просьбе самого Спинозы, предвидевшего, что выход его в свет неминуемо повлечет за собой запрещение оригинального трактата. Последнего ему не удалось предотвратить, но голландский перевод вышел в свет только в 1693 году, спустя много лет после смерти Спинозы. Несколькими годами ранее появился английский перевод, а французский вышел в свет уже через год после смерти Спинозы, в 1678 году, также в трех изданиях под различными заглавиями.

Как относился Спиноза к агитации, возбужденной против него протестантским духовенством, мы не знаем.

С обычным своим самообладанием, заставляющим его избегать в переписке всего, что может вызвать личное сочувствие в его корреспондентах, он не касается нигде этого вопроса. По всей вероятности, она производила на него тяжелое впечатление: становилось ясным, что издание “Этики”, которому он одно время думал расчистить путь “Богословско-политическим трактатом”, встретит непреодолимые препятствия. К критике, направленной против “Трактата”, он, однако, относится с юмором.

“Книгу, написанную против меня утрехтским профессором (Мансфельдом), – пишет он неизвестному корреспонденту в 1674 году, – я видел выставленною в окне одного книгопродавца и из того немногого, что успел прочесть в ней, убедился, что она не заслуживает даже прочтения, не говоря уже о возражении. Поэтому я оставил в покое как книгу, так и ее автора, с улыбкой размышляя о том, что люди наиболее невежественные постоянно показывают какую-то особенную смелость и готовность к писанию книг. Невольно приходит в голову, что теологи (догадка Мартино, в подлиннике пропуск) выставляют свой товар точно коробейники, имеющие обыкновение показывать сначала то, что похуже”.

Несравненно более удручающее впечатление произвели на Спинозу письма Ольденбурга, переписка с которым по почину последнего (и, по-видимому, под впечатлением восторженных рассказов находившегося тогда в Лондоне друга Спинозы, Чирнгауса) возобновилась в 1675 году. Узнав, что подготовляется к печати “Этика”, Ольденбург просит Спинозу не помещать туда “ничего такого, что могло бы поколебать религиозную добродетель”, а предложение Спинозы выслать несколько экземпляров “Этики” в Лондон принимает со сдержанностью, которая, по мнению Мартино, была бы уместна разве по отношению к “бочке с динамитом”.

“Желательно было бы получить более подробные разъяснения, – с изумлением спрашивает Спиноза, – какие именно положения моей книги (“Богословско-политического трактата”) вы считаете способными поколебать религиозную добродетель? Ибо в моих глазах все согласное с разумом не может принести делу истинной добродетели ничего, кроме величайшей пользы…”

Следующие письма с очевидностью раскрывают, что между миросозерцанием Спинозы и Ольденбурга существует незаполнимая пропасть, что Ольденбург, в сущности, никогда не понимал Спинозу, не представлял себе, в какой степени мировоззрение Спинозы расходится с общепринятым. В письме от 1675 года (июль) Спиноза сообщает Ольденбургу, что в июне он отправился в Амстердам для печатания “Этики”.

“Пока, однако, я хлопотал об этом, – пишет он, – распространился слух, что я печатаю какую-то книгу о Боге и что в этой книге я будто бы пытаюсь доказать, что никакого Бога не существует. Это послужило поводом для некоторых теологов сделать на меня тайный донос принцу и магистрату. К ним примкнуло несколько тупоумных картезианцев, которые не переставали и не перестают открещиваться от всех моих мнений и писаний, узнав все это, я решился отложить издание, пока не выяснится, какой оборот примет все это дело. Между тем, дела идут со дня на день все хуже, и я не знаю еще, что предприму”.

Известие это Ольденбург, некогда уговаривавший Спинозу не смущаться толками черни от философии и теологии, убеждавший его “распустить паруса”, встречает теперь без особенного огорчения. По всей вероятности, он даже радовался, что не выйдет в свет книга, “могущая поколебать религиозную добродетель”. “Этика” так и не вышла в свет при жизни Спинозы. Она издана была уже после его смерти друзьями, обставившими издание такой таинственностью, что имя издателя (д-ра Г. Шуллера) удалось выяснить только недавно.

Среди травли, поднятой теологами, среди волнений и неудач Спинозу должно было крайне изумить письмо, полученное им в 1673 году – спустя три года после выхода в свет “Трактата” – от профессора теологии Гейдельбергского университета, советника курфюрста пфальцского, Л. Фабрициуса. В сдержанных выражениях, показывающих, как неприятна была профессору теологии возложенная на него миссия, Фабрициус пишет Спинозе следующее:

“Знаменитейший муж, – мой всемилостивейший государь, светлейший курфюрст пфальцский поручил мне написать к Вам – лицу, мне до сих пор незнакомому, но весьма отличаемому светлейшим князем, – с тем, чтобы спросить Вас: согласны ли Вы будете принять на себя должность ординарного профессора философии в его знаменитом университете. Нигде в ином месте Вы не встретите государя, в такой мере покровительствующего всем выдающимся людям, к числу которых он причисляет и Вас. Вам будет предоставлена полнейшая свобода философствовать, которою, он надеется. Вы не станете пользоваться для потрясения основ государственного вероисповедания. Я не мог ослушаться повеления мудрейшего государя… Покорнейше прошу Вас ответить мне как можно скорее. От себя прибавлю только, что, переехав сюда, Вы будете иметь возможность вести жизнь, достойную философа и преисполненную наслаждений…”

Спиноза ответил спустя полтора месяца. По-видимому, он долго раздумывал над предложением: оно исходило от одного из гуманнейших государей Европы, Карла-Людвига, воскресившего Гейдельбергский университет, построившего в своей резиденции – в век, не отличавшийся веротерпимостью – храм Согласия трех христианских исповеданий. Обращенное к “еврею, отлученному за свои чудовищные взгляды от синагоги” (так характеризовал Спинозу Лейбниц в 1672 году) и подвергавшемуся теперь травле со стороны протестантских теологов, оно свидетельствовало о высокой веротерпимости курфюрста. О том, что Спиноза был автором “Богословско-политического трактата”, курфюрст не мог не знать. “Трактат” получил общеевропейскую, малолестную по тогдашним понятиям для автора, известность. Семья курфюрста долгое время жила в изгнании в Нидерландах и имела там связи, далеко превосходившие связи Лейбница, которому, однако, имя автора “Трактата” стало известно скоро. Оговорка относительно государственной религии ясно показывала, что курфюрст и Фабрициус знают, с кем они имеют дело. Между тем, в Нидерландах положение дел существенно изменилось к худшему. Ян де Витт был убит в прошедшем году и, во главе республики опять стояла оранская партия, покровительствовавшая ортодоксальным кальвинистам. Предложение представлялось заманчивым. Оговорка относительно государственной религии в предложении, обращенном к автору “Богословско-политического трактата”, могла, в сущности, по остроумному замечанию Бэйля, иметь только значение необходимой любезности по адресу теологов, смягчавшей горечь возмутительного с их точки зрения факта. Тем не менее, оговорка в письме была, и авторы письма могли придавать ей более серьезное значение. Принятие профессуры на таких условиях могло поставить Спинозу в ложное положение, являлось бы отказом от свободы исследования, которую он купил и отстаивал такой дорогой ценой.

“Если бы, – ответил Спиноза Фабрициусу, – я когда-либо стремился занять кафедру на каком-либо факультете, то, конечно, я мог бы желать лишь той, которую мне предлагает через Вас светлейший курфюрст – особенно ввиду свободы исследования, предоставляемой мне всемилостивейшим князем. Но так как я никогда не имел намерения выступать на поприще публичного преподавания, то, сколько я ни размышлял, я никак не мог решиться воспользоваться этим счастливым случаем. Во-первых, я думаю, что обучение юношества воспрепятствовало бы моим дальнейшим философским занятиям; во-вторых, я не знаю, в каких пределах должна заключаться предоставляемая мне свобода философствования, чтобы не вызвать подозрения в посягательстве на государственную религию. Причиной раздоров по религиозным вопросам бывает обыкновенно не столько страстность самого религиозного чувства, сколько различные чисто человеческие страсти и тот дух противоречия, благодаря которому все, даже правильно сказанное, может быть извращено и подать повод к осуждению. Испытав подобные неприятности даже в моей одинокой частной жизни, я имею тем большее основание опасаться их по достижении высшего положения. Итак, Вы видите, славнейший муж, что не надежда на какую-либо лучшую участь удерживает меня, но лишь любовь к спокойствию, которую я надеюсь до некоторой степени обеспечить себе воздержанием от публичных чтений. Ввиду всего этого покорнейше прошу светлейшего курфюрста, чтобы он соблаговолил освободить меня от предназначенной мне обязанности…”

Кстати отметим, что Спиноза был противником государственного университетского преподавания. Мотивы такого отношения, ярко характеризующие этот смелый и свободный дух, состоят в том, что “…государственные учебные заведения ставят себе задачей не столько воспитание умов, сколько дрессировку их. Науки и искусства могут процветать только в том случае, если всякому предоставлена свобода учить на свой риск и страх” (“Политический трактат”, гл. VIII).

Письмо Фабрициуса застало Спинозу в Гааге. Он жил здесь с 1669 года, сначала на полном пансионе у вдовы ван Вельден, потом, найдя, что жить на пансионе ему не по средствам, переехал к живописцу ван дер Спику. В том доме, где вдова ван Вельден сдавала жильцам комнаты с пансионом, жил впоследствии Колерус. Память о Спинозе была еще свежа. Живы были еще люди, не только лично знавшие его, но близко знакомые до мелочей со всей обстановкой его жизни. Колерус заинтересовался рассказами о своем предшественнике по квартире и стал собирать о нем сведения. Последние настолько противоречили небылицам, распускаемым врагами, что честный пастор счел своим долгом восстановить в памяти потомства истинный образ мыслителя, оклеветанного современниками. Колерусу несимпатичны убеждения философа, но на всем его рассказе лежит печать глубокого уважения, которое нравственная личность Спинозы внушала простодушным свидетелям его будничной жизни. Последуем за Колерусом и попробуем восстановить образ жизни Спинозы, известный нам благодаря обстоятельности биографа до мелочей.

Несмотря на то, что Спиноза переехал в Гаагу из Ворбурга, уступая настойчивым просьбам гаагских друзей, желавших почаще иметь возможность видеться с ним, он жил здесь в высшей степени уединенно и редко выходил из дому. “Он принимал больше визитов, чем возвращал”. Случалось, он по два, по три дня не выходил из своей комнаты. Раз как-то он не оставлял своей комнаты в течение трех месяцев, как рассказывают издатели его посмертных произведений. Писал он ночью, и в ночные часы, с десяти до трех, написана большая часть его произведений, эти “детища мрака”, как справедливо их поэтому называет Кортгольт. Чтобы освежить свой ум, он развлекался, наблюдая борьбу мух и пауков и рассматривая под микроскопом “мельчайших насекомых”; Спиноза говорил при этом, что наблюдаемые им факты вполне согласуются с другими его выводами. Другим его развлечением было рисование. Он удачно набрасывал портреты углем и пером. Колерус видел альбом рисунков Спинозы, между которыми были портреты близких к нему государственных деятелей, а также самого Спинозы в костюме Мазаниэлло, знаменитого вождя неаполитанских мятежников. На основании этого каприза один из английских биографов делает заключение о политических симпатиях Спинозы. Портрет, по словам ван дер Спика, отличался большим сходством.

Значительную часть своего времени Спиноза принужден был посвящать труду, ускорившему, вероятно, его смерть: вдыхание мелкой стекольной пыли вредно отзывалось на его больных легких. В числе его друзей были богатые люди, считавшие своей обязанностью облегчить его положение и не раз упрашивавшие его принять их помощь. Но предложения помощи всегда встречали со стороны Спинозы решительный отпор. Когда один из лучших его друзей, член близкого к Спинозе интимного кружка, Симон де Врис, упрашивал его принять 2 тысячи флоринов, Спиноза вежливо, но твердо отклонил подарок, заявляя, что ни в чем не нуждается и что такая большая сумма отвлекла бы его от занятий. Перед смертью Симон де Врис, умерший в молодых летах, хотел завещать Спинозе все свое состояние, но Спиноза уговорил его этого не делать и заставил написать завещание в пользу законного наследника – брата. Горячо привязанный к Спинозе Симон де Врис обязал, однако, в завещании брата выплачивать Спинозе ежегодную пенсию в 500 флоринов. Уступая настояниям наследника, Спиноза согласился принимать пенсию, но, находя, что пятисот флоринов для него слишком много, уменьшил ее до трехсот. В последние годы его жизни к этой пенсии присоединилась другая небольшая пенсия, завещанная ему Яном де Виттом в благодарность за руководство в научных занятиях и “за советы в политических делах”, как полагают некоторые биографы. Но этой поддержкой Спиноза мог пользоваться только в ту пору жизни, когда изнурительная болезнь довела его до крайней степени истощения.

Отклоняя помощь со стороны друзей, Спиноза в то же время был так беден, что принужден был отказывать себе в самом необходимом. Пансион у вдовы ван Вельден оказался ему не по средствам, и, переехав к ван дер Спикам, он сам готовил себе пищу. Об этой скудной пище сохранил подробные сведения Колерус. Иногда Спиноза в течение целого дня обходился молочным супом и кружкой пива. “И хотя, – прибавляет биограф, – он часто получал приглашения к обеду, однако предпочитал свою скудную пищу вкусным обедам за счет других”. Но даже при таких условиях Спиноза едва сводил концы с концами и шутя сравнивал себя по этому поводу со “змеей, держащей в зубах конец собственного хвоста”. Чтобы удержать “в зубах конец собственного хвоста”, он составлял для себя годичную смету и тщательно подводил свои счета каждые три месяца, чтобы не истратить более, чем в ней значилось. Одевался он бедно, ходил в одежде “простого мещанина”, и добросовестный биограф сохранил анекдот о халате Спинозы небезукоризненной чистоты.

Такую суровую жизнь вел мыслитель, не видевший в аскетизме добродетели. Спиноза высоко ценил греческий идеал здоровой, веселой, гармонически развитой личности.

“Только мрачное и печальное суеверие, – пишет он в “Этике”, – может препятствовать нам наслаждаться. В самом деле, почему более подобает утолять голод и жажду, чем прогонять меланхолию? Мое мнение таково: никакое божество и никто, кроме ненавидящих меня, не может находить удовольствие в моем бессилии и моих несчастьях и ставить нам в достоинство слезы, рыдания, страх и прочее в этом роде, что свидетельствует о душевном бессилии. Наоборот, чем большему удовольствию мы подвергаемся, тем к большему совершенству мы переходим, то есть тем более мы становимся необходимым образом причастными к божественной природе. Таким образом, дело мудреца – пользоваться вещами и, насколько возможно, наслаждаться ими, – но не до отвращения, ибо это уже не есть наслаждение. Мудрецу следует, – говорю я, – поддерживать и восстановлять себя умеренной и приятной пищей и питьями, а также благоуханием и красотой зеленеющих растений, красивой одеждой, музыкой, играми и упражнениями, театром И другими подобными вещами, которыми каждый может пользоваться без всякого вреда другому. Ведь тело человеческое слагается из весьма многих частей различной природы, которые беспрестанно нуждаются в новом и разнообразном питании для того, чтобы все тело было одинаково способно ко всему, что может вытекать из его природы, и следовательно, чтобы душа также была способна к совокупному постижению многих вещей”.

Этого “лучшего образа жизни” не мог вести Спиноза: обстоятельства его жизни сложились так, что сохранить свою духовную свободу и независимость он мог только при жизни, полной лишений и нужды. Бремя материальных лишений и нравственных ударов Спиноза нес с замечательной выдержкой.

“Никто не видал его ни сильно опечаленным, ни особенно веселым, – рассказывает Колерус. – Он умел удивительно господствовать над своими страстями, владеть собой в минуты досады и неприятностей, встречавшихся на его жизненном пути, и не допускал никаких внешних проявлений своего душевного настроения. Если же ему случалось выдать свое огорчение каким-нибудь словом или движением, он тотчас же удалялся”.

Спокойное и ровное настроение, в котором всегда видели Спинозу, как видно уже из приведенного отрывка, не было апатичным равнодушием тряпичной души, смиренно преклоняющейся перед житейскими бедами, не имеющей за собой ничего, что она желала бы видеть осуществленным во внешнем мире. В этой смелой и гордой душе жили страсти. Об этом свидетельствует уже железный, сильный и мужественный язык произведений Спинозы, местами доходящий до красноречия политического трибуна, часто переходящий в беспощадный сарказм. Но эти страсти обуздывала сильная воля, а светлый ум направлял их в единственно возможное, соответствующее требованиям разума и справедливости русло. Ненависть к людям Спиноза осуждал, так как “не обольщался ложным призраком человеческой свободы”. Но к теореме, гласящей, что “ненависть никогда не может быть хороша”, он делает многозначительную оговорку, что имеет в виду только ненависть к людям. Нет ничего полезнее для человека, чем человек, и люди, виновные в вопиющих несправедливостях по отношению к нам, при других общественных условиях могли бы быть надежнейшими нашими помощниками, вернейшими союзниками. Не люди виновны в общественных неправдах, виновны в них формы общественной жизни, общественные условия и создаваемые теми и другими понятия, разъединяющие людей, в сущности являющихся сотрудниками на общей ниве. “Не плакать и не смеяться” поэтому следует по поводу недостатков человеческой природы, а вникать в причины явлений и вести против этих причин разумную, целесообразную, не ослепляемую страстями борьбу. Равнодушного отношения к общественным неправдам Спиноза не допускал. В “Богословско-политическом трактате” он вменяет в обязанность гражданину бороться против неправды всеми доступными законными средствами, и себя лично он не считал вправе уклоняться от этой обязанности гражданина. Против административной высылки своей из Амстердама он считал своим долгом протестовать. Когда после смерти отца сестры Спинозы оспаривали права его на наследство, утверждая, что отлучение влечет за собой лишение всех гражданских прав, то Спиноза, так старательно избегавший всего, что могло нарушить мирное течение его жизни, предъявил иск, чтобы не создавать опасного в политическом отношении прецедента. Иск Спиноза выиграл и тогда уступил причитавшуюся ему долю наследства сестрам. Только сознание гражданского же долга – в более широкой сфере – могло заставить Спинозу отложить окончание давно задуманных произведений и выступить против глубокой общественной язвы своего времени – религиозной и политической нетерпимости – с “Богословско-политическим трактатом”.

“Беседы Спинозы, – рассказывает Колерус, – были кротки и спокойны. Он любил простых людей и, почувствовав усталость после занятий, часто спускался к хозяевам выкурить трубку и “беседовал с ними о всяких пустяках”. В обращении он был очень прост и приветлив, часто разговаривал со своей хозяйкой, когда она была больна после родов, и со всеми жившими в доме, если с ними случалось какое-нибудь горе или болезнь. Тогда Спиноза старался утешить их и внушить им терпение к перенесению страданий. Он не навязывал сожителям своих убеждений и любил беседовать с ними по поводу проповедей предшественника Колеруса, пастора Кордеса, “мужа ученого, доброго и известного своей примерной жизнью”, причем старался обращать их внимание на вытекающий из проповеди нравственный вывод. Иногда, чтобы иметь материал для этих бесед, Спиноза сам отправлялся послушать Кордеса. Жена ван дер Спика, видевшая в своем кротком жильце чуть ли не святого, обратилась к нему раз с вопросом, может ли она спастись, принадлежа к исповедуемой ею религии. Спиноза ответил ей: “Ваша религия хороша, вы не должны искать другой и сомневаться в своем спасении, если только вы не будете довольствоваться внешней набожностью, но будете в то же время вести кроткую и мирную жизнь”.

Кроме этих простых людей, свидетелей его будничной жизни, которых Спиноза привязал к себе своей кротостью и простотой, кроме ряда лиц, обращавшихся к нему за разъяснением научных вопросов или по поводу своих личных невзгод и встречавших всегда со стороны Спинозы полную готовность помочь им, у Спинозы был еще кружок интимных друзей. От этих друзей у него не было ничего заветного: им посылались не только законченные произведения, но и первые их наброски, отдельные положения, письма, получавшиеся Спинозой, и его ответы. В этот кружок “посвященных” Спиноза, естественно, вводил не легко, а в последние годы жизни, под влиянием тяжелых обстоятельств, усиливших его замкнутость, доступ в кружок сделался еще более затруднительным. От вводимых в него Спиноза требовал не только значительного умственного развития, но и известных нравственных качеств. Любопытна с этой стороны история отношений между Лейбницем и Спинозой.

Вряд ли можно найти в истории новой философии более противоположные натуры, чем эти два “короля европейской мысли” XVII века. Один – убежденный боец за. свободу мысли и слова, другой – двадцатидвухлетним юношей (такая молодость и такая… зрелость!) сочиняет проект строгой цензуры против “крайних учений”. У одного личное “я” совершенно отсутствует, отсутствие тщеславия доходит до того, что он запрещает выставить на своих посмертных произведениях свое имя, “ибо кто желает помогать людям советом, не будет привлекать внимание людей с тою целью, чтобы известное учение получило от него свое имя”, и в то же время это – гордый мыслитель, считающий “награду” оскорблением, восстающий против постановки памятников великим людям, “потому что за заслуги награждают только рабов”. Другой вечно носится со своим блестящим и в то же время столь мелочным и ничтожным “я”, гоняется за мелкими отличиями, весь погружается в омут придворных интриг… Искание нравственной правды проходит красной нитью через всю жизнь, через все творчество Спинозы. Над вопросом об “истинном благе” останавливался еще юноша и посвятил ему свое первое рукописное произведение; ему же посвящен самый зрелый великий его посмертный труд. Но в то же время Спиноза убежден, что “все согласное с разумом не может принести делу добродетели ничего, кроме величайшей пользы”. Лейбниц всю свою жизнь “спасает” религию и нравственность от посягательств разума; друг патеров и сильных мира, старающийся угодить своими философскими исследованиями иезуитам, он сыплет направо и налево обвинениями в атеизме и безнравственности “не столько под влиянием страстности самого религиозного чувства”, как говорит глубокий знаток человеческого сердца, Спиноза, “сколько под влиянием чисто человеческих страстей” и нарекает себя за свои заслуги перед “религией и нравственностью” Теофилом (боголюбом)… И судьба обоих была различна. Спиноза жил и умер пролетарием, Лейбниц к концу жизни получил возможность украсить свою фамилию частичкой “von”. Когда учение Спинозы лежало погребенным под слоем позора и клеветы, правоверная философия Лейбница, более поздняя по времени, более старая по духу, неограниченно царствовала над европейскою мыслью, и Лейбниц не стеснялся называть учение своего великого предшественника, и без того внушавшее всем ужас, опасным и вредным. Кто из них был счастливее? Каждый, вероятно, был счастлив и несчастлив по-своему. Спиноза страдал оттого, что ему “мешают помогать людям советом”, Лейбниц, не удовлетворяясь частицей “von”, мечтал о титуле барона. Но в числе горьких элементов жизни Лейбница известную роль играл и Спиноза. Всю жизнь Лейбниц страдал оттого, что в “Переписке” Спинозы, по недосмотру печатавших ее друзей Спинозы (и приятелей Лейбница) напечатано было письмо его к покойному мыслителю. Даже на склоне своей жизни, оканчивая “Теодицею”, Лейбниц, достаточно доказавший свою благонамеренность, “спасший религию и нравственность”, не может отделаться от боязни, что его скомпрометирует знакомство с опасным философом, и он старается выставить на вид невинный характер этого знакомства, умалить значение своего визита к Спинозе. Но, что еще больше огорчает, Лейбницу воздают теми же обвинениями, которыми он сам так злоупотреблял. Его, с такой страстностью открещивавшегося от Спинозы, бранившего Спинозу при всяком случае, обвиняют в “спинозизме”, и не без основания. В его набожную философию вкрались элементы этого мощного учения, и теологи с ужасом отмечают, что люди, не могущие достать сочинений Спинозы, ставших библиографической редкостью, отыскивают “следы спинозизма” в сочинениях Лейбница – Вольфа.

Письмо, доставившее столько грустных минут Лейбницу, было написано им в 1671 году вскоре после того, как Лейбниц узнал, кто автор “Богословско-политического трактата”. Одной из основных черт натуры Лейбница была, по-видимому, страсть к авантюрам. За три года перед тем он написал свой проект цензуры по отношению к крайним учениям и, стало быть, знал, как они опасны и вредны. И все же запретный плод его манит. В письме к своему учителю Томазию он называет “Левиафан” Гоббса чудовищной книгой и чудовищными же объявляет взгляды Спинозы. Тем не менее, ему очень хочется познакомиться с тем и с другим. Гоббсу он пишет льстивое письмо, но, вообще чувствительный к лести, Гоббс почему-то ему не ответил. Раздраженный Лейбниц пишет Томазию, что “по известиям, полученным из Англии, Гоббс впадает в детство”, однако спустя два года опять старается завязать знакомство с престарелым английским мыслителем, обнаруживая при этом “настойчивость, граничащую с назойливостью” (проф. Штейн).

Спинозе он посылает при любезном письме свою статью по оптике, и Спиноза с обычной своей вежливостью отвечает молодому писателю, высказывает свое мнение об его статье и предлагает выслать ему свой “Богословско-политический трактат”, так как, ввиду полного молчания Лейбница об этом предмете, полагает, что тот его не знает. Лейбниц знаком с “Трактатом”, но он – осторожный дипломат. Письмо его стоит прочесть: как глубоко несчастлив был этот человек, если это ничтожное письмо, совершенно не касающееся философских и богословских вопросов, могло отравить ему существование… Трудно решить, продолжалась ли переписка, но, во всяком случае, она продолжалась недолго. В 1675 году Лейбниц знакомится в Париже с графом Чирнгаусом, одним из членов близкого к Спинозе кружка. Чирнгаус, разрушивший своими восторженными рассказами о Спинозе предубеждения Ольденбурга, сильно заинтересовал ими и Лейбница. Недавно найден набросок последнего, в котором Лейбниц записал основные положения философии Спинозы в том виде, в каком он их запомнил из разговора с Чирнгаусом. Но Лейбницу хотелось бы познакомиться с имеющимися у Чирнгауса рукописями (копиями) неизданных произведений Спинозы, и Чирнгаус через Шуллера обращается к Спинозе с просьбой разрешить ему показать эти рукописи Лейбницу. Дело в том, что члены кружка дали Спинозе торжественное обещание никому не показывать имеющихся у них рукописей без его разрешения. Объясняется это, конечно, не таинственностью учения Спинозы. Это “таинственное” учение (речь идет главным образом об “Этике”) Спиноза все время желает опубликовать, и таинственным делают его теологи и “тупоумные картезианцы”, пишущие на него доносы принцу и магистрату. И если Спиноза затрудняется давать доступ к этим рукописям недостаточно известным ему лицам, то потому, что он не желает, чтобы это учение сделалось таинственным навсегда. Если уже под влиянием одних слухов о содержании “Этики” печатание ее встречает препятствия, то слухи эти, поддержанные лицами, могущими доказать, что они знакомы с “Этикой”, в состоянии погубить ее еще в рукописи, сделать недоступным знакомство с нею даже для последующих поколений. И вот Чирнгаус, прося у Спинозы разрешения, сообщает, что Лейбниц обладает всеми качествами, которых, по-видимому, требовал от посвященных Спиноза:

“Г-н Лейбниц не перестает работать над усовершенствованием своего ума, что он считает самой полезной и благодарной работой; в нравственном отношении г-н Лейбниц весьма усовершенствован, – настолько, что в разговоре свободен от влияния аффектов и руководствуется одним только разумом. В вопросах физических, а еще более метафизических – о Боге и душе – он также весьма искусен. Означенный Лейбниц весьма высоко ценит ваш “Богословско-политический трактат” (дипломат!), о котором он, если помните, некогда писал вам”.

Спиноза отвечает на эту просьбу в высшей степени сдержанно. Лейбница он знает по письмам, и тот произвел на него впечатление человека свободомыслящего и сведущего во всякого рода науках.

“Но каким образом, будучи франкфуртским советником, он попал во Францию? Желательно было бы прежде разузнать, что он делает во Франции, и услышать о нем мнение нашего Чирнгауса после того, как последний ближе познакомится с ним и глубже всмотрится в его характер”.