Глава четырнадцатая

Глава четырнадцатая

(оз. Шаргил, 22 июля 1942 г.)

I

Первые продукты были сброшены лишь двадцать второго июля. Как выяснилось позже, до этого самолеты вылетали дважды: в первую ночь летчики вообще не смогли обнаружить партизан, была низкая облачность и шел дождь, потом, через двое суток, в заданном квадрате загорелось столько сигнальных костров, что пилоты заподозрили неладное и улетели обратно. Можно представить себе состояние партизан, когда шум моторов начал удаляться и наконец затих. В Беломорск одна за другой летели требовательные и даже гневные радиограммы. Одну из них Аристов адресовал непосредственно члену Военного Совета фронта, секретарю ЦК партии республики Куприянову с просьбой немедленно вмешаться. Григорьев посоветовал не отправлять ее. Это было похоже на жалобу, а жалоб он не любил.

Следующая ночь опять выдалась ненастной. Дождя не было, но холодный северо-западный ветер нескончаемо гнал по небу низкие облака. Люди мерзли, можно было бы разрешить костры, хотя бы по одному на взвод, но даже в такую ночь ждали самолетов, что стало почти привычкой, и на всякий случай жгли лишь сигнальный «треугольник», у которого согревались раненые и по очереди сменившиеся с постов и секретов бойцы. Сна и отдыха все равно не было. В третьем часу ночи Григорьев, боясь простудить людей, поднял бригаду и медленно повел ее на юг, к озеру Шаргил, оставив на тропе засаду. В отрядах все больше и больше появлялось ослабевших, которых приходилось сначала освобождать от груза, потом вообще вести под руки. Жили надеждой, что прилетят наконец самолеты и все изменится. В семь утра держали очередную связь с Беломорском, а ближе к полудню неожиданно появились самолеты. Они шли с севера, низко над лесом, словно придерживаясь бригадной тропы, — эти два маленьких и привычных биплана. На таких до войны в петрозаводском аэроклубе по праздникам катали ударников труда. Григорьев просигналил ракетой, хотя чувствовал, что на этот раз сигналов не потребуется, что летчики уже заметили партизан и, как ему показалось, первый даже помахал рукой. Самолеты прошли над бригадой, сделали круг, спустились ниже, а пилот все еще продолжал делать какую-то отчаянную отмашку.

Наконец Григорьев догадался.

— Всем в укрытие, освободить площадку! Занять оборону, черт побери! — закричал он и сам первым побежал в сторону.

На третьем заходе самолеты сбросили по два тюка, которые с шипением и свистом полетели не прямо к земле, а куда-то вперед, наконец все-таки ударились о землю так, словно лопнули воздушные шары. Все ждали еще, но самолеты развернулись еще раз, теперь уже в обратном направлении, пролетели над бригадой, прощально покачались с боку на бок и ушли на север.

Да, тюки, которые так тщательно готовили в Сегеже, упаковывали и переупаковывали, уже не были тюками. Они походили на изодранный брезент, кем-то небрежно накинутый на бесформенную кучу сухарных обломков и помятых консервных банок, вокруг которых брусничник был усеян хлебными крошками и пылью. Повезло лишь одному тюку, который случайно угодил в болотце, его нелегко было извлечь из воронки, так как сухари начали разбухать, но зато оказался он в полной сохранности и даже ремни не лопнули.

Самолеты вернулись на базу, и штабной снабженец успел радостно доложить в Беломорск, что первая партия продуктов доставлена по назначению, а партизаны все еще ползали на коленях по берегу озера, ощупывая буквально каждый брусничный кустик, ибо под ним мог оказаться обломок сухаря, так как один из мешков ударился о дерево, и это было похоже на разрыв шрапнели, даже осколки свистели в воздухе.

Когда все, что можно собрать, было собрано, подсчитано, распределено и роздано, то на долю каждого пришлось по полкотелка сухарных обломков, по две столовых ложки сахара, по горсти махорки и банка свиной тушенки на троих. Это было близко к дневной норме, и если бы авиаторы сделали еще три-четыре таких выброски, то можно было бы приступать к осуществлению задуманного Григорьевым плана.

Комбриг отдал строгий приказ: разделить полученные продукты на четыре порции и расходовать их только под контролем командиров. Для раненых и ослабевших создали в санчасти небольшой резерв, но держали это в тайне, так как среди шестисот голодающих всегда найдутся охотники правдой или неправдой получить лишний кусок.

Пока шел сбор, распределение и дележ продуктов, в отрядах царило счастливое оживление. Каждый кусочек сухаря был в такой цене, что от одного его вида люди испытывали приятное головокружение.

Но еще дороже был сам факт появления самолетов: он подкрепил пошатнувшуюся веру, придал ей практическую реальность, и теперь, казалось, все наладилось и все будет в порядке.

Ждали еще три часа, но самолеты больше не появились. Когда вернулись одна за другой группы разведчиков и доложили, что противника обнаружить не удалось, комбриг дал приказ сниматься с привала.

Чтобы скрыть следы, развернутым фронтом с километр шли на запад, потом приняли обычный походный порядок и взяли курс на юго-запад, к озерам Большое и Малое Матченъярви.

Уже больше суток противник никак не обнаруживал себя. Это и радовало, и рождало тревожное предчувствие. Последний бой был вчера днем, когда бригада вброд переходила небольшую речушку. Финны наскочили сзади и завязали перестрелку с тыловым охранением. Григорьев выматерился, развернул два отряда, приказал одному слева, другому справа глубоко обойти противника, зажать в кольцо и уничтожить. Он знал, что в такой схватке будут у партизан и убитые, и раненые, которые еще больше осложнят положение бригады. Но постоянные наскоки сзади надоели. И особенно злило то, что финны словно издеваются над ними, нахально применяют их партизанский метод: наскок — отход, наскок — отход. Уж кому-кому, а самому Григорьеву этот метод был хорошо знаком. Он успешно использовал его осенью прошлого года, когда командовал отрядом снецназначения при отходе наших войск на Медвежьегорск. Сто пятьдесят человек не давали покоя целому полку. Теперь, по иронии судьбы, он сам должен был переживать то же, что испытывал тогда командир финского полка, когда больше всего хочется втянуть противника, наконец, в решающий бой и как следует проучить его.

Маневр не удался. Почуяв неладное, финны вдруг начали поспешный отход и скрылись. Преследовать их не имело смысла — силы у людей и так были на пределе.

И вот целые сутки — тишина.

Двигаться становилось все труднее. Путь медленно и почти незаметно шел все вверх и вверх; спереди, справа и слева виднелись высокие каменистые увалы — бригада уже втянулась в широкую полосу, которая на географических картах значилась как Западно-Карельская возвышенность. В другое время на это никто не обратил бы внимания: обычная гряда холмов с редкими высотами, чаще всего плоскими, с нагромождениями камней и со светлыми сосновыми борами, — но теперь каждый шаг давался с таким трудом, что подъемы и спуски были мукой.

На одном из привалов, пока люди, не расставаясь с оружием и вещмешками, «паслись», ползая по недозрелой чернике, Григорьев собрал военный совет, вызвав всех командиров и комиссаров отрядов. Он не собирался выносить на обсуждение вопрос — как быть дальше? — хотя и сам он, и Аристов, и Колесник, конечно же, беспрерывно думали об этом. Пока еще этот вопрос не был дискуссионным — в радиограммах из центра не содержалось даже намека на изменение боевой задачи, а голод — он что ж? Он весом и доказателен здесь, в глухом лесу, в окружении противника, и наверняка представляется совсем не таким страшным издали, особенно когда подумаешь о тех трудностях, которые переживает теперь вся страна… Ежедневные сводки с фронтов были такими, что даже думать о каких-то своих лишениях было стыдно. В такие минуты хотелось одного — действия. И если Григорьев ждал каких-то изменений и новых распоряжений, то не ради возвращения назад «не солоно хлебавши», а ради возможности поскорее действовать.

Обсуждался вопрос — как быть с ранеными? Тащить их на себе дальше — лишь усугублять и без того тяжкое положение бригады. Отправить в этих условиях назад — это практически погубить не только их, но и тех, кто их понесет. Выход один — эвакуация по воздуху. Но штаб в Беломорске в отношении гидросамолетов ничего конкретного пока не обещает. Созрел план: на берегу глухого озера, пригодного для посадки гидропланов, оборудовать скрытый лесной лазарет, оставить там раненых и нескольких ослабевших партизан для их охраны. В Беломорск сообщить точные координаты. Если вывезти их не удастся, то бригада на обратном пути зайдет за ними. Надо полагать, за это время они подлечатся, окрепнут…

План всем понравился. Командиры и комиссары заметно оживились — неожиданно и просто с плеч спадала немалая забота. Все понимали, какой опасности подвергнется «лазарет», если финны обнаружат его, но об этом не говорили, это разумелось само собой, и говорить не имело смысла — другого решения не было.

Лишь впервые присутствовавший на таком совете бригадный военфельдшер Чеснов неожиданно спросил:

— Раненых оставлять будем с оружием?

— Не понимаю вопроса, — удивленно посмотрел на него Григорьев, но Аристов неожиданно перебил:

— Зато я отлично понял! И до крайности поражен, что услышал это от советского военфельдшера! Видно, товарищ Чеснов плохо знает наши партизанские порядки. Ни один партизан не может оставаться без оружия в тылу врага! Понятно тебе, товарищ Чеснов? Мы пришли сюда воевать, и рассчитывать на какое-то милосердие врага — это позор! Как ты мог даже подумать такое, товарищ Чеснов? Разве вас этому учили в военно-медицинских училищах? Откуда у тебя подобные настроения?

— Кончаем, товарищи! — поднял руку Григорьев. — Все, кто в состоянии держать оружие, должны биться до конца… Подготовку лазарета поручаю начальнику штаба. Вместе с Петуховой подберете людей.

Время, отведенное для отдыха, заканчивалось, когда бригадный врач доложила, что числившиеся в ослабевших бойцы Федоров и Уличев скончались от полного истощения сил. Это было так неожиданно, что Григорьев не поверил:

— Как это — умерли? Ведь их на руках донесли до привала. Неужто вы ничем не могли поддержать?

— Поздно. Сухая форма алиментарной дистрофии. Ее не сразу различишь…

Она продолжала что-то объяснять, а Григорьев слушал и думал: какая это нелепая, загадочная и даже неправдоподобная вещь — смерть от истощения. Идет человек, живой и внешне здоровый, такой же, как и все — исхудавший, землисто-серый, с пятнами шелушения на лице; идет себе и потихоньку начинает отставать; его подбадривают, уговаривают, освобождают от груза, забирают всё, включая оружие; он еще долго тянется, шатаясь, как на ветру; его берут под руки, он идет, переступая ногами, а в глазах уже стеклянный, безразличный ко всему блеск, он словно ничего не видит и не смотрит даже под ноги; затем неожиданно вздрогнет, напружинится, как бы расталкивая ведущих его товарищей, и тут же обмякнет. Его кладут на носилки, из последних сил тащат до привала — и, выходит, все зря, ему уже ничто, выходит, не поможет, даже размоченные сухари из скудных медицинских припасов.

И это — за неделю голодного пути! А что же будет дальше?..

— Следить надо, доктор! Тщательно следить! Накажите медикам, на каждом большом привале пусть делают обход и докладывают о состоянии бойцов…

Он понимал, что говорит самые общие и бесполезные слова, но что он мог сказать еще?

Слушавший все это Аристов быстро и размашисто писал что-то на листе бумаги. Когда Петухова отошла, он протянул лист Григорьеву:

— Надо немедленно радировать. Если ты не согласен, я подпишу один.

Григорьев прочел, молча подписал.

Вечером в Беломорск была направлена необычная радиограмма:

Куприянову.

С 18 июля выполняем задание без продуктов питания. За это время сбросили с самолетов на день продуктов питания. Бойцы голодные, операции проводить негде, охотиться нельзя, противник двигается следом. Имеем два случая голодной смерти. Сегодня двигаемся направлении цели. Сообщу новые координаты.

Просим Вашего вмешательства о снабжении нас продуктами на 10 дней, чтобы мы могли дойти до цели.

Григорьев, Аристов.

 II

Вася Чуткин снова едва не попал в разряд «доходяг». Во время недавнего боя, когда вместе с отрядом он из последних сил мчался по лесу в надежде окружить противника, насевшего на хвост бригаде, то, прыгая с камня на камень, неожиданно оступился и подвернул ногу. Вгорячах особой боли он не ощутил, бежал как все, обливаясь потом и не отставая, ожидая, что вот-вот полоснет встречная автоматная очередь и тогда кончится этот изнуряющий бег, можно будет наконец упасть, отдышаться, осмотреться, открыть ответный огонь, и уже не ты будешь для противника бегущей мишенью, а он для тебя.

Они бежали, а перестрелка слева не приближалась, она даже удалялась, уходила куда-то вперед, командиры тихим окриком «Быстрей! Быстрей!» подгоняли бойцов, сами первыми прибавляли шагу, и конца бегу не было. Наконец стрельба оборвалась как-то сразу, минуту или две они по инерции еще бежали, потом поняли, что финны оторвались и их не догонишь. Незаметно перешли на тихий настороженный шаг, и в этот момент Вася почувствовал глухую тяжкую боль в голеностопном суставе.

Пока еще он не думал, что это серьезно, и лишь удивлялся тому, что нога как-то странно подворачивается и не держит. Помнится, в детстве был подобный случай. Похромал пару дней, и всё. Правда, бабка ночами долго и сердито парила ему ногу в настое из березовых листьев, он даже дремал в бане, отвалившись к стенке и просыпаясь, когда ногу опускали в шайку с новой порцией нестерпимо горячей воды.

Потом Вася подумал, что здесь нет и не будет ни бабки, ни шайки, ни горячей воды, и стало вдруг не по себе. Стараясь делать это незаметно, он легонько щупал стопу, даже сквозь кожу ботинка ощущал болезненную припухлость, и ему казалось, что будь голенище потверже, нога перестала бы подворачиваться и идти было бы куда легче. А боль — тут уж никуда не денешься, терпеть придется, коль сам оплошал.

О своей беде Вася никому не сказал и делал все, чтоб ее не заметили. На обратном пути подобрал себе сухую ольховую палку, благо в этом тоже не было ничего особенного — многие в бригаде уже обзавелись такими палками, сам комбриг с первых дней не расстается с легкой резной тросточкой.

Но от внимательных глаз Живякова ничего не укроешь.

— Что случилось? — спросил он, выйдя из цепочки и пропуская мимо себя отделение.

— А чё? Ничего…

— Почему хромаешь? Зачем палку взял?

— Ногу пришиб, когда бежали…

— Осторожней надо быть. — Живяков пригляделся к Васиному шагу, ничего особенного не заметил, но все ж добавил: — Смотри, парень…

Часа два Вася не шел, а мучился, но было в этом и свое благо — он как бы начисто забыл о голоде, голова была занята одним — как бы ступить половчее, чтоб боль была полегче, приноравливался и так и этак, ждал привала не столько для отдыха, хотя устал, наверное, больше других, сколько для того, чтобы снять наконец ботинок, осмотреть ногу и что-то придумать…

Ночью ждали самолетов. Противник не тревожил, в сторожевое охранение Васю на этот раз не назначили, он разулся, ощупал горячую стопу, приладил ее больным местом к мягкому прохладному мху и долго лежал, радуясь, что серьезного вроде ничего не случилось, что боль потихоньку легчает, и мысли его постепенно вернулись к прежнему, к тому, чем и он, и все другие жили последние дни. Вспомнилось, как еще мальчишкой был он послан от колхоза в пионерский лагерь, как там иногда на завтрак давали какао — до этого Вася лишь читал о нем в книжках. Оно действительно оказалось вкусным — густым, сладким и жирным; но не какао вызывало теперь в нем запоздалое сожаление, а целая гора белого хлеба с маслом, которая оставалась на столе, когда они по команде вожатой вставали и уходили из столовой. «Неужто я не хотел хлеба с маслом?» — сам себе удивлялся Вася. Он-то знал, что так оно и было, но сейчас сам не верил этому.

Вася стал вспоминать другие случаи, когда никто не смотрел ему в рот и можно было есть сколько хотелось, и выходило, что за свою жизнь он наделал немало глупостей. «Конечно, — рассуждал он, — съеденный тогда лишний кусок не сделал бы меня сытым теперь, но он наверняка сберег бы какую-то капельку сил. Не будь весной в Шале этих проклятых двух недель на корюшке, может, мы и не были бы такими доходягами».

Вася поползал вокруг своего пустого вещмешка, в полусумерках на ощупь обобрал все ягоды, потрогал в кармане подаренную комбригом блесну со шнуром и решил, что к восходу солнца надо попроситься на рыбалку. Озеро — вот оно, совсем рядом. Погода-то, конечно, плохая, и солнца никакого не будет, но вдруг повезет…

— Чуткин, ты где? — послышался из-за кустов голос Живякова. — Вот он, Екатерина Александровна. Чуткин, иди сюда, покажи доктору ногу.

«Успел уже!» — с неприязнью подумал Вася и, подхватив ботинок, поднялся.

Бригадный врач Петухова присела на землю, положила себе на колени Васину босую ногу:

— Что случилось?

— Да так… Оступился вроде.

Вася всегда почему-то стеснялся и своих недугов, и докторов. Было темновато, Живяков хотел посветить спичкой, но Петухова приказала сопровождавшей ее медсестре:

— Достань фонарик!

Прикрывая ладонью свет, та поднесла фонарик к самой ноге. Вася наклонился поближе и обрадовался: нога как нога, только чуть припухла вокруг лодыжки. Петухова долго щупала, осторожно вертела стопу вправо, влево, спрашивая: «Больно так?» — и поглядывала на Васю, который и сам не понимал — больно ему или нет, терпеть было можно, и он терпел. Врач даже рассердилась:

— Да ты что, не чувствуешь ничего, что ли?

— Чувствую.

— Почему молчишь?

— А чё говорить! Ходить могу, и ладно.

— «Могу, могу»… И не можешь, так придется. Карет-то мы с собой не захватили, сам видишь… Ну слава богу, ни перелома, ни вывиха нет. Обычное растяжение сухожилий… Тося, — обернулась она к медсестре, — сделаешь массаж, спиртовой компресс и тугую повязку, хорошо бы фиксирующую, но как идти парню? Ботинки-то у тебя просторные?

— Добрые ботинки, только мягкие.

— Походишь пока без портянки, а ты, Тося, забинтуй его потуже. Хорошо бы попарить ногу, да негде.

Последние ее слова так пришлись по душе Васе, что он осмелел:

— Попарить и в котелке можно.

— Как это — в котелке? — удивилась Петухова.

— Котелок у меня широкий. Пяткой вниз как раз влезет.

— А что? Почему не попробовать? — улыбнулась она и приказала: — Ступай к медицинскому костру. Тося, проводи его.

Нет худа без добра. Часа два Вася провел в бригадной санчасти, в тепле и сухости, грел в чужом котелке воду, переливал ее в свой, тайком, чтоб не заметили, подсовывал туда сорванные по дороге березовые листья, и ноге заметно полегчало. По крайней мере, так казалось ему, ибо вода бывала поначалу такой горячей, что пятка с трудом выдерживала, и верхняя жгучая боль словно бы перекрывала ту внутреннюю, глубокую и ноющую.

Ночью, когда тронулись в путь, Вася шел как все, не отставая и в открытую опираясь на палку. Была команда взять у него лишний груз, но он не отдал, ибо мешок-то уже мало чего весил, он походил на торбу деревенского нищего, а винтовку и патроны кто отдаст в чужие руки?

Утром был долгий привал, днем прилетели самолеты, в мешке вновь запахло съестным, жизнь потихоньку налаживалась, а перед следующим утром, когда опять остановились надолго, как гром среди ясного неба приказ:

— Чуткина откомандировать в распоряжение санчасти!

Повторилась такая же история, как и в начале похода, только теперь Живяков, уже без зависти и даже с какой-то настораживающей грустью, проводил Васю:

— Ничего, парень, держись…

— А мне чё? Делать им нечего, вот и вызывают. Нога-то вон совсем разошлась…

Конечно, Вася говорил неправду… И нога изрядно побаливала, и сам он был серьезно встревожен столь необычным приказом, но делать вид, что его ничем не прошибешь, давно уже стало привычкой. Особенно перед Живяковым, который, кажется, будет рад любой Васиной неприятности.

Раненые опять были собраны все вместе, в центре лагеря. Неподалеку, в полном почти составе, расположился разведвзвод, а с другой стороны тесной кучкой сидело человек двадцать партизан из разных отрядов. Все держались так, словно не было объявлено большого привала, и нужна лишь команда, чтобы люди поднялись и тронулись в путь.

Вася забеспокоился. Картина была слишком знакомая, и он без труда определил, что слева сидят «доходяги» — их узнаешь сразу, у них на лицах все написано, и сам Вася, наверное, был таким в глазах других в начале похода. Начальства поблизости не было. Один раз пробежала от штаба к палатке санчасти и обратно Петухова, Чуткин хотел остановить ее, но она и слушать его не стала:

— Садись и жди! Пойдешь со всеми!

Наконец одна малознакомая медсестра то ли из «Буревестника», то ли из «Боевых друзей» сказала Васе, что организуется лесной лазарет, вместе с ранеными остаются ослабевшие, что их на большую землю будут эвакуировать гидросамолетами.

— А я-то тут при чем? — искренне удивился Вася.

— Твоя фамилия как? Чуткин? Ты тоже значишься в списках как больной… Что у тебя? Нога вроде?..

— Ну уж дудки! Тоже мне нашли «доходягу»…

Вася так и не сел рядом с другими, держался где-то посередине между разведвзводом и ослабевшими. Стоял и думал, что до смешного не везет ему, второй раз отбояриваться придется. Стоило идти двести верст, чтобы снова попасть в число «доходяг». Само это слово представлялось ему оскорбительным. Конечно, у кого нет больше сил, тому все равно, тот и не такую кличку молча проглотит, но у Васи-то совсем другое положение.

Последнюю поверку ослабевшим делал начальник штаба бригады. Ладный, побритый, с портупеей через плечо, он быстро шел к ним в сопровождении Петуховой, командира разведвзвода Николаева и двух медсестер.

Кто-то из «доходяг» подал команду «встать», некоторые начали подниматься, но Колесник остановил их:

— Сидите, сидите…

Он внимательно, чуть улыбаясь, оглядел всю компанию, покачал головой:

— Что-то многовато вас, ребята… Тут целая эскадрилья понадобится. Как настроение? Знаете, зачем вас собрали?

— Знаем, — глухо выдавил единственный Васин знакомый среди «доходяг», Сеня Ложкин, с которым зимой доводилось вместе патрулировать по Онежскому побережью.

— И все же, ребята, вас многовато. Нужно отобрать шесть человек, не больше. Я знаю, что вы не сами сюда явились, всех вас назначила медслужба, и все же спрашиваю — может, есть среди вас такие, кто еще чувствует в себе силы продолжать поход?

— Есть, — откликнулся Чуткин. Он незаметно приблизился и стоял теперь крайним справа.

— Кто такой? Доложись как следует!

— Чуткин из отряда «Мстители»…

Вася и сам не подозревал о своей известности:

— А-а, знаменитый рыбак… Тебя и не узнать! Ты что, не моешься, что ли? Совсем опустился, а ведь девушки рядом. Посмотри на себя, каков ты?

— У меня нет зеркала, товарищ капитан, чтоб смотреться…

— У девушек попроси… Что ты хотел сказать?

— Я готов продолжать поход.

— Что с ним? Почему он тут? — повернулся Колесник к Петуховой.

— Хромает. Растяжение связок правой ноги.

— Разве это так серьезно? — нахмурился Колесник. — У кого из нас не бывало? Два-три дня — и проходит.

— В покое — да, проходит… Но если тревожить постоянно, то дело может пойти на ухудшение…

— Лечите, помогайте… Так вот, Чуткин! Мы посоветовались с доктором и решили удовлетворить твою просьбу, разрешить тебе продолжать поход. Жаль, конечно, что в лазарете не будет такого рыбака, но что поделаешь! Можешь идти. О том, что слышал здесь, лишнего не болтай, понятно? Ну, есть еще, кто может продолжать поход? Давайте быстрее!

Пока Вася, из любопытства замедляя шаги, удалялся, нашлось еще два-три желающих, был среди них и Сеня Ложкин, но его желание не удовлетворили.

Живяков, как видно, или знал, или догадывался, зачем вызывали Чуткина в санчасть. Увидев возвращающегося Васю, он даже покачал сокрушенно головой:

— Опять вернули… Теперь уж и не пойму я тебя, парень! Дурак ты или хитрец? Поди, хитрец, а? Все выгадываешь чего-то, а дураком только прикидываешься. Так, что ли, чего молчишь?

— Не, я дурак, — улыбнулся простодушно Вася. — Ты же сам говорил, что дуракам везет.

— Ты считаешь, что тебе повезло?

— А мне чё? Раз дурак, значит, должно везти.

Живяков сощурился, серьезно и вдумчиво поглядел на Васю:

— Опасный ты человек, Чуткин… Потому опасный, что не знаешь, какую штуку от тебя ждать можно.

III

Лазарет устроили на берегу большого лесного озера, в трех километрах западнее партизанской тропы. В скальной расщелине, прикрытой со стороны озера густыми зарослями труднопроходимого березового молодняка, оборудовали шалаш, приготовили хворост для сигнальных костров, наметили место для поста скрытного наблюдения за озером и подходами к нему, все тщательно замаскировали, и партизаны ушли, оставив на берегу четверых раненых, шестерых ослабевших и двух девушек-медсестер.

Отойдя метров двести, разведчики залегли и с полчаса лежали, наблюдая за лесом и вслушиваясь в каждый звук. Все было тихо, спокойно и неприметно. Потом командир вспомнил о тропе, которую оставили за собой, когда несли раненых, решил заминировать ее. На высоких местах тропа была едва заметна, примятый брусничник уже начал выпрямляться, один дождливый день — и все будет скрыто, но в низинах кое-где просматривались четкие следы. Эти-то места он и решил заминировать.

Когда уже поставили первую мину нажимного действия, неожиданно пришла мысль сделать обманную петлю, показать, что именно с этого места партизаны повернули обратно. Всё вокруг попримяли, вытоптали, как это бывает на привалах, и проложили четкий след на север, снова заминировали в двух местах и, довольные придумкой, обходным путем вернулись в бригаду.

Они знали, что самолетов с продуктами не было, звук моторов они услышали бы и за пять километров, и все же первым вопросом к окликнувшему их постовому было:

— Продукты не сбрасывали?

— Нет. Ждут вроде…

Но в этот день продукты прождали напрасно. Разведчики вернулись к концу привала. Чтобы дать им хоть немного отдохнуть, Григорьев на два часа задержал выход. Задержка оказалась счастливой. Колесник составил радиограмму:

Больных и раненых в количестве двенадцать человек оставили квадрате 86—06. Нужна эвакуация гидросамолетом.

Григорьев подписал радиограмму и уже вызвал радистов, как неожиданно воспротивился Аристов:

— Мы слишком часто выходим в эфир. Это сообщение можно передать и завтра, во время очередной связи.

— Почему? — удивился Григорьев.

— Я убежден, что противник слушает нас. Говорят, уже появились такие установки, которые способны засекать работающие рации и определять их местонахождение.

— Какие там установки, — засмеялся Григорьев, — когда противник висит у нас на хвосте…

— И все же надо поменьше выходить в эфир.

— Эту радиограмму я прошу передать отдельно и как можно скорей, — вмешался Колесник. — Речь идет о судьбе двенадцати человек.

— Можно подумать, что один начальник штаба печется о судьбе людей, — не глядя в его сторону, сказал Аристов.

— Перестаньте спорить, — нахмурился Григорьев. Младший радист Мурзин стоял в нескольких шагах от командиров и, конечно, слышал этот никчемный разговор. — Коля, возьми и передай немедленно.

Радиограмму передали, и вслед за подтверждением о приеме из Беломорска сообщили, что вчера в квадрате 86—02 сброшено двести пятьдесят килограммов продовольствия.

— Вот это дело! — обрадовался Григорьев. — Уже сброшено, и главное — прямо по нашему курсу, даже сворачивать никуда не придется. Вот так бы давно действовали. А ты, Николай Павлыч, еще не хотел связи. Нет, я верил, что у Колесника счастливая рука. Надо сообщить в отряды, что продукты сброшены, это воодушевит людей. Дело-то вроде налаживается, а? Как ты считаешь, Николай Павлыч?

Однако не успела бригада сняться с привала, как в небе появился финский самолет. Он летел на большой высоте, и казалось, пройдет мимо, но самолет начал делать большие, ровные круги. Целый час люди лежали неподвижно, слушая надоедливо ровное гудение мотора. Когда самолет наконец взял курс обратно на север, Аристов мрачно поднялся, протер очки и сказал Григорьеву так, чтобы слышал и Колесник:

— Вот она, счастливая рука, видишь?

Данный текст является ознакомительным фрагментом.