1. НАЧАЛО ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

1. НАЧАЛО ВЕЛИКОЙ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ

Общая панорама первого и самого трагического периода войны, который для Зощенко обернулся эвакуацией из его родного города в Алма-Ату, была следующей.

В начале сентября 1941 года, всего через два с половиною месяца после нападения Германии на Советский Союз, немецкая группа армий «Север» полностью окружила Ленинград — город Ленина, колыбель Великой Октябрьской социалистической революции, как с гордостью величали в советскую эпоху прежнюю столицу Российской империи. Кольцо окружения сжималось, делалось непроницаемым, началась блокада города, в котором было три миллиона жителей.

К этому сроку немцы уже захватили всю советскую Прибалтику — Литву, Латвию и Эстонию, всю Белоруссию, большую часть Украины, а на пути к Москве взяли Смоленск. Около двух миллионов бойцов и командиров Красной армии, рассеченной и раздробленной по всему фронту стремительными ударами механизированных клиньев противника, оказались в плену, столько же погибли в героических, но безуспешных, часто совершенно бесполезных контратаках и при отступлении под сокрушающим натиском немецкой военной машины, господствовавшей и на земле, и в воздухе. По опубликованным в начале 90-х годов подсчетам военных историков, «безвозвратные» потери советской армии за первые полгода войны составили пять миллионов человек; огромные потери были понесены в боевой технике — самолетах, танках, артиллерии…

Столь катастрофическое для СССР начало войны явилось прямым следствием установившейся в стране единоличной диктатуры Сталина, его тирании с массовыми репрессиями во всех слоях общества, отчего армия также понесла — в мирное время — невосполнимый урон в командных кадрах и ущерб в боевом оснащении. Это явилось и следствием внешней политики Сталина, вступившего в двойной, публичный и тайный, сговор с Гитлером, в котором фашистский диктатор перехитрил, переиграл советского. Но в конечном счете это было еще одной тяжелейшей расплатой за Октябрьский — большевистский — переворот Ленина, проложивший в России путь к тоталитаризму со всеми постигшими затем народ трагедиями.

Настойчивые предупреждения о готовящемся нападении Германии на СССР, как известно, шли от первоклассных разведчиков-резидентов из разных мест. Тревожная информация поступала и по другим каналам — дипломатическим, экономическим, партийным, военным. Сообщалась даже — и неоднократно — точная дата начала войны. Но Сталин, сознавая всю неподготовленность страны к войне, с параноидальным упорством отвергал все эти предупреждения как дезинформацию и провокацию. Заложник собственного коварства и подозрительности, он видел в этой угрожающей информации только козни англичан, французов и самого Гитлера. Диктатор, он тщился переиначить саму действительность, скрыть ее, отринуть, уйти от нее. И строжайше запретил проводить все предупредительные передвижения частей Красной армии к границе и массовые мобилизационные мероприятия, дабы «не спровоцировать Германию на войну». И никто вокруг не перечил ему, великому и всесильному, никто не высказал своего личного мнения, не заявил протест, не подал в отставку, не застрелился во искупление своей вины перед народом и отечеством, ужаснувшись постигшей страну катастрофой. У них, его приближенных и соучастников, не было личного мнения, все единодушно соглашались со своим хозяином.

Однако на необъятных отечественных пространствах, где не падали бомбы и не катился огненный вал войны, люди еще были убеждены, что доблестная Красная армия быстро приведет в чувство зарвавшихся фашистов, что война закончится в две-три недели, максимум в два-три месяца — этого срока вполне хватит, чтобы исполнились гордые утверждения советских вождей, тотчас переходившие в стихи и песни, о советском тройном ударе на удар поджигателей войны и о ведении этой победоносной войны малой кровью и исключительно на чужой территории.

Но Сталин, конечно, сознавал, что страна попала в катастрофическое положение и что на одних карательных мерах спасти страну теперь невозможно. На борьбу с вторгшимся врагом нужно было бросить весь народ. И он провозгласил войну с фашистской Германией всенародной, освободительной, Отечественной войной. Он говорил весомо: «Наши силы неисчислимы, зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом. Поднимутся миллионные массы нашего народа». Сталин делал ставку на эти неисчислимые людские массы. Но народ, конечно, не мог знать, что эта ставка обойдется ему на пути к Победе в 27 миллионов жизней.

А пока люди все еще верили в скорый разгром ненавистных фашистов. Они, за четверть века после Октября напрочь отказавшиеся в большинстве своем от Бога, верили в Сталина. И шли сражаться за святое дело — за свободу своей Родины.

Настроение в Ленинграде в те первые дни и недели было таким же. Хотя сами власти быстро осознали надвигавшуюся опасность.

Патриотическим подъемом была охвачена и ленинградская писательская организация. У кабинета партбюро выстроилась очередь для записи в народное ополчение. Даже немолодые и нездоровые литераторы стремились встать в воинский строй. Правда, те, кто возглавлял здешнее отделение Союза писателей, оказались в особой писательской группе при штабе фронта, то есть в главном руководящем центре, рядом с высшим партийным и военным начальством города, и находились в самом Смольном. Но по тогдашним представлениям это была чрезвычайно важная и ответственная работа, на которую по праву привлекались только писательские вожаки-коммунисты.

Михаилу Михайловичу Зощенко было в тот момент 47 лет. Его феноменальная слава двадцатых и начала тридцатых годов уже шла на убыль, но он оставался одним из самых известных в народе писателей. И был чтим в литературной среде — живой классик жанра сатиры и юмора. Ценили Зощенко и за исключительную деликатность, доброжелательность, порядочность.

У него был признан порок сердца — как следствие отравления газами на германском фронте во время Первой мировой войны, и он давно не числился военнообязанным (был снят с военного учета в 1919 году). Да и возраст, считавшийся пожилым, отдалял от решительного армейского настроя. К тому же он испил эту чашу до дна четверть века назад. (Один из биографов все же упоминает о заявлении, поданном Зощенко с просьбой направить его на фронт добровольцем.) Но он со свойственной ему добросовестностью и аккуратностью еженощно дежурил на крыше своего писательского дома по каналу Грибоедова, 9, в группе самозащиты. Эти группы были организованы в Ленинграде сразу же и повсеместно — для тушения «зажигалок», которые, как ожидалось и как это произошло вскоре в действительности, немцы станут бросать на город.

В те же первые недели войны Зощенко совместно с Евгением Шварцем пишет сатирическую антифашистскую пьесу для ленинградского Театра комедии. Работа была срочной — главный режиссер театра Н. П. Акимов обратился, по его словам, к двум своим любимым драматургам с призывом оперативно создать боевое произведение, подымающее дух зрителя. Оба драматурга восприняли этот заказ как свой патриотический долг. Отдельные сцены, сочиняемые порознь каждым из них по сообща придуманному плану, тотчас репетировались труппой, не дожидаясь окончания всей пьесы. И пьеса, и созданное по ней за один месяц гротесковое представление «Под липами Берлина» отразили общее настроение начального момента войны: там действовали Гитлер и его окружение, показанные в остросатирическом плане, и всем им уверенно предвещался скорый крах. Спектакль был сыгран около пятнадцати раз; затем его по честному решению самих создателей и санкции надзирающего начальства пришлось снять с репертуара — в обстановке постоянных налетов немецкой авиации, в надвигающейся угрозе полного окружения и блокады города легковесная насмешка над фашистскими главарями звучала неуместно, оборачивалась самопародией.

Писал Зощенко в то время и для радио. Исправно приходил на заседания писательского секретариата, членом которого состоял много лет. Выступал, как и другие писатели, в воинских подразделениях. Он не отказывался ни от какой работы, добросовестно выполняя свои литераторские, общественные и гражданские обязанности. Но он ни в чем не изменился, ни внешне, ни внутренне. И тем, кто общался с ним тогда, это запечатлелось особенно. Вот зоркое писательское свидетельство И. Меттера:

«Запомнился мне Михаил Михайлович опять-таки личностью своей, всем своим неизменным обликом. Ничто в нем не стронулось с места. Даже внешне. В те тяжкие дни многие окружавшие меня люди, да и сам я, хоть как-то переменились. Зловещая печать блокады — голода, холода, пещерной тьмы — не могла остаться бесследной. Отражалось это в людях по-разному: изменялись одежда, обувь, походка, голос, выражение лица, глаз, очертания фигуры — я уж не говорю о поступках, о поведении. Изменения эти происходили в людях и в дрянную сторону — происходила кристаллизация человеческих характеров. А некоторые и попросту рассыпались в порошок.

Зощенко оставался таким, каким был всегда. Он не утеплялся кофтами, галошами, толстыми шарфами. Он оставался все таким же аккуратным, я бы даже сказал „элегантным“, если бы это дурацкое слово так вопиюще не подходило ни к блокаде, ни к самому Михаилу Михайловичу. Он не похудел и не почернел лицом: худеть ему было не из чего — он всегда был худ, а природной смуглости лица доставало ему и без военных лишений. Походка его не стала торопливой — он и до войны никогда никуда не опаздывал. Опаздывают ведь чаще всего люди, едущие в автомашинах, а Зощенко был пешеходом.

И голос его, тональность, что ли, остались нетронутыми: не появилось в них ни тревоги, ни какой-либо особой строгой собранности. Все мы, очевидно невольно, полагали, что надо покончить с кое-какими нашими глубоко штатскими, мирными замашками. Зощенко не потребовалось корректировать в себе ничего. Быть может, сказалось здесь, что еще в молодости, в первую мировую войну, он был отличным, отважным военным. Во всяком случае, определение храбрости, по Льву Толстому, складно ложилось на характер Зощенко. Храбрый человек — это тот, кто делает то, что следует, писал Толстой.

Мужество Зощенко было именно таким».

Однако по поводу того, что в тяжкое военное время «Зощенко не потребовалось корректировать в себе ничего», следует, наверно, заметить: для него вообще не существовало тогда подобной задачи, ибо он, как и Анна Андреевна Ахматова, независимо даже от своего дворянского происхождения, обладал аристократизмом души, свойственным истинным и избранным художникам. И оставаться самим собой было естественным качеством его натуры.

Эта невозможность для него хоть в чем-то отступиться от самого себя, примениться к подчиняющим человека бесчеловечным обстоятельствам, делала Зощенко особенно незащищенным в условиях наступавшей блокады. Тем более что нездоровье в той или иной форме преследовало его в течение всей жизни. Тяжкий быт рядового ленинградца, к чему он не мог приспособиться, быстро истощал его физические силы.

Наконец в писательской организации было решено обязательно его эвакуировать, несмотря на то, что он противился этим предложениям.

Возглавившая в Ленинграде писательский секретариат военного времени В. К. Кетлинская писала впоследствии о Зощенко:

«Михаил Михайлович не хотел, вернее, стыдился уезжать:

— Мне кажется, потом мне всю жизнь будет совестно.

С помощью Евгения Львовича (Шварца), который был дружески близок с ним, нам все же удалось эвакуировать Зощенко уже в крайне тяжелом физическом состоянии».

Конечно, он понимал бесполезность своего нахождения здесь — никакой действенной помощи в обороне осажденного города, если враг пойдет на штурм, он оказать не мог. Но в Ленинграде оставались сотни тысяч жителей, больных, физически ослабленных, как и он, людей, не говоря уже о детях. И ему было совестно не разделить с ними пусть и погибельную, но общую участь. Человек чести, он стыдился предоставляемой ему писательским руководством — и, по мнению окружающих, безусловно, справедливой и заслуженной — льготной возможности уехать.

К тому же эвакуировался Зощенко один, без семьи.

Причины и обстоятельства такого семейного поворота изложены в воспоминаниях Веры Владимировны:

«Как же случилось, что Михаил уехал из Ленинграда, оставил нас одних — почти на верную гибель?

А случилось вот что.

18 сентября его по телефону вызвали неожиданно в Смольный… Уходя, он сказал — „Боюсь, что это по вопросу об эвакуации…“

Так и оказалось — ему было предписано в 2-дневный срок вылететь из Ленинграда в Москву — его, как и ряд других „ценных людей“ — „золотой фонд республики“, срочно вывозили из осажденного города — в тот момент, момент смертельной опасности, у руководства были сомнения — удастся ли удержать город в наших руках…

Отказаться от эвакуации было невозможно. Это дало бы повод подумать, что он „ждет немцев“. Ведь полного доверия к Зощенко, книги которого тысячными тиражами издавались за границей и толковались буржуазными критиками как доказательство нашей убогой жизни, глупости и некультурности народа, полного доверия к нему не было.

В действительности же Михаил никогда не допускал мысли о том, что немцы могут взять Ленинград. <…>

И когда он вернулся из Смольного и сообщил мне о необходимости эвакуации и я, подчиняясь неизбежному, согласилась ехать с ним, если, конечно, отпустят и Валю — оставить его одного, беспомощного и беззащитного, я, конечно, не могла.

Михаила увозили в безопасное место, о нем будет заботиться правительство, о Вале же должна заботиться только я.

Михаил все же позвонил в Смольный, спросил, может ли он взять с собой жену? Ответили: „Да, пожалуйста“.

„А сына?“

„Военнообязанный?“

„Да“.

„Нельзя“.

…мне было очень грустно, очень тяжело расставаться с Михаилом…

Я поняла тогда, что я все же любила его, что он мне дорог бесконечно…

К тому же я боялась, как он, со своим больным сердцем, перенесет путешествие на самолете. И когда вечером явился сотрудник НКВД — молодой еврейский мальчик — явился, кажется, для того, чтобы получить подтверждение, что Михаил действительно уедет, я поделилась с ним этими своими опасениями.

На что он мне неожиданно ответил, что, возможно, через день-два Ленинград ожидает такой „ужас“, перед которым путешествие на самолете — пустяк…

Да, они сами не были уверены в том, что удастся отстоять город. Так велика была в те дни паника и так сильны были тогда враги!

Михаил искренне огорчился необходимостью нашей разлуки, тяжело переживал ее, чуть не плакал, прощаясь с нами перед отъездом на аэродром… <…>».

В воспоминаниях Веры Владимировны много говорится о ее хлопотах в течение двух предвоенных лет освободить сына от призыва в армию по состоянию здоровья. В вуз он не попал — не выдержал экзамены. В конце концов, после нескольких переосвидетельствований, его признали годным к армейской службе, но, как пишет Вера Владимировна, «оставили в запасе до войны». (Примечательно, как объясняет Вера Владимировна свои тогдашние переживания из-за сына: «А как было не огорчаться, если в ВУЗ Валя не попал и вот-вот должен был пойти в армию в такое неспокойное время — мы только что, вместе с немцами, напали на Польшу и отняли у нее наши бывшие западные губернии — присоединили к себе Вильну… <…> Не волноваться и не огорчаться было невозможно, тем более, что даже при самых благоприятных обстоятельствах призыв в армию отодвинул бы поступление в ВУЗ на 3 года, не говоря уже о необходимости разлуки с мальчиком на такое длительное время».)

Таким образом, ее решение остаться в Ленинграде было связано с тем, что здесь оставался сын. Что до самого Зощенко, то при всех противоречивых чувствах, которые должна была вызвать у него предложенная эвакуация из осажденного города, при всем этом внутреннем споре с самим собой, в душе его действовал также писательский императив. И решающим для него доводом явилась, надо полагать, именно та создаваемая им новая книга, материалы к которой он собирал почти десять лет и о которой все более думал, как о главном своем сочинении. Эти его материалы чудом уцелели при пожаре и бомбежках. И он должен был теперь вывезти их отсюда, а со временем завершить во что бы то ни стало и саму книгу. В предисловии к начавшейся в 1943 году журнальной публикации (сразу же и оборванной) Зощенко так описал историю сохранения и вывоза из Ленинграда своих заготовок для этой повести:

«<…> Немецкие бомбы дважды падали вблизи моих материалов. Известкой и кирпичами был засыпан портфель, в котором находились мои рукописи. Уже пламя огня лизало их. И я поражаюсь, как случилось, что они сохранились.

Собранный материал летел со мной на самолете через немецкий фронт из окруженного Ленинграда.

Я взял с собой двадцать тяжелых тетрадей. Чтобы убавить их вес, я оторвал коленкоровые переплеты. И все же они весили около восьми килограммов из двенадцати килограммов багажа, принятого самолетом. И был момент, когда я просто горевал, что взял этот хлам вместо теплых подштанников и лишней пары сапог.

Однако любовь к литературе восторжествовала. Я примирился с моей несчастной участью…»

Здесь, очевидно, надо иметь в виду, что каждый творец, будучи властителем собственного творения, одновременно и сам находится в его власти. Он, демиург, дает своему творению жизнь, но в процессе создания оно также подчиняет себе жизнь, помыслы, поступки, судьбу своего создателя. И, забирая все его силы, придает в нужный момент дополнительные, и даже продлевает ему жизнь, как это было, например, с тяжело болевшим Марселем Прустом, многие годы в затворничестве работавшим над своим многотомным сочинением «В поисках утраченного времени» и дописавшим последние страницы накануне смерти. Вернее, умершим тотчас после их написания.

Когда Зощенко согласился уехать, это можно было сделать только самолетом через линию фронта. С захватом станции Мга немцы перерезали последнее действовавшее железнодорожное направление, и ни один эшелон не отправлялся более из Ленинграда. Кольцо окружения быстро сжималось, — были заняты известные каждому жителю с детства дачные и пригородные места. А Дорога жизни (или, как ее точнее называли, «дорога смерти») по льду Ладожского озера еще не установилась.

Но и самолеты гражданского назначения летали редко. По свидетельству В. К. Кетлинской, писательская организация даже при поддержке своей особой группы в штабе Ленфронта добилась всего шести посадочных мест в месяц. Персональные списки на эти шесть мест утверждались Военным советом, где требовали отправлять в первую очередь наиболее известных писателей, по возрасту и состоянию здоровья неспособных носить оружие. Кетлинская неоднократно возила в Смольный список оставшихся в городе писателей и оказывалась в трудном положении: тех, кто во что бы то ни стало рвались поскорее уехать, откладывали, а те, кому предоставляли возможность первоочередной эвакуации, уезжать не хотели.

Помимо Зощенко, так было с Анной Андреевной Ахматовой, чьи выступления по радио и в печати находили широкий отклик у ленинградцев, так было и с превосходным поэтом-переводчиком Михаилом Леонидовичем Лозинским, переводившим несмотря ни на что в блокадные дни «Ад» Данте. Кетлинской, чтобы настоять на отъезде Лозинского с женой, пришлось вручить им сочиненное ею самою «предписание Военного совета». Сослалась она на прямой приказ Военного совета и при отправке Ахматовой…

Своя посадочная норма для эвакуации самолетами имелась и у композиторов, артистов, ученых.

19 сентября Зощенко послал по почте письмо Лидии Чаловой (жившей неподалеку от него):

«…Сегодня утром должен был лететь, но произошла заминка. Едва подъехал к аэродрому — началась бомбежка. Полежал в канаве со своими спутниками — престарелыми академиками. Потом часа два ждали, пока придет все в порядок. После чего академики отказались лететь.

Я был в сомнении. Но увидел во всем этом некоторое дурное предзнаменование и тоже присоединился к академикам. Полетел один Мигай.

В общем, не знаю, как будет обстоять дальше. Возможно, что сегодня позвонят и прикажут лететь…» (В письме упомянута фамилия известного оперного певца.)

Вылетел он спустя день, 21 сентября.

Таковы были обстоятельства отъезда Зощенко из блокадного Ленинграда осенью 1941 года.

В воспоминаниях Л. Чаловой, помимо приведенного письма Зощенко, о его отъезде также говорится:

«Из того, что обычно берут люди, отправляясь в дальний путь и на долгое время, он не взял ничего. Думал, что едет — в худшем случае — на несколько месяцев. Был в легком пальто и — чемоданчик в руках. В чемоданчике — только материалы для своей „главной книги“ и ее черновая рукопись. Из Москвы, а затем с дороги посылал открытки и телеграммы. Писал, что ему предложили на выбор Ташкент или Алма-Ату. Он выбрал Алма-Ату, так как там будет возможность работать на кинофабрике ‘Мосфильм’. 28 октября он прибыл на место и написал, что Алма-Ата „очень красивый город“, что ему там понравилось. Через месяц сообщил, что работает „в ‘Мосфильме’ на зарплате“».

Конечно, обо всех своих делах он сообщал Вере Владимировне — и из Москвы, и по дороге в Алма-Ату. Писал он ей часто и посылал постоянно деньги.

В Алма-Ате, тогдашней столице советского Казахстана, Зощенко работал на «Мосфильме» как штатный сценарист — разрабатывал предлагаемые ему темы, нужные в дни войны. Написал он и собственный сценарий для прославленного режиссера Григория Александрова, постановщика знаменитых «Веселых ребят», но тот тяжело заболел, и сценарий оказался невостребованным. «Некоторый рок продолжает висеть над моими драматургическими опытами…» — отметил Зощенко в письме Чаловой от 29 мая 1942 года. Тем не менее он хотел взяться за пьесу для театра Юрия Завадского, находившегося там же, в Алма-Ате.

Жил Зощенко в центральной гостинице («Дом Советов»), куда местные власти поселили эвакуированных московских кинематографистов, среди которых были известные всей стране режиссеры и актеры. Все «киношники» давно знали друг друга и жили в гостинице своим компанейским сообществом шумно, вольготно, с поздними хождениями из номера в номер, что Зощенко считал бесцеремонностью и что было ему в тягость. И сама работа в кино, как он также признавался Чаловой, не очень его удовлетворила. «Скучаю по своей основной работе. Но заняться моим делом пока затруднительно», — писал он ей. Своим — писательским — делом ему было трудно заняться не столько даже по загруженности на «Мосфильме», сколько по раздражавшему его образу жизни в гостинице. Наконец, чтобы найти себе спокойное пристанище, он обратился за помощью в местный Союз писателей. Зощенко повезло: уезжавший в Москву на работу в Казахское постпредство университетский преподаватель философии У. М. Балкашев с восточным гостеприимством предлагал в тот момент кому-либо из эвакуированных писателей поселиться в его квартире. Счастливцу предоставлялся кабинет хозяина — небольшая комната с письменным столом, тахтой и библиотекой. И Зощенко сразу ухватился за это предложение. Семья Балкашева — жена и трое детей — оставалась в квартире, но вела себя на редкость обходительно и тихо.

То была первая отрадная перемена в его здешней жизни. И он тут же принялся по вечерам за работу над своей задуманной почти десять лет назад и столь дорогой ему повестью. В упоминавшемся уже предисловии к ней, поведав, как он вывозил собранные материалы из окруженного Ленинграда, Зощенко рассказал и о том, как возобновил работу над «Перед восходом солнца»:

«В черном рваном портфеле я привез мои рукописи в Среднюю Азию, в благословенный отныне город Алма-Ата.

<…> Привезенный же материал я держал в деревянной кушетке, на которой спал.

По временам я поднимал верх моей кушетки. Там, на фанерном дне, покоились двадцать моих тетрадей рядом с мешком сухарей, которые я заготовил по ленинградской привычке.

Я перелистывал эти тетради, горько сожалея, что не пришло время приняться за эту работу, столь, казалось, ненужную сейчас, столь отдаленную от войны, от грохота пушек и визга снарядов.

— Ничего, — говорил я сам себе, — тотчас по окончании войны я примусь за эту работу.

Я снова укладывал мои тетради на дно кушетки. И, лежа на ней, прикидывал в своем уме, когда, по-моему, может закончиться война. Выходило, что не очень скоро. Но когда — вот этого я установить не решался.

„Однако почему же не пришло время взяться за эту мою работу?“ — как-то подумал я. — Ведь мои материалы говорят о торжестве человеческого разума, о науке, о прогрессе сознания! Моя работа опровергает „философию“ фашизма, которая говорит, что сознание приносит людям неисчислимые беды, что человеческое счастье — в возврате к варварству, к дикости, в отказе от цивилизации.

Ведь об этом более интересно прочитать сейчас, чем когда-либо в дальнейшем.

В августе 1942 года я положил мои рукописи на стол и, не дожидаясь окончания войны, приступил к работе».

А вскоре в Алма-Ату приехала Лидия Чалова: ее сестра родила в блокадном Ленинграде дочку и, чтобы сохранить ребенка, надо было срочно эвакуироваться на Большую землю. Чалова написала об этом Зощенко, и он, при всей своей непрактичности, неумении и нелюбви обращаться с просьбами к должностным лицам, сумел все-таки оформить вызов в Алма-Ату и Чаловой, и ее матери, и сестре с дочкой, которые покинули город по Ладоге.

Приезд Чаловой был для Зощенко спасительным в самом прямом смысле — она застала его поразительно истощенным и больным. В своих воспоминаниях она пишет:

«На алма-атинском вокзале, когда я впервые взглянула на Михаила Михайловича, то глазам своим не поверила. Я видела дистрофиков в Ленинграде, сама была почти что дистрофик, но чтобы здесь, в глубоком тылу, так ужасно мог выглядеть человек — нет, это было невыносимое зрелище! Я спросила, как ему удалось довести себя до такого состояния? Он сказал, что получает четыреста граммов хлеба, половину съедает, а половину обменивает на пол-литра молока и луковицу. Таков, мол, его дневной рацион. Я спросила: „И у вас на студии все так живут?“ Он ответил: „Кое-кто, конечно же, чего-то там достает, но, ты же знаешь, я этого делать не умею“».

На следующий день по приезде Лидия Александровна Чалова пошла на студию «Мосфильм» в сценарный отдел, где состоял в штате Зощенко. Там же работали такие признанные кинодеятели, как Блейман, Юзовский, а заведовал отделом Николай Коварский. Коварский изумился, узнав, что Зощенко почти год живет только на четырехсотграммовую хлебную карточку. Ни он, ни другие кинодеятели даже представить себе не могли, что Зощенко по незнанию и своей гипертрофированной деликатности не получает положенный им всем продуктовый паек.

Вызванный Чаловой врач определил у Зощенко самую настоящую дистрофию, и по представлению сценарного отдела ему было выписано месячное питание из больницы здешнего Совнаркома. Этого обильного питания хватало на двоих человек. Затем, преодолевая его сопротивление (Зощенко не хотел писать никаких заявлений, считая, что во время войны нельзя, неудобно добиваться какого-то улучшения своего положения), она оформила ему в торготделе ежемесячные дополнительные продуктовые талоны. И там, в торготделе, тоже были крайне удивлены — перечисляя известные писательские фамилии, они признались Чаловой, что даже не знали о нахождении Зощенко в Алма-Ате…

Болезненное состояние Зощенко в Алма-Ате было связано не только с его дистрофией, но и с участившимися сердечными приступами. Сказывался жаркий и относительно высокогорный климат, а главное, усиленная работа над повестью «Перед восходом солнца». По свидетельству Л. Чаловой, он изнурял себя этой работой, и в то же время торопился ее закончить, не давал себе отдыха, боясь умереть, не дописав «главной книги». Всячески оберегая его, Л. Чалова находилась постоянно рядом с ним, жила в той же квартире, на хозяйской половине у Балкашевых. А Зощенко даже во время сердечных приступов, которые случались у него на улице (где, как всегда в центре города, было много знакомых), старался иметь бодрый вид, не выглядеть беспомощным и, вынужденный остановиться, переждать приступ, велел сопровождавшей его Чаловой встать так, словно они только что встретились и просто стоят, разговаривают…

И по особенностям своего характера, и по состоянию здоровья Зощенко встречался в Алма-Ате с немногими людьми — чаще других виделся с Юзовским, побывал в гостях у Эйзенштейна. Но все свое время отдавал прежде всего работе. А по мере приближения работы над повестью к концу он предпринял необходимые шаги для переезда в Москву. И весной 1943 года получил официальный вызов в столицу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.