1. НЕВРОТИЧЕСКИЙ НЕДУГ

1. НЕВРОТИЧЕСКИЙ НЕДУГ

Одним из главных, бесценнейшим и подробным источником для достоверной биографии Зощенко является «Дневник» К. Чуковского, который он с истовостью правдивого бытописателя своего времени вел почти 70 лет. Михаил Зощенко в этом «Дневнике» — в числе многократно упоминаемых лиц, более того — среди тех избранных, чья творческая и личная жизнь прослеживается Чуковским особенно пристально (наряду с Блоком, Горьким, Маяковским, Гумилевым, Замятиным, Ахматовой…). Прослеживается, как имеющая исключительно важное значение для самой истории литературы. Причем Зощенко попал в это «летописное» поле зрения Чуковского еще в начале своего творческого пути — у Корнея Ивановича, помимо всех его литературных талантов, был, безусловно, дар исторического предчувствия (что и подтверждалось потом судьбами его избранников). И — дар общения, располагающего к откровенности.

«Дневник», не предназначавшийся Чуковским для печати, дает точные, словно стенограмма, записи встреч и бесед с Зощенко в разные годы их общения и объективно зафиксировал существенные факты, не упоминаемые в многочисленных, опубликованных впоследствии воспоминаниях о нем, в том числе — его приступы невротического характера, мучившие Зощенко в годы феноменального писательского успеха.

Обратимся к этим записям:

«25 января [1926]

<…> Приехал сюда Мейерх. повидаться с Ленингр. писателями, дабы заказать им пьесы. Заказал Федину и Слонимскому, но с Зощенкой у него дело не вышло. Зощенко (которого Мейерхольд как писателя очень любит) отказался придти к Мейерхольду и вообще не пожелал с ним знакомиться, сославшись на болезненное свое состояние.

Это меня так взволновало, что я в тот же день отправился к Зощенко. Действительно, его дела не слишком хороши.

Он живет в „Доме Искусств“ одиноко, замкнуто, насупленно. Жена его живет отдельно. Он уже несколько дней не был у нее. Готовит он себе сам на керосинке, убирает свою комнату сам и в страшной ипохондрии смотрит на все существующее. „Ну на что мне моя ‘слава’, — говорит он. — Только мешает! Звонят по телефону, пишут письма! К чему? На письма надо отвечать, а это такая тоска!“ Едет на днях в провинцию, в Москву, в Киев, в Одессу (кажется) читать свои рассказы, — с ним вместе либо Лариса Рейснер, либо Сейфуллина, — и это ему кажется страданием. Я предложил ему поселиться вместе зимой в Сестрорецком курорте, он горячо схватился за это предложение».

Упоминаемые Чуковским поездки Зощенко отменил — послал телеграммы с отказом от выступлений. Не появился он затем и 3 февраля в Доме печати на вечере, посвященном пятилетию «Серапионовых братьев». В письме Слонимскому из Детского Села с просьбой передать товарищам свои извинения объяснил свое отсутствие так: «<…>…просто ужасно не хотелось и не хочется выступать. Ты, надеюсь, меня понимаешь. Так пущай „серапионы“ меня простят. Целую тебя. Твой Зощенко. 6.02.26». (М. Слонимский в своих воспоминаниях пишет об этом случае только как о примере замечательной скромности Зощенко и отсутствии у него тщеславия: «А ведь его ждали овации. Он уклонился от триумфа».) А остаток той зимы и начало весны — два месяца — он, как сообщал в одном деловом письме, «пролежал» в санатории, стараясь «поправиться окончательно».

Еще одна запись Чуковского (5 августа 1927 года):

«<…> Два раза б[ыл] у меня Зощенко. Поздоровел, стал красавец, обнаружились черные брови (хохлацкие) — и на всем лице спокойствие, словно он узнал какую-нб. великую истину. Эту истину он узнал из книги J. Marcinovski „Борьба за здоровые нервы“, которую привез мне из города. „Человек не должен бороться с болезнью, потому что эта борьба и вызывает болезнь. Нужно быть идеалистом, отказаться от честолюбивых желаний, подняться душою над дрязгами, и болезнь пройдет сама собою! — вкрадчиво и сладковато проповедует он. — Я все это на себе испытал, и теперь мне стало хорошо“. И он принужденно усмехается. Но из дальнейшего выясняется, что люди ему по-прежнему противны, что весь окружающий быт вызывает в нем по-прежнему гадливость, что он ограничил весь круг своих близких тремя людьми… <…> что по воскресеньям он уезжает из Сестрорецка в город, чтобы не видеть толпы. По поводу нынешней прессы: кто бы мог подумать, что на свете столько нечестных людей! Каждый сотрудник „Кр[асной] Г[азеты]“ с дрянью в душе — даже Радлов (который теперь ред. „Бегемота“). О Федине: „Рабиндранат Тагор. Он узнал, что я так называю его, — и страшно обиделся“».

<…> О себе: «Был я в Сестрорецком Курорте. Обступили меня. Смотрят как на чудо. Но почему? — „вот человек, который получает 500 рублей“.

Стал я читать книгу, которую он привез мне из города — труизмы в стиле Christian Science. Но все они подчеркнуты Зощенкой — и на полях сочувственные записи. Подчеркиваются такие сентенции: „Путь к исцелению лежит в нас самих, в нашем личном поведении. Наша судьба в наших собственных руках“. А записи такие: „И литература должна быть прекрасна!“».

Как видно из этой записи Чуковского, одним из главных раздражителей для Зощенко были людские изъяны — нечестность, зависть, «дрянь в душе». Он уверен, что «нужно быть идеалистом». И хотя речь шла о данном моменте, но это требование к себе отвечало природным свойствам его души, проявлявшимся с детства.

Затем, 15 сентября, Чуковский заносит в «Дневник» такой портрет Зощенко:

«<…> Был у меня вчера Зощенко. Кожаный желтый шоферской картуз, легкий дождевой плащ. Изящество и спокойствие. „Я на новой квартире, и мне не мешают спать трамваи. В Доме Искусств всю ночь — трамвайный гуд“. Заплатил тысячу въездных. На даче его обокрали. Покуда он с женой ездил смотреть квартиру, у него похитили брюки (те, серые!), костюм и пр.

Выпускает в ЗИФе новую книгу „Над кем смеетесь“.

„Считается почему-то, что я не смеюсь ни над крестьянами, ни над рабочими, ни над совслужащими — что есть еще какое-то сословие зощенковское“.

Принес мне „Воспомин. Фета“. Очень ему понравились там письма Льва Толстого. Просил дать ему Шенрока „Письма Гоголя“».

Но вскоре у Зощенко — следующее тягостное колебание в настроении, подробно описанное Чуковским (26 ноября 1927 года):

«<…> Увидел третьего дня вечером на Невском какого-то человека, который стоял у окна винного склада и печально изучал стоящие там бутылки. Человек показался мне знакомым. Я всмотрелся — Зощенко. Чудесно одет, лицо молодое, красивое, немного надменное. Я сказал ему: — Недавно я думал о вас, что вы — самый счастливый человек в СССР.

У вас молодость, слава, талант, красота — и деньги. Все 150 000 000 остального населения страны должны жадно завидовать вам.

Он сказал понуро: — А у меня такая тоска, что я уже третью неделю не прикасаюсь к перу. Лежу в постели и читаю письма Гоголя, — и никого из людей видеть не могу. — Позвольте! — крикнул я. — Не вы ли учили меня, что нужно жить, „как люди“, не чуждаясь людей, не вы ли только что завели квартиру, радио, не вы ли заявляли, как хорошо проснуться спозаранку, делать гимнастику, а потом сесть за стол и писать очаровательные вещи — „Записки офицера?“ и проч.?!

— Да, у меня есть отличных семь или восемь сюжетов, — но я к ним уже давно не приступаюсь. А люди… я убегаю от них, и если они придут ко мне в гости, я сейчас же надеваю пальто и ухожу… У нас так условлено с женою: чуть придет человек, она входит и говорит: Миша, не забудь, что ты должен уйти…

— Значит, вы всех ненавидите? Не можете вынести ни одного?

— Нет, одного могу… Мишу Слонимского… Да и то лишь тогда, если я у него в гостях, а не он у меня…

Погода стояла снежная, мягкая. Он проводил меня в „Радугу“, ждал, когда я кончу там дела, и мы пошли вместе домой. Вина он так и не купил. По дороге домой он говорил, что он непременно победит, сорганизует свое здоровье, что он только на минуту сорвался, и от его бодрости мне было жутко. Он задал мне вопрос: должен ли писатель быть добрым? И мы стали разбирать: Толстой и Достоевский были злые, Чехов на[та]скивал себя на доброту, Гоголь — бессердечнейший эгоцентрист, один добрый человек — Короленко, но зато он и прогадал как поэт. „Нет, художнику доброта не годится. Художник должен [быть] равнодушен ко всем!“ — рассуждал Зощенко, и видно, что этот вопрос (его) страшно интересует. Он вообще ощущает себя каким-то инструментом, который хочет наилучше использовать. Он видит в себе машину для производства плохих или хороших книг и принимает все меры, чтобы повысить качество продукции».

Потом — снова подъем, отмеченный Чуковским 3 января 1928 года:

«<…>На Литейном я встретил Зощенку. Он только что прочитал моих „Подруг поэта“ — и сказал:

— Я опять вижу, что вы хороший писатель.

Несмотря на обидную форму этого комплимента, я сердечно обрадовался.

Он „опять воспрянул“, „взял себя в руки“, — „все бегемотные мелочишки я пишу прямо набело, для тренировки“, „теперь в ближайших номерах у меня будет выведен Гаврюшка, новый герой, — увидите, выйдет очень смешно“».

Однако перемеженье светлых и темных полос в его душевном состоянии продолжалось. Причем нередко ипохондрия одолевала Зощенко настолько, что он был не в силах работать. И приходилось отказываться от уже договоренного сотрудничества. В этих случаях всегда проявлялась его крайняя щепетильность. Так, осенью 1928 года у него вновь началось недомогание, напрочь выбившее его из рабочей колеи. Но перед тем ему было сделано выгодное предложение — работать для журнала «Смехач» на регулярной основе, быть у них постоянным автором. И чтобы прочнее закрепить эту связь Зощенко с журналом, ему назначили там ежемесячные денежные выплаты независимо от поступления материалов. Приглашение прийти за деньгами повергло его в смятение. Зощенко тотчас послал одному из ведущих работников журнала следующее письмо:

«<…> К сожалению, я никак не могу взять мои деньги. Я ничего еще не сделал для „Смехача“ и в скором времени навряд ли что сделаю. Совсем неожиданно мое здоровье до того ухудшилось, что я валяюсь в кровати и ничего не могу делать. Работа не идет на ум, хандрю и проклинаю свое жалкое существование. Я понимаю — особой болезни у меня нет, но то душевное состояние, в котором я сейчас, — буквально не позволяет приняться мне за работу. <…> Сейчас меня едва хватает сочинить две-три жалкие мелочишки для „Пушки“. И то я это делаю, чтоб не порвать всякую связь с работой. <…> Еще месяц назад я думал, что я окончательно поправился, и вот опять. <…> И я очень прошу Вас, войдите в мое положение и аннулируйте (временно) наше соглашение. Одним словом — покорнейше прошу Вас, — снимите меня с жалованья до тех пор, покуда я сколько-нибудь не приду в нормальное состояние и не начну работать. Получать же деньги просто так мне морально тяжело и на это я, конечно, никогда не пойду. И если „Смехач“ из вежливости и предлагает мне получать (как больному), то я ни в коем случае не соглашусь. <…> А пока оплакиваю свои молодые годы, когда легко, и весело, и просто было работать и когда было много бодрости и любопытства к людям. Сейчас же мне только скучно, и, кажется, в этом вся моя болезнь. <…> Но все же надеюсь на лучшие времена» (11 октября 1928 года).

Как видим, Зощенко не скрывал свою невротическую болезнь — широко упоминал об этом в письмах, говорил со знакомыми. К. Чуковский описал в «Дневнике» поразительный случай, происшедший однажды с Зощенко в дни его ипохондрии. Произошло это во время приезда в Ленинград Михаила Кольцова и было записано Чуковским 2 ноября 1929 года:

«<…> Вдруг телефонный звонок. Настойчивый голос Михаила Кольцова:

— Хотите посмеяться? Бросьте все и приезжайте ко мне в „Европейскую“. Ручаюсь: нахохочетесь всласть.

Я бегу что есть духу в гостиницу — сквозь мокрые вихри метели — и, чуть только вхожу к Михаилу Ефимовичу в большую теплую и светлую комнату, чувствую уже на пороге, что сегодня мне и вправду обеспечена веселая жизнь: на диване и на креслах сидят первейшие юмористы страны — Михаил Зощенко, Илья Ильф и Евгений Петров. И тут же Кольцов, их достойный собрат.

Он, как всегда, возбужден. Шагает на высоких каблучках по ковру от двери к окну и обратно. <…> Шумно приветствует запоздавшего Леонида Утесова и, потирая руки (его излюбленный жест), приступает к организации „веселого вечера“. Но ничего не происходит. Все молчат. <…>

Я встречался с Ильфом и Петровым в Москве. <…> Там они каждую свободную минуту напропалую резвились, каламбурили, острили без удержу. <…> А теперь они оба нахохлились над стаканами остывшего чая и сумрачно глядят на угрюмого Зощенко, который сидит в уголке и демонстративно молчит, как тот, кто, страдая зубами, дал себе заранее слово во что бы то ни стало не стонать и не хныкать, а дострадать до конца. Он пришел на этот праздничный вечер такой нахмуренный, кладбищенски мрачный, что впечатлительные Ильф и Петров сразу как-то поблекли и сникли. <…>

Чтобы хоть чем-нибудь отвлечь Михаила Михайловича от его горестных мыслей, я кладу перед ним „Чукоккалу“, которая нередко смешила его. Он даже позаимствовал из нее несколько строк для своего известного рассказа „Дрова“. Но теперь он оцепенело смотрит на нее, словно не понимая, откуда она взялась на столе. И только перед самым уходом набрасывает в ней грустную запись:

„Был. Промолчал 4 часа. Несколько оживился, когда предложил Кольцову книжку в „Огонек“. Согласился. Ну что ж, давайте, говорит. М. Зощенко“.

„Вечер смеха“ оказался самым скучным и томительным вечером, какой я когда-либо проводил в своей жизни».

При всей очевидности того, что Зощенко страдал невротическим недугом, возникает все-таки вопрос о внешних импульсах, от которых его болезнь явно усиливалась. Это были, можно полагать, импульсы оценочного, истолковательного характера, шедшие вразрез с его собственными понятиями о себе и своем творчестве. Ранее уже говорилось о том, как он реагировал на сравнения его с Аверченко и Горбуновым, как серьезно относился сам к своей писательской работе. Недаром он всегда читал свои рассказы без малейшей улыбки, нисколько не стараясь во что бы то ни стало рассмешить, развеселить слушателей. И наиболее острую свою книгу откровенно назвал «Над кем смеетесь?!». Маска юмориста, «смехача», «шута» была лишь формой подачи его глубоко сатирических рассказов, многие из которых являлись шедеврами этого жанра. Но все его существо протестовало против напяливания этой маски на него самого. Такое отождествление вызывало у него решительное неприятие. И на «вечер смеха», задуманный Кольцовым, он пришел, внутренне сопротивляясь предопределенной ему — как и всем другим приглашенным — роли весельчака, остроумца, смехача. Что и отметил зоркий Чуковский: «Он пришел на этот праздничный вечер такой нахмуренный, кладбищенски мрачный. <…>». Его ипохондрия усилилась, должно быть, от неприемлемого внешнего импульса, что и определило такую устойчивую мрачность: «Промолчал 4 часа». В такой-то компании! И не считаясь нисколько с тем, что напрочь испортил вечер всем этим знаменитым (как и он сам) людям.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.