Глава 12

Глава 12

– Нам пора возвращаться к работе, Вороненок.

Я поняла ее призыв. У нас было довольно денег, и мы могли жить безбедно до конца наших дней. Но мы были не из тех, кто проводит жизнь в удовольствиях. Нам нужно было чем-то заняться, иначе мы просто не чувствовали себя живыми.

Что ни говори, а в этом мы были похожи.

И в том, что больше не хотели работать при немцах, ни она, ни я.

Нам хватило по горло.

– Как ты думаешь, нас выпустят в Америку?

– Нет. Сейчас уже нет.

И в этом были виноваты мы обе.

Мы поселились вместе в квартире на улице Камбон. Жили не то чтоб плохо или голодно, но как-то сумбурно и недостаточно. Жермен, единственная наша прислуга, бывшая и за горничную, и за кухарку, боялась лишний раз выходить из дома. Ходили слухи, что все в городе заминировано немцами – дома, и мосты, и водопровод, и даже собор Нотр-Дам; словом, положение такое, что, если немцы этого захотят, от Парижа останутся одни дымящиеся руины. Стало трудно купить и приготовить еду: все время не хватало то одного, то другого, а что было, было некачественным или не в достаточном количестве. Все продукты нужно было доставать на черном рынке. Вдруг во всем Париже не стало соли и кофе. Кажется, в лагере я питалась лучше. Особенно отвратителен был маргарин, пахнущий керосином, и бульонные кубики, состоящие из жира и костной муки. А желудевый кофе? Бр-р! То и дело отключалось электричество, совсем трудно стало с сигаретами. Мать курила какие-то немецкие эрзац-папиросы, воняющие жженым волосом, и ругала Гитлера. Ничем он не досадил ей так, как этими папиросами!

Мне казалось, что жизнь замерла, что воздух стал как серый плотный кисель. Каждый день был похож на предыдущий. Я развлекалась чтением – когда я все свое время отдавала работе, у меня не было возможности прочесть новинки. А мать тянула связь со Шпатцем, который, кажется, начинал уже ей надоедать. Да и он сам порядком полинял, бедный воробышек. Он больше не приносил своей блестящей французской подруге шоколадных конфет и разноцветных ликеров, он весь как-то нахохлился и приуныл. Быть может, Шанель мысленно сравнивала его с Шелленбергом, молодым, блестящим, авантюрным мальчишкой… И горько жалела себя, свою ушедшую молодость, уходящую жизнь.

И вдруг что-то изменилось. Казалось, даже химический состав воздуха стал иным. Мы вернулись вовремя – сначала забастовали железнодорожники, потом по Би-би-си передали, что большие дороги будут закрыты для передвижения, и наконец, сообщили, что «День Д» настал. Союзники высадились в Нормандии. День и ночь над нами грохотали тяжелые американские бомбовозы. Мы боялись высунуть нос из дому. Все же вечером двадцатого июля мать отважилась выйти из дому, чтобы съездить в «Риц».

– Пойми, я оставила там важные документы!

– Я пойду с тобой.

– Это исключено.

– Почему? И я не понимаю, о каких документах идет речь, ведь ты все всегда хранила в банковских ячейках?

Она мне не ответила и выбежала из дома, но тут же вернулась:

– В небе идет настоящий бой. Можно видеть, как летчики стреляют друг в друга.

И в самом деле, недалеко от Парижа шел бой. Ночную темноту прорезали пунктиры выстрелов.

– Похоже на наметку огненной нитью, – сказала Шанель.

Вдруг самолет вспыхнул и упал. Яркое зарево над Елисейскими Полями пылало несколько минут, а потом все погасло и стихло. Мать стояла рядом со мной и сжимала мою руку. В другой руке я увидела у нее дорожный чемоданчик. Вдруг мне в голову пришла мысль, что она хотела вернуться в «Риц», чтобы сбежать со Шпатцем.

Как бы то ни было, она отказалась от этой мысли. Немецкие войска бежали. Теперь уже не было военных оркестров, маршей, наглаженных мундиров, сверкающих сапог и околышей. Пыльные, усталые солдаты запрыгивали в грохочущие грузовики. Один из таких грузовиков, проезжая под нашими окнами, сбил мечущуюся по тротуару белую собачонку. Она осталась лежать распластанной, и только хвост, красивый пушистый хвост, подрагивал.

C улицы прибежала Жермен, которую посылали в булочную, пролепетала:

– Мадам, мадемуазель, на площади Конкорд баррикады.

В этот же день мы узнали, что полиция перешла на сторону восставших. Оккупации пришел конец. Но мы были все так же напуганы.

Шанель жила с немецким офицером. И не с одним, замечу в скобках. Я фактически работала на немцев в лагере. Что будет с нами?

– Нам надо уехать, надо уехать, – повторяла мать.

В довершение ко всему у нас стало туго с деньгами. Наши капиталы лежали в швейцарском банке, к которому теперь не было доступа. Магазин Шанель был открыт целое лето – никому из бежавших немецких солдат не пришло в голову купить на дорожку флакон духов.

– Нет, мы не поедем, – вдруг сказала мать. – Уехать сейчас – значит признать свою вину. Ты понимаешь? Если мы убежим, то нам придется скрываться всю жизнь. Ты удивишься, когда увидишь, сколько народу примажутся к Сопротивлению в последнюю минуту и будут рады утвердиться, потоптавшись на тех, кто в Сопротивлении не состоял.

Она была права. Этих примазавшихся стали называть «сопротивленцами последнего часа».

Мать вдруг пришла в хорошее расположение духа.

– Не хочешь ли ты пойти на баррикады? – спрашивала она меня.

– Не те мои годы, – отшучивалась я.

На самом деле, я уже побывала там, ускользнув из дома рано утром. Меня потряс вид парижских улиц. В стенах многих домов появились выбоины от выстрелов. Тротуары были неимоверны грязны, а возле одной стены лежал труп немецкого солдата, молодого, худенького. Страдальчески-судорожно была запрокинута его голова, раскрыт черный рот, руки сжаты в кулаки – словно он кричал что-то в низкое туманное небо и ему же грозил кулаками.

На углу я встретила группу юношей. Обвешанные пулеметными лентами, с гранатами на поясах, с автоматами в руках – один из них, завидев меня, радостно прокричал что-то и выпустил в воздух короткую очередь.

– Вы из Сопротивления? – спросила я.

– Мы лучше! – прокричал один из юнцов, очень стараясь говорить басом. На щеках его алели прыщи. – Мы птички!

«Бандиты», – подумала я.

– Не слышали, мадам? Французские силы взаимодействия! Птички генерала Кенига![7]

Я потом узнала, что Французские силы взаимодействия были не какой-то новой силой, а результатом объединения всех самых значительных групп французского Сопротивления. Летом 1944 года они брали под свой контроль город за городом, сражаясь бок о бок с регулярными английскими и американскими войсками. Молодые люди, плененные романтикой этой освободительной войны, вступали в FFI целыми шайками и немедленно начинали щеголять новоприобретенным мужеством. Они с ревом носились в автомобилях, все время стреляли и ввязывались во все драки, какие подворачивались. От них было больше шума, чем пользы, и все же кто может их обвинить? Они были детьми, растущими в оккупированной стране, без воли, без надежды на будущее, которое они смогут сами выбрать для себя, с перспективой работать на благо великой Германии… И теперь у них появился шанс взять в руки оружие, сражаться открыто, проклинать бошей среди белого дня и в полный голос! Они стали мужчинами и жаждали продемонстрировать это всем.

Но женщины в рядах Сопротивления были больше не нужны. И я была только рада этому. По моему мнению, женщины вообще не должны воевать. Их психика не выдерживает этого. Поэтому я вернулась домой, ограничившись тем, что отнесла на ближайшую баррикаду целую корзину продуктов и флягу вина. Меня поблагодарили и расцеловали. Я шла домой, и щетинистые, пахнущие порохом поцелуи горели на моем лице. Я бы бросилась в дебри этого города, я бы стала искать там Франсуа, встала бы рядом с ним на баррикаду… Но был бы он рад меня видеть? Он не хотел, чтобы я воевала. Что ж, я не стану.

И я не стану бегать за мужчиной. Он знает, где я живу, знает мое имя. Он может меня найти. Пусть найдет, если захочет. Если он жив…

25 августа комендант Парижа объявил о капитуляции. Документ был подписан в четыре часа пополудни на вокзале Монпарнас. Я ушла на прогулку, а когда вернулась, застала на улице Камбон Лифаря. Балетный танцовщик был бледен, тосковал и трясся.

– Забрасывают письмами, пишут, что теперь доберутся до меня. Угрозы, брань. Не могу больше быть дома. Страшно. Шорох на лестнице – и мне кажется, что идут меня убивать.

– Господи, Серж, в чем вы виноваты? Ведь вы сугубо гражданское лицо.

– Еще какое гражданское! Но все полагают, что у меня было слишком много связей с немцами – с той немецкой хореографической труппой, которая приезжала в «Гранд-Опера» на гастроли.

– Серж, это же смешно.

– Это совсем не смешно, моя дорогая, – вступилась за него Шанель. – И скоро нам всем снова будет не до смеха. Что ты будешь делать – сначала прятала от немцев, теперь от французов… Прости, что я омрачила твою радость. Давайте праздновать, веселиться.

Она села за рояль, пробежала пальцами по клавишам и запела своим сильным, но немелодичным голосом:

Vor der Kaserne

Vor dem gro?en Tor

Stand eine Laterne

Und steht sie noch davor

So woll’n wir uns da wieder seh’n

Bei der Laterne wollen wir steh’n

Wie einst Lili Marleen…

Так громко, что прибежала Жермена и застыла в дверях, в ужасе зажав рот передником:

– Мадам! Не нужно, чтобы в доме звучала немецкая речь!

– Уже и Лили Марлен под запретом, – сухо рассмеялась мать. – Что ж, будем патриотичны.

И она бравурно заиграла старинную песенку гуляк и выпивох, а мы все подхватили:

Не пора ли винца отведать?

Круглый стол рыцарей зовет!

Не пора ли винца отведать?

Круглый стол рыцарей зовет!

Круглый стол, да, да, да!

Круглый стол, нет, нет, нет!

Круглый стол рыцарей зовет!

Жермена открыла шампанское, которое принес с собой Серж, вино запенилось в бокалах. С улицы могло показаться, что у нас царит бог знает какое веселье…

Двадцать девятого августа по Парижу прошел парад Победы. Я не пошла туда, и к лучшему – немецкий снайпер, засевший на крыше одного из зданий, открыл огонь по толпе. Погибли несколько человек. Отчего-то я подумала, что могла бы быть в их числе. Я уехала в Клиши и открыла двери «Легкого дыхания». Мне казалось, что Франсуа должен вернуться именно сегодня. Именно сюда… Быть может, я застану его на кухне? Он будет сидеть на кухонном столе и жевать паштет, болтая ногами.

Но дом был пуст. Он пах сыростью и запустением. Вероятно, мать приезжала сюда после моего ареста. Посуда со стола была убрана и свалена в мойку. Она покрылась плесенью. Но и плесень уже высохла, осталась только тень. Я поднялась в свою спальню, откуда так спешно меня уводили в тот страшный вечер. Встала на колени, рассмотрела в паркете щель. Подковырнула ножницами – дощечка отскочила.

Кольцо с опалом лежало под ней. Я с трудом надела его – у меня стали распухать суставы. Мне показалось, что кто-то идет по лестнице, но это только ветер гулял по чердаку; потом мне показалось, что Плакса вот-вот ткнется влажным носом мне в ладонь.

Я поняла, что не смогу остаться здесь. В доме было слишком много призраков. И тогда я оставила Франсуа записку – найди, найди меня!

Я не сомневалась, что он вернется.

В одно сентябрьское утро мать сказала мне:

– Не хочешь пройтись по магазинам?

Мы надели одинаковые белые костюмы, отделанные тесьмой, и пошли. Шанель только что получила новые журналы из Америки и даже успела их пролистать, поэтому была в приподнятом настроении и щебетала, как прежде:

– Голливудский стиль, моя дорогая! Как ты думаешь, можно будет купить алого шелку? Не черные блузки, не золотистые, а алые, как кровь, как роза! Или тебе больше хочется желтую? Цвета самого яркого яичного желтка.

– Конечно, желтую, – согласилась я. Мне было плевать на блузку, но я была рада, что она так веселится и болтает.

– Ах, и еще вышитые блузки в крестьянском стиле. Как ты полагаешь, можно найти в Париже еще русскую вышивальщицу? Помнишь, я сделала неплохие деньги на русском стиле еще тогда, после первой войны.

– Это вряд ли.

– Ох, жаль. Но вышивальщицу я все же найду. Блузка в деревенском стиле, и к ней юбка с такими глубокими бантовыми складками… – Вдруг она остановилась. – Нет, но это уму непостижимо!

Стеклянные витрины, сияющие огни вдоль всей улицы Фобур-Сент-Оноре, на улице Дюфур, улице де Севр открылись десятки крошечных магазинчиков с модными и яркими тряпками.

– Я должна это видеть!

Она погружала ручки с желтыми от никотина пальцами, с вечной мозолью на указательном, в ткани. Смотрела на свет, растягивала перед лицом вышивку, вглядывалась в швы.

– Это плохая работа, очень небрежная. Но цена соответствует, не так ли? Приличная клиентка сюда не придет. Посмотри, этот рукав, кажется, пришит косо…

Она рванула рукав, нитки затрещали.

– Мадам, так нельзя! – запищала маленькая приказчица.

Шанель посмотрела на нее так, словно надеялась прожечь в ней дыру.

Но мать могла бы смотреть на эту девчонку хоть целый год.

Та просто не знала Шанель, понятия об этом не имела – ей было едва-едва семнадцать.

– Вам придется купить эту вещь.

– Без всякого удовольствия! – сатирически раскланялась Шанель.

– Знаешь, эта блузка ничего, – сказала она мне уже на улице. – Ткань отличная, и лекало удачное. Надо только срезать этот кошмарный блестящий шнур и золотые пуговицы заменить просто черными. Я переделаю ее тебе. Пойдем-ка в «Риц», у меня там есть все необходимое.

– Я хотела еще посмотреть туфли у Лафайета.

– Ах, ну тогда без меня. Я уже устала. Купи с такими пуговками на носке, они, по крайней мере, забавные. Только не лакированные – с таким размером ноги это выглядит так, как будто ты всунула ноги в два рояля…

– Ох, мама, как бы я жила без твоих комплиментов!

Но подходящих туфель я не нашла и пошла в «Риц». Я стучала в дверь комнаты, но мне никто не открыл, и я спустилась к портье за ключом. У портье был испуганный вид.

– Мадемуазель похищена.

– Жозеф, вы говорите глупости. Как она может быть похищена? Она собиралась перешить для меня блузку. Скорее всего, она вышла за нитками или еще за какой-то чепухой.

– Говорю вам, она похищена. Два каких-то громилы, рукава засучены, мышцы так и перекатываются, револьверы заткнуты напоказ за пояса… Оттолкнули беднягу Гийома так, что он отлетел едва не за угол – это с его-то комплекцией! Вошли и сразу же вышли вместе с мадемуазель. Она выглядела очень спокойной. Сказала мне: Жозеф, всего доброго. Мадемуазель хотела еще что-то сказать, но один из молодчиков взял ее под локоть, весьма нахально, нужно заметить. Они посадили ее в «Ситроен» и унеслись, как вихрь. Присядьте, мадемуазель, вы страшно побледнели…

Все же я поднялась в номер и убедилась, что маму арестовали сразу после ее прихода – пакет с купленной блузкой стоял прямо у дверей, на шахматном столике лежала ее шляпа. Вероятно, за нами следили. Выпив воды и приняв таблетку, я поспешила на улицу Камбон. Там я застала зареванную Жермен.

– Мадемуазель, только что приезжали какие-то ужасные люди на огромном черном автомобиле, с огромными револьверами, и сами огромные! Спросили мадемуазель Шанель. Я так волнуюсь за нее!

– Жермена, не плачьте. Мадемуазель Шанель арестована. Я уверена, скоро все выяснится. Давайте подождем. И когда вам надоест заламывать руки, сварите мне кофе, ладно? И себе тоже сварите. Нам не помешает чашечка хорошего кофе.

Через полтора часа и полдюжины чашек кофе зазвонил телефон.

– Жермена, наверное, изошла на слезы, – сказала мать. – Я скоро приеду.

Ух, какой она была злой!

– Подумай только, Вороненок, «комитет по чистке»… это кого же тут надо чистить, позвольте спросить? Этим юнцам неплохо было бы начать с собственных ботинок. Вычищают Париж от мерзости коллаборационизма! Да из всех французов судить стоит только правительство Виши, все остальные просто устраивались, как могли. Я так и сказала ему, этому унылому карлику.

– А он?

– А он сказал, что таким, как я, бреют головы. Но это неважно, я даже не хотела вслушиваться в его бред. К счастью, им прекрасно известно, что за мной стоят влиятельные друзья. Этот комитет просто зарвался, если посмел показать зубы Шанель… Напоследок посоветовали мне – какова наглость! – не показываться на люди. Мол, народный гнев может принести мне неприятности. Это кто тут народ? И что это значит – брить голову?

Я старалась не смотреть на мать.

– Они бреют голову женщинам, которые спали с немцами.

Мать раскрыла рот и задышала так часто и глубоко, что я побоялась – она потеряет сознание из-за гипервентиляции. Нужно быть человеком, зацикленным на своей персоне, чтобы не заметить всего, что происходило вокруг. Освобожденные граждане Франции мстили за годы своего униженного положения и вымещали досаду – на ком? – на самых беззащитных.

Их вытаскивали из домов, тащили на площадь, раздевали до рубашек, а кое-где и донага, потому что рубашки тогда были не у всех. Им брили головы тупыми бритвами, кромсающими кожу. На высоких от бритья лбах, на грудях, на спине рисовали им свастики. Наказания и унижения были тем сильнее, что проводились публично, на глазах у родных, соседей и знакомых. Зеваки хохотали, потешаясь над унижением женщин. Парни из числа «сопротивленцев последнего часа» пускали папиросный дым им в лицо, плевали в них, щипали, били ремнями.

– Подстилка для боша! – кричали им.

Я слышала, что одна из женщин, вырвавшись из рук мучителей, опрометью бросилась через двор, в двери дома, вверх по лестнице… Ее не успели догнать – она выбросилась из окна шестого этажа, раскроив о мостовую свой только что обритый череп. И все-таки, кто же были в основном эти обритые наголо женщины? Вряд ли это был единственный случай самоубийства. Я слышала, что многих женщин расстреливали или забивали до смерти в патриотическом запале.

– Мы же вас предупреждали, – кричали мужчины.

О, да. Это было правдой. Они предупреждали. Я видела листовку, в которой говорилось: «Француженки, которые отдаются немцам, будут пострижены наголо. Мы напишем вам на спине – «Продались немцам». Когда юные француженки продают свое тело гестаповцам или милиционерам, они продают кровь и душу своих французских соотечественников. Будущие жены и матери, они обязаны сохранять свою чистоту во имя любви к родине».

Но и женщинам было чем оправдаться. Я видела, как высокая красивая блондинка с яркими губами, видимо, жалея своих роскошных кудрей, кричала пришедшим к ней мстителям:

– Эй, вы! Бесстрашные мужчины! Если вас можно так назвать! А вы-то где были, когда я спала со своим толстобрюхим начальничком! По каким щелям вы прятались? Почему не легли костьми, чтобы не пустить сюда бошей? Мой брат был в Сопротивлении, он все время приходил сюда и лопал ту еду, которую я приносила с работы! Которая была куплена моим телом! Он набирался сил для борьбы, так какого же черта ваша победа считается только вашей, а не моей?

И ей удалось устыдить. «Бесстрашные мужчины» пристыженно ушли, оглядываясь, словно волки.

Те, на ком мужчины Франции вымещали свой гнев, были в основном вольнонаемными служащими вермахта во Франции: сотрудницы санитарной службы, уборщицы, гостиничный персонал, повара и судомойки, секретарши, стенографистки… Они работали, чтобы кормить свою семью, лишившуюся зачастую кормильца, который был на фронте или в подполье, или не имели возможности зарабатывать. И если они порой и покорялись своим патронам, так много ли было на них вины? Чужаки надругались над ними, свои опозорили и судили их.

Шарль де Голль произнес речь о «заслугах» французской полиции, он утверждал, что «французские полицейские в период оккупации продемонстрировали пример мужества, доблести и героизма» и они будут награждены орденом Почетного легиона и Военным крестом за заслуги. Те самые полицейские, которые дубинками сгоняли людей на велодром! А женщин он наградил иначе. Указом от 26 августа 1944 года восемнадцать тысяч женщин были признаны «национально недостойными», то есть получили поражение абсолютно во всех гражданских правах. И мы с матерью тоже могли оказаться среди них. Она спала с немцами. Я работала на немцев.

Неудивительно, что мы были печальны в ту осень.

После ареста Шанель Лифарь загрустил. Он натерпелся страху, когда ее пришли арестовывать на улицу Камбон, и наконец решил сдаться «комитету по чистке танца» (до чего же дурацкое название).

– Нет, нет, – отвечал он на все уговоры. – Прятаться хуже. Они меня все равно найдут и тогда расстреляют, совершенно точно расстреляют. И сейчас, наверное, тоже расстреляют, но все же, Жермен, положите мне в пакет немного хлеба с сыром…

Жермен, горячая поклонница балетного искусства, увязала Сержу целый узел продуктов, в ответ на что он трижды перекрестил ее. Но и Серж скоро вернулся, несколько обескураженный.

– Странные люди, что же я мог поделать. «Ты плясал для Геринга и Геббельса»… Да тут все плясали для Геринга и Геббельса! Я им так и сказал. Ничего, отпустили.

Его отпустили, но наложили запрет на работу – на целый год. Разумеется. Свой пост он тоже должен был уступить кому-то, кто был более угоден «комитету». Но Серж легко отделался – у него только на нервной почве разыгрался ужасный аппетит, из-за чего он набрал много лишнего веса и вынужден был сесть на суровую диету.

– Ваша Жермен откормила меня, как рождественского поросенка! – жаловался он.

Куда хуже дела обстояли у Саши Гитри. Он был арестован на два месяца, не раз избит и освобожден без всяких извинений.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.