Самое первое…
Самое первое…
…Самым-самым первым оказался Джекки Куган. Мне было три с половиной… но не больше четырёх лет. Это была американская кинокомедия с проказами, драками и трюками. Показали мне фильм в одном из трёх кинотеатров Москвы, расположенных на Пушкинской площади, не в «Центральном», не в «Великом немом», а скорее всего, в «Паласе». И тогда я за кем-то повторил: «Вот так штука капитана Кука», — и от себя добавил: «Джекки Куган», — вот и получалось КИНО. Это были мои первые опыты монтажа несочетаемого — наверное, всё это и оказалось впоследствии моей основной профессией…
Потом уже, и долго, всякое кино я принимал, как дикарь, за чистую монету и считал, что «так оно и было на самом деле» — только никак не мог догадаться, как удалось всё это заснять с такой тщательностью… Сомнений в достоверности происходящего на экране не возникало… А когда я стал догадываться, что всё это как-то воссоздается, делается, творится… На большой перемене в зале школы у Никитских ворот появились какие-то экстравагантные дамочки и девицы. Они вылавливали девчонок и мальчишек в снующей толпе и записывали в свои кондуиты.
— Хочешь сниматься в кино?.. Художественный фильм… режиссер — знаменитая Маргарита Барская… Фильм «Рваные башмаки» видел?.. Ну вот. Это она сделала. Режиссер!!
Но я слыл заядлым театралом, участие в съёмках фильма меня не прельщало. Уже после звонка на урок, когда я бежал в класс, одна из них всё-таки ухватила меня за рубаху.
— Нет-нет… He хочу!
Вот тут-то меня судьба и застукала: из всей школы выбрали меня одного. И уговорили. Начались съёмки фильма «Отец и сын» — играть никого не надо было: одежда своя, обувь своя (платили за амортизацию) и добивались-то всего-ничего — чтобы каждый как можно естественнее оставался самим собой. Главную роль исполнял Генка Волович с Тверского бульвара, дом 7. Мы сразу подружились и надолго. Разлучила нас только война — там его убили… По-настоящему.
Детфильм располагался в Лиховом переулке, рядом с Большим Каретным, там где теперь Центральная Киностудия Документальных Фильмов. Кроме Маргариты Барской, на студии работали такие знаменитости, как Николай Экк (автор и режиссёр первого звукового художественного фильма «Путёвка в жизнь» и первого цветного фильма «Соловей-соловушка» — его фильмы знала тогда вся страна). Ещё там работал замечательный режиссер Игорь Савченко — это он снял фильмы «Богдан Хмельницкий», «Дума про казака Голоту»… Сниматься в фильме в то время для каждого считалось большой честью и привилегией, не говоря о деньгах, — ты сразу становился избранным в этой стране всеобщего равенства. И то правда: оплата неправдоподобная — 40 рублей в смену (это всего 4 рабочих часа), а за любое продление смены, хоть на час, хоть на десять минут — вторые 40 рублей; специальные сотрудницы из Наркомпроса держали в «ежовых рукавицах» весь состав съёмочной группы и терроризировали их за всякую, даже самую малую провинность — ещё бы, детский труд в стране социализма запрещён — эксплуатация тем более!..
Большущий автомобиль «паккард» приезжал в назначенное время за каждым из исполнителей (это чтобы малолетние артисты не потерялись по дороге и не расползлись по подворотням). Через два часа работы в павильоне назначался специальный калорийный завтрак с фруктами и сладостями, но… только после того, как ты съел обязательную питательную сметану, масло, сыр и что-нибудь горячее (!) — лафа неимоверная, ведь я был вскормлен на сорокакопеечных котлетах, кашах и макаронах. Ну, ещё — хлеб по карточкам. А чаще обычная студенческая столовая «Рупь-пять» на улице Огарева. Принадлежала Московскому Государственному Университету: полтарелки борща, котлета с так называемым гарниром, и полстакана бледно-розового киселя, который накрывал всю эту муть ещё большей, но чуть сладковатой мутью. И ведь не дохли. Да ещё какие бодрые были! — вот что значит — «Молодость и настрой!»
Но вот тут надо признаться, этот непомерный заработок был мне более чем необходим. Творческий гонорар в два-три раза превышал заработок моей тёти Оли — она работала «на две ставки» — то есть с 8 утра до 8–9 вечера. Даже немного стыдно было перед ограбленной и заморённой до изнеможения высококлассной специалисткой по детскому туберкулёзу…
Мы с Генкой Воловичем не очень-то зазнавались и как могли увиливали от чрезмерной опеки. Мы оба неплохо учились, жили поблизости друг от друга и сходились взглядами — а они у нас были. Всякая исключительность и особенно автомобиль «паккард» нам одинаково претили, как и многое в окружающей нас жизни. Его отец, квалифицированный рабочий, был тяжело болен — родной туберкулёз… А вот сами съёмки и вся кухня кино мне, да и ему, не нравились. Всё время висело в воздухе что-то неимоверно фальшивое — не только во взаимоотношениях людей, но и в том, что мы порой видели на экране… Нет… Мои симпатии оставались с театром. Генка не был заядлым театралом, но кое в чём соглашался со мной. Туда — в сторону театра я и решил направить свои устремления, свои помыслы. Генка колебался — его больше устроило бы нечто военное. Ну, скажем так, училище… Он знал, что отец долго не протянет.
Роль в фильме у меня было небольшая, как бы совсем второго плана, но выходило так, что вызывали меня на все без исключения съемки. Я даже сердиться начал: «ну чего таскают на студию зря?». Потом стал догадываться — это делается неспроста. Кто-то заботился о том, чтобы я зарабатывал побольше. Становилось немного неловко. А тётка из этих денег не забирала ни копейки, знала, что они мне нужны на серьёзные «лагерные» дела, — папа уже был арестован и находился в лагере под Вязьмой… Я теперь мог делать крупные покупки: зимние суконные брюки, обувь, свитер, рукавицы, шерстяное нижнее бельё — это всё отцу. Раньше я возил туда старьё-хлам и продукты, курево, подарки охране, а теперь мог покупать нужные вещи… Ну, а после того лагеря, конечно, в пионерский.
Чуть позднее понял — режиссер фильма Маргарита Александровна Барская приглядывается ко мне пристальнее, чем к остальным. Она стала приезжать в школу, ни с того ни с сего забирала меня с уроков, и мы бродили по Тверскому бульвару — разговаривали. Она незаметно заманивала меня в кафе ВТО, что было на углу Пушкинской площади и улицы Горького. Там мы сидели подолгу, и она кормила меня, а сама почти ничего не ела, говорила, что ей худеть надо… Оказалось, что она знает о том, что мой отец сидит в заключении, почти не расспрашивала, а больше рассказывала о своих делах, о себе… Поначалу я даже не понимал, что происходит: взрослая, красивая женщина, известный кинорежиссёр, тратит на меня так много своего времени — ведь я был человеком шестого класса неполной средней школы… Правда, я умел слушать — мне было интересно… А когда приходилось говорить мне — был с ней предельно откровенен. Маргарита Александровна не скрывала, что отсутствие своих детей создаёт в её жизни какую-то проблему и наша намечающаяся дружба (она так назвала эти взаимоотношения) ей очень дороги и даже необходимы… Постепенно мы привязывались друг к другу, а я к ней — особенно. Съёмки фильма давно уже закончились, завершился монтаж, озвучание (она обо всём подробно рассказывала) — это была моя первая подготовительная ступень кино-школы. А дальше пошла какая-то путаница и сплошной перекос: фильм «Отец и сын» не приняли — сначала кино-начальники, а там и партийные шишки; шли непрерывные обсуждения, переходящие в шушуканья; то пахло переделками, сокращениями, то вовсе неприятием и репрессиями… И вдруг — мёртвая пауза. Похожая на затишье перед обвалом.
Как-то прогуливаясь со мной, Маргарита Александровна сказала:
— …Киностудия — особый организм: напряженный, политизированный, завистливый. Опасный. Тут ухо держи востро!.. Меня многие знакомые, сослуживцы стали не замечать, обходят при встрече… Один небезвредный дурак намекнул, дескать, «вокруг меня, в воздухе, висит нечто тяжёлое»… Многозначительно так намекнул. Пошляк… Даже Николай Экк на меня почему-то дуется… Но нам надо думать о другом — о следующей ленте: вот поедем вместе на Кавказ. Будем выбирать натуру. Леона возьмём с собой!.. И всё уладится. Правда?
Но мне казалось, что совсем не то время — ничего пока не улаживается… Она заметила, что я ей не ответил: остановилась, прижала мою голову к себе, как-то крепко и тревожно прижала — замолкла. Мне удалось глянуть вверх — она смотрела куда-то вдаль. Потом посмотрела на меня — в глазах не было ни ласки, ни нежности — пустота… Нет, там было холодное одиночество. Только ладонь, прижатая к моей голове позволяла предположить, что в этом одиночестве, может быть, есть небольшое место и для меня… Наверное, в этой круговерти я был для неё какой-то отдушиной… громоотводом. Или талисманом… Ведь она так и не смогла защитить своё детище, фильм «Отец и сын». А тут ещё я, с путанными проблемами… «Наверное для художника, — подумал я (или это потом пришло?), — нет ничего дороже, ближе, его собственного произведения. Особенно если оно ещё только зарождается, задумывается, ещё вовсе не сотворено. Оно, наверное, дороже даже уже законченного, хоть и подкошенного, уложенного «на полку».
Вот так мы гуляли по тихим переулкам, прилегающим к Тверскому бульвару.
Её вызвали в какой-то кабинет на разговоры. Вышла она оттуда сама не своя, но держалась — стойкая была женщина. Вызвали второй раз и третий… Прямо на студии. Ведь все всё видят. Тут Барская замкнулась и перестала рассказывать что бы то ни было.
По всей вероятности, у неё был не самый покладистый характер — кинорежиссура это удел не самых лёгких людей, — а у женщин в этой профессии не самая лёгкая судьба… Мы виделись всё реже. Она намекнула, что такие встречи могут повредить… Только не сказала, кому. А однажды мы опять бродили по самым тихим Козихинским переулкам, и Маргарита Александровна стала подробнее, чем обычно, говорить не о делах, сколько о тяжелых извивах своей личной жизни. Оказывается, её «самым близким другом» был известный революционер — большевик Карл Радек (она сказала «революционер», а не «партиец», как было уже принято говорить).
— Может быть, теперь его мало кто помнит, а ещё недавно его знали все, — продолжала Маргарита Александровна. — Ведь он единственный, кто был членом сразу двух Центральных Комитетов: ЦК ВКПб и ЦК компартии Германии. — Она, как по накатанному, продолжала гордиться своим другом, хотя в стране почти все знали, что фамилия Радек стала опасной. — Между нами говоря, он был один из главных организаторов революции девятнадцатого года в Германии — легендарная личность!.. После поражения революции его арестовали и посадили в знаменитую берлинскую тюрьму Маобит. Выпустил его оттуда один из руководителей германской разведки… — она, видимо, знала его фамилию, но не назвала. Я понял, что Радек был с ней откровенен и успел рассказать немало.
Выходила какая-то путаница: то он был руководителем восстания, а выпустили его при содействии германской разведки?.. Но Барская изрядно волновалась, когда рассказывала, и я не пытался её уличить в некоторых несоответствиях. Большинство революционных рассказов были такими же: насквозь героические, пронизаны тюрьмами — каторгами, гражданской войной, а концы с концами в этих рассказах, как правило, не сходились.
— Все самые острые политические анекдоты в стране постоянно приписывались ему. Даже самые опасные… — говорила Маргарита Александровна. — Он, и вправду, удивительно остроумный человек. Но есть и злонамеренные выдумки. Вот, например: «СССР — что такое?.. — «Смерть Сталина Спасёт Россию»… Ну не мог он такую чушь выдумать… А потом, вовсе не остроумно… И голову за такое оторвут.
Я уже кое-что слышал про это, и анекдот слышал, но не вполне доверял слухам — не мог один человек придумать такую тьмищу анекдотов, да ещё таких антисоветских. Она просто старалась защитить своего друга Карла — может быть, самого близкого человека. А может быть, и покровителя… Ей некому было всё это поведать… И тогда она рассказывала мне. Или самой себе.
А тут его назначают главным редактором газеты «Известия» — это не пустяк: вторая по значимости газета страны, после «Правды»… Ведь он был участником всех открытых и закрытых съездов Коминтерна… И вдруг мне намекают (вполне авторитетный человек), мол, Радек — один из участников троцкистско-бухаринского заговора. Ну чушь, гнусность какая-то…
Вот это да-а! — вырывается у меня, — Как свидетель или как обвиняемый? — в этих завихрениях я уже начал разбираться.
Она молчит.
— Или, как кто? — допытываюсь я.
— Не знаю… — сокрушённо признается Маргарита Александровна. — На этих днях его арестовали… И теперь… — Она как в отключке, такой я её не видел ни разу.
Барская была природная распорядительница, воительница — режиссер! А тут, как-то совсем беспомощно признавалась, что теряет самого дорогого человека — «друга», она настаивала «друга»… Только, мне показалось, она забиралась туда, куда ей забираться не следовало бы… Ведь это был чужой сад-огород, крайне опасный, ото дня ко дню всё опаснее — тигровый заповедник. Ей там не выдюжить. Мой папа и я, следом за ним, уже прошли часть этой выучки и были опытнее неё, а чем-то, может быть, и её друга. Ведь наша школа началась ещё в 1935 году. Там и не таких ломали.
Фильм не принят и не запрещён: дают поправки и не обсуждают, не смотрят сделанного; всё кино-начальство, да и партийное, увиливают, уходят, глухо молчат. А ведь она уже начала готовить следующий фильм. И тут я узнаю (ведь она сама мне сказала), — заглавную роль в этом фильме буду играть я. И проб не будет. Уже назначен день отъезда на выбор натуры, место назначения — Кавказ. Туда она решила взять с собой и меня. Хотя обычно такое никогда не делается. Но она так решила. Я готовился к отъезду — как-никак учебный год ведь не кончился и придётся освобождать меня от экзаменов… И вдруг Маргарита Александровна пропадает… Ну прямо исчезает… За несколько дней до отъезда… Звоню к ней домой (у меня был её домашний телефон, но я никогда раньше им не пользовался) — 29-е — 30-е число, а 31-го отъезд… Весна 1937 года. Трубку берёт её мама и стонет, не может слова выговорить. Я называю себя, прошу сказать, что с Маргаритой Александровной? Как с отъездом?.. Женщина всхлипывает, почти по слогам еле выговаривает с еврейским распевным акцентом:
— … Не — ет нашей Риточки, совсем нет Ри-точ-ки… Нет её… Деточка, родненький, её совсем нет… совсем.
Я кинулся на студию. Меня там кое-кто знал, и кто-нибудь из группы спустится вниз к посту охраны… Звоню по телефону. Не то главный оператор Леон Форестье, не то звукооператор Озорнов?.. Появляется в вестибюле. Уволакивает меня по переулку, подальше от здания киностудии… Нет, это, конечно, был не француз Форестье, — он сам дрожал — ждал со дня на день ареста — таких, как он, уже гребли одного за другим… Это был, конечно, звукооператор Николай Озорнов… Он сообщает, что Маргарита Александровна вчера покончила жизнь самоубийством — бросилась в пролёт между лестницами. Прямо на киностудии…
Легенд было предостаточно, слухов тоже. Вот гак, в одно мгновение не стало человека, талантливой, активной, заботливой, красивой женщины, — режиссёра Маргариты Барской. Подруги Карла Радека…
Ещё задолго до этого трагического события меня вызвали на кинопробу к режиссёру Игорю Савченко. Пошёл я туда только для того, чтобы не обидеть кого-нибудь отказом. Сниматься в кино больше не хотелось. Вся эта суета уже казалась ненужной. Кроме денег, всё остальное представилось фальшивым. Что-то в этом роде я и сказал в тихой доверительной беседе Игорю Андреевичу. Он готовился к съёмкам фильма «Дума про казака Голоту». Савченко помолчал и стал разговаривать со мной совсем по- взрослому. Он был человек искренний, то откровенно грустный, то до удивления заразительно радостный. Он уломал, уговорил меня, всё-таки провести одну пробу на роль Сашка. И пообещал, что сама проба меня ни к чему не обязывает, а ему она нужна. Во время съёмки он играл вместе со мной, радовался, когда получалось, уговаривал, когда я промахивался, и напоследок сказал, что «наша проба удалась». Меня утвердили на роль сразу. Но я тут же решил голову им не морочить и наотрез отказался сниматься… Тогда же решил: исключение было бы сделано только для Маргариты Александровны… «Если бы только она была жива!..». Не мог же я объяснить им всем, что папа сидит в лагере под Вязьмой, ему там очень плохо, и мне нужно ехать… И пожить там немного с ним рядом… А она… — в пролёт между лестницами…
Какой пролёт, какой пролёт?! Там же в пролёте — лифт! с решётками!..
— Теперь лифт. С решётками. А тогда… так мне была представлена её кончина.
Какой детский кинематограф мог сравниться с этой действительностью?.. Да никакой.