«Песни отверженных»

«Песни отверженных»

Ближе к финалу века русское общество было взбудоражено откровениями молодого народовольца Петра Филипповича Якубовича (1860–1911).

Его литературную деятельность высоко оценивали Чехов, Горький и Короленко.

Он первым перевел на русский язык «Цветы зла» французского поэта Шарля Бодлера, составил известную в свое время хрестоматию «Русская муза».

Цикл автобиографических очерков об Акатуйской каторге «В мире отверженных» имел огромный успех и вызвал широкий общественный отклик. Немало строк посвятил революционер интересующей нас теме.

Особенно острые чувства вызывали во мне неведомые арестантские массы, когда по вечерам собирался их могучий хор и далеко по Волге разносились, под музыку цепей, дикие напевы, где слышалась то бесконечная грусть, то вдруг опять бесшабашная отвага и удаль.

… — Эхма! Давайте-ка лучше песенку, братцы, споем! — сказал молодой, довольно красивый парень Ракитин, имевший в тюрьме прозвище «осинового ботала» (так назывался бубенчик, который вешают на шею коровам, чтоб они не заблудились в тайге).

И, не дожидаясь поощрения, он запел высоким, сладеньким тенорком:

На серебряных волнах,

На желтом песочке

Долго-долго я страдал

И стерег следочки.

Вижу, море вдалеке

Быдто всколыбнулось…

Но эта песня, должно быть, не понравилась ему, и он тотчас же затянул другую:

Звенит звонок — и тройка мчится

Вдоль по дороге столбовой;

На крыльях радости стремится

Вдоль кровли воин молодой…

…Едва забрались мы в глубину штольни и бегло осмотрели ее, как Башуров, не раздумывая долго, запел, так что от неожиданности я вздрогнул:

Стук молота от века и до века,

Тяжелый звук заржавленных оков…

Друг! Ты видал ли гнома-человека

На дне холодных рудников?

Бодрящие ноты молодого, звучного тенора огласили мрачные каменные стены, столько лет не слыхавшие ничего, кроме унылого бряцанья кандалов, монотонных постукиваний молотка да тяжелых вздохов измученных, несчастных людей.

Сначала несколько испуганно, затем радостно отозвалось этим бодрым звукам и мое изболевшее сердце…

Там мир иной, мир горькой, тяжкой доли…

подхватил красивый баритон Штейнгарта:

Там царство бесконечных мук.

Полжизни — день работы и неволи,

Полжизни — ночь суровых вьюг.

И мрак и смерть там царствуют над миром,

И каждый молота удар

Звучит затем, чтоб пир сменялся пиром

В угоду ожирелых бар.

Когда беспечный пир свершают счастья дети,

В уме моем рождается вопрос:

Уж не наполнены ль бокалы эти

Вином из крови и из слез?

Звуки шли все выше и выше, аккомпанируемые звоном настоящих цепей, хватая за душу, звуча горьким упреком кому-то, зовя на что-то смелое и великое…

— Откуда вы взяли, господа, эти слова и этот мотив? — полюбопытствовал я, когда певцы окончили свой импровизированный дуэт.

— В дороге один бродяга-певец научил нас. Он уверял, будто это — каторжный гимн, или «карийский гимн», как он называл его.

— Ну, вряд ли, господа, настоящий каторжник сочинял этот «гимн»! Тот плохо знает каторгу, кто считает, например, «заржавленные оковы» атрибутом особенно тяжких испытаний.

— Как так?

— А вот сами увидите, заржавеют ли ваши кандалы при постоянном ношении. Напротив, они будут блестеть как стеклышко!

…Но когда работа несколько налаживалась, он первый начинал петь под дружные удары арестантских молотков:

Стук молота от века и до века…

Башуров присоединялся. И когда на темном дне холодного неприветливого колодца раздавались стройные звуки «каторжного гимна», несясь в вышину то в виде горькой жалобы, то гневной угрозой, на душе становилось как-то жутко и сладко… Особенно стих —

И мрак и смерть там царствуют над миром

производил сильное впечатление, вызывая у меня каждый раз невольную дрожь.

И вдруг жизнерадостный Валерьян переходил к веселой песенке Беранже:

Вином сверкают чаши,

Веселье впереди,

Кричат подруги наши:

«Фортуна, проходи!»

И, дружно и быстро стуча молотками по бурам, мы все подхватывали хором…

Еще и еще раз наступала весна… Каждый год пробуждает она в душе арестанта забытую сладкую боль, муки надежды и отчаяния.

Все люди живут,

Как цветы цветут, —

жалуется тюремная песнь, сложенная, по всей вероятности, не в иную какую, а именно в весеннюю пору:

А моя голова

Вянет, как трава!

Куда ни пойду,

В беду попаду.

С кем веду совет —

Ни в ком правды нет.

Кину ж, брошу мир,

Пойду в монастырь!

Там я буду жить.

Монахом служить!

И горькой иронией над самим собою, бесконечно трогательной скорбью звучит это обещание певца пойти в монахи, когда следующие за тем строки песни, меняя не только размер, но и смысл стиха — в отчаянии раскрывая, так сказать, все свои карты — говорят:

Ты воспой, воспой, жавороночек…

Через темный лес, за Москву-реку,

За Москву-реку в тюрьму каменну…

Под окном сидит там колодничек,

Млад колодничек, ах, разбойничек.

Он не год сидит и не два года,

Он сидит в тюрьме ровно восемь лет.

На девятый год стал письмо писать.

Стал письмо писать к отцу с матерью,

Отец с матерью не призналися,

Не призналися, отказалися:

«Как у нас в роду воров не было,

Воров не было, ни разбойников».

Лихой песенник Ракитин прибавлял, бывало, к этой песне еще один стих, которого другие тюремные певцы не знали…

…Арестанты были мрачны, сердиты и до того грозно-молчаливы, что я остерегался даже обращаться к ним с какими-либо вопросами; настроение у всех было тягостное, подавленное, точно в присутствии покойника. О песнях в такое время забывали и думать, и только молотки нервно и упрямо продолжали свою однообразную щелкотню. Под могучими ударами настоящих бурильщиков без конца и без передышки раздавалось напряженное, гневное «тук! тук! тук!». У меня, напротив, выходило унылое, минорное «тук да тук! тук да тук!» — и под эти минорные звуки сама собою складывалась грустная песня:

Там, где, холодом облиты,

Сопки высятся кругом, —

Обезличены, обриты,

В кандалах и под штыком,

В полумраке шахты душной,

Не жалея силы рук,

Мы долбим гранит бездушный

Монотонным «тук да тук!»

Где высокие порывы,

Сны о правде, о добре?

Ранний гроб себе нашли вы

В темной каторжной норе.

Счастья кончены обманы,

Знамя вырвано из рук.

Заглушая сердца раны,

Мы стучим лишь: «тук да тук!»…

Как и многие другие оказавшиеся в неволе интеллигенты, Якубович периодически был вынужден развлекать уголовников, по выражению арестантов другой эпохи, «тискать романы», т. е. пересказывать им вкратце известные литературные сюжеты (желательно приключенческого характера) или читать подходящие «аудитории» стихи.

«…Я взял один из томиков Пушкина и раскрыл „Братьев-разбойников“, — „ностальгировал“ мятежник. — Все немедленно стихло. Я начал:

Не стая воронов слеталась

На груды тлеющих костей —

За Волгой, ночью, вкруг огней

Удалых шайка собиралась.

Какая смесь одежд и лиц,

Племен, наречий, состояний!

— Это про нас! — закричало сразу несколько голосов. Все лица оживились и приняли разудалое выражение.

Зимой, бывало, в ночь глухую

Заложим тройку удалую,

Поем и свищем, и стрелой

Летим над снежной глубиной.

При этих словах некоторые из арестантов попытались пуститься в пляс. Юхорев прикрикнул на них; но когда я стал читать дальше:

Кто не боялся нашей встречи?

Завидели в харчевне свечи —

Туда! к воротам, и стучим,

Хозяйку громко вызываем,

Вошли — все даром: пьем, едим

И красных девушек ласкаем! —

он вдруг сам привскочил с места, подбоченился, притопнул ногой и в порыве восторга загнул такое словцо, что я невольно остановился в смущении.

— Это как я же, значит, на Олекме с Маровым действовал! — закричал он. — Знай наших!

Такого сюрприза я, признаюсь, положительно не ожидал.

Мне стало совестно и за себя и за Пушкина…

Больше всего за себя, конечно, за то, что я выбрал для первого дебюта такую неудачную вещь, не сообразив, с какой аудиторией имею дело. Я хотел было остановиться и прочесть что-нибудь другое, но поднялся такой гвалт, что я принужден был окончить „Братьев-разбойников“. На шум явился, однако, надзиратель.

— Что за сборище? — закричал он. — По камерам! На замок опять захотели?»

Данный текст является ознакомительным фрагментом.