Хлебушко
Хлебушко
Весна 1943 год. «Мама! Мама! А он хлеб без довеска принес! Опять, наверно, съел!» — ябедничала младшая сестренка на меня. Я, действительно, его съел, как сладкий долгожданный пряник, сразу же после получения его из рук продавца в совхозном магазине. Этот маленький кусочек, довесок к общей норме, по негласной договоренности принадлежал тому, кто в этот день выстоял несколько часов в очереди, ожидая привоза хлеба. Возили его на лошади в большом деревянном ящике из районной пекарни. Выгружали в магазин через окошечко особо доверенные пожилые женщины. Бережно перекладывали из рук в руки по цепочке, каждый раз определяя его вес и качество.
А хлеб был непомерно тяжелым и черным — на восемьдесят процентов состоящим из картофеля, овсяной муки и дуранды. Один кирпичик весил более четырех килограммов. На рабочего полагалось полкило, на иждивенца — 250 граммов. Наша семья из шести человек получала ежедневно полбуханки. Норма эта, введенная осенью 1941 года, сохранялась до 1947 года, и только в зиму 1948 года появился первый коммерческий хлеб. Если в колхозах на трудодень еще выдавали какое-то количество зерна, то в совхозах это было не положено. Поэтому каждый взрослый и ребенок получали карточку. Голубенький маленький листочек бумаги берегли как зеницу ока, хранили в сундуке или за божницей. Не дай Бог потерять, оставить семью на целый месяц без хлеба — такое равносильно было утере целого состояния.
Единственной надеждой и спасением была картошка. В военный и послевоенный период все население страны питалось в основном этим продуктом. Каждая многодетная семья с осени старалась заготовить не менее 30-40 мешков «второго» хлеба, засыпать и сохранить до нового урожая. Длинными зимними вечерами всей семьей чистили, пропускали через терку-вертушку, а матери, сдобрив эту массу горсткой муки, затваривали хлебы. Чтобы тесто не растекалось, укладывали в металлические формы. На сковородках и на поду пекли лепешечки-ляпанки, их еще называли «лейтенантики». Конечно, больному желудком или истощенному от голода такой хлеб был противопоказан.
Летом 1943 года из освобожденного от блокады Ленинграда стали прибывать обреченные голодом на смерть дети-сироты. Одна такая девочка Вера двенадцати лет была определена в нашу семью на временное пребывание. Уход и заботу за ней мама полностью взяла на себя. Отпаивала ее молоком и жиденькой кашицей. Хлебушко рекомендовался только пшеничный, но его-то купить можно было только в Горьком на толкучке по очень высокой цене. Четыреста рублей за килограммовый кирпичик белого хлеба — это значило отдать месячную зарплату нашего отца. С этой целью и снарядили меня в город. Мама, отдавая завернутые в тряпицу деньги, наказывала: «Спрячь подальше, не потеряй. А хлеб выбирай с кем-нибудь из взрослых, а то обманут». Нам, подросткам, город Горький был знаком. После окончания семи классов мы целой группой несколько раз уже ездили поступать в разные ФЗО и училища, но каждый раз бежали, испугавшись голода. Рынок тоже знали, где нас, несовершеннолетних, могли обмануть, отнять деньги, да еще и поколотить. Поэтому мы держались своей командой и каждый раз, когда возникала заварушка, отстаивали свое право дружно и напористо. И на этот раз мама как чувствовала, положив в котомочку несколько картофельных лепешек и бутылку молока, проводила меня со двора, перекрестила и добавила: «Сохрани тебя, Бог!» Расстояние от нашей станции до города поезд «Канаш-Горький» преодолевал за ночь. Билетов, конечно, приобрести было невозможно, поэтому подножки, тамбуры и даже крыши вагонов служили нам вполне подходящей «плацкартой».
Благополучно прибыв в город, я отправился прямо на Канавинский рынок в хлебный ряд. Пироги ржаные с капустой, с морковью, с картошкой — за 20 рублей кусочек с ладошку, где хлебушка всего тоненькая пленочка. Серые булочки, плюшки по 30 рублей за штучку. Круглые буханки и кирпичики белого и ржаного хлеба-на выбор, от 250 до 450 рублей. Выбрал кирпичик белого с поджаренной корочкой в надежде, что маме и девочке Вере понравится. Завернул в газету, положил в сумку на самое дно, сверху прикрыл бутылкой из-под молока. В такие большие бутылки зеленого стекла, их сейчас называют «бомбами», раньше разливали пиво, и в хозяйстве они считались ходовыми посудинами. Поэтому и вез ее обратно домой. К вечеру я уже был на Ромодановском вокзале и ждал отправления у второго от паровоза вагона. При первом звонке вспрыгнул на подножку, потом на фартук, где копошились мешочники и какие-то подозрительные личности. Опасаясь за сумку, а главное, за хлебушко в ней, перебрался на крышу. Прилег около вентиляционной трубы, обнял ее, котомку прикрыл полой пиджака и поехал. Довольный своей покупкой, я лежал у трубы и подсчитывал, на сколько дней хватит Вере хлебца, если порезать на сухари и посушить. Остались позади станции: Зименки, Шониха, Суроватиха.
Поезд уже въехал в ночь. Вдруг услышал какие-то крики. Заглянул , а там на площадке между вагонами-драка, только кулаки мелькают.
Прошло еще несколько минут. Вижу: на крышу влез мужчина, огляделся. Увидел меня за трубой. Подошел. Склонился и спрашивает на блатном жаргоне:
— Гроши есть?
— Нет! — отвечаю.
— Сейчас проверю! И начал шарить по моим карманам, даже за пазуху залез. Не нашел ничего.
— Чего в сумке?
— Нет ничего, хлеб один!
— Дай посмотрю!
— Не дам!. Не мог я ему не только отдать сумку, но и позволить заглянуть туда. Ведь там был хлеб, предназначенный больному ребенку, да еще наказ мамы привезти его в целости и сохранности. При отблесках пламени из трубы паровоза я разглядел бандита. Возраст: лет 20-25. Злое, разъяренное лицо. Длинный нос и большой рот. Встреть я его через сто лет, все равно узнал бы. Так врезались в память его черты. А он, навалившись на меня, начал отнимать котомку. Но длинные лямки были накручены на руку, и отторгнуть сумку можно было только вместе с рукой. Как-то ему удалось просунуть руку и вытащить бутылку. Убедившись, что она пустая, он взял ее за горлышко и размахнулся. А паровоз, изредка натужно покрякивая и осыпая ночь сажей и искрами, тяжело тащил свои вагоны, не подозревая, что на крыше одного из них в эти минуты совершается преступление. Я чувствовал, что силы не равны. Противник много сильнее. Оторвет от трубы и сбросит вниз. Удар смягчили свободная рука и теплая шапка, а то бы каюк. Боль обожгла голову, как молния. И тут я изловчился. Лежа на спине, поджал обе ноги и со всей силой ударил ногами ему в грудь. Он, стоя на коленях, опрокинулся навзничь, но бутылку не выронил. Воспользовавшись моментом, я перекатился к краю крыши и спрыгнул между вагонов прямо на сидящих там людей. Крик. Возня. Ругань. А бандит, склонившись с крыши, с силой бросил бутылку в меня и попал опять в голову. На этот раз удар был настолько сильный, что я не устоял на ногах и припал на мешки. Кровь из-под шапки хлынула мне на шею, на лицо.
Поезд остановился. Полустанок Соловейка. Кондукторша, открыв дверь вагона и посветив фонарем, увидела меня, окровавленного. А я, сидя на подножке, прижимал к себе сумку с хлебушком и радовался: «Слава Богу, что все кончилось хорошо и покупка моя цела». Пожалела меня женщина. Провела в вагон. Нашлись вода и бинты. Сгрудились пассажиры, и начались распросы. Откуда-то появился милиционер. Говорю, что шпана напала. Поверили. В Арзамасе милиционер увел меня на вокзал и сдал в отделение. А там таких, как я, уже было человек десять, и еще прибывали. Стало ясно, что тут надолго, а мне надо скорее домой. Сославшись на разбитую голову, я отпросился в медпункт на перевязку, а сам бегом направился опять к своему поезду, на ту же подножку.
Под утро приехал домой. Тихонько вошел в избу. Все спали. Сумку положил на стол, бросил старую фуфайку у порога на пол, лег и тут же уснул. Проснулся от громких детских возгласов. Это мои трое младших разглядывали, как заморскую невидаль, буханочку поджаристого хлебушка.