БЕРЛИНСКАЯ ЭПОПЕЯ. БЕЗ ПОЛИТИКИ НЕ ОБОЙТИСЬ

БЕРЛИНСКАЯ ЭПОПЕЯ. БЕЗ ПОЛИТИКИ НЕ ОБОЙТИСЬ

Полный 1898 год Леся трудилась не покладая рук. Помимо поглощавшего ее литературного творчества, она быстро и увлеченно выполняла многие задания общественного характера. Тем временем болезнь не сдавала позиций, хотя сама Леся старалась «не замечать» ее. На вопрос Павлыка о здоровье отвечала: «Было бы терпимо, если бы не эта глупая истерия, хорея, слабость сердца или — да черт знает, как она называется. Хожу себе по земле, как человек, пишу — временами даже много, принимаю участие в общественной жизни, но только расплачиваюсь за это регулярными приступами… Кажется, я скоро с ними свыкнусь, как вельможные пани привыкают к балам…»

Но чем дальше, тем боли в ноге сильнее и невыносимее. Теперь уже мысль об операции сустава не оставляла ни Лесю, ни ее родителей. Как-то им рассказали знакомые о том, что в Берлине есть крупный хирург, профессор Бергман, который специализируется на операциях конечностей, пораженных туберкулезом. Выходит, надо ехать к нему. Местные хирурги либо не решались на такую сложную операцию, либо не вызывали доверия. А согласится ли Бергман? Венские врачи в свое время отказались…

К счастью, берлинское светило пригласили на Украину для консультации, и Лесе удалось попасть к нему на прием. Мнение профессора благоприятное. Спустя несколько дней Леся пишет Павлыку: «Чувствую себя получше. Случилось повидать своего берлинского оператора, он согласился меня резать, так что недельки через три уже буду лежать на операционном столе. Такая перспектива меня не страшит, ведь после — лучшие перспективы: не станет туберкул в организме, значит, одной бедой меньше. Что касается самого процесса резания, лежания etc., - мне это не в диковинку. «Quod medicamenta non sanat ferrum sanat»,[38] надеюсь, что к третьему лекарству — ignis[39] — не придется прибегнуть. Новая перспектива испугала не меня, а мою истерию, — она приутихла и не терзает меня вот уже недели две. Пользуюсь этим и занимаюсь ликвидацией литературных дел».

Неотложных забот оказалось несметное множество: закончить рассказ «Над морем» — для Литературно-артистического общества, снять вопросы цензуры по драме «Голубая роза», которую Леся сама перевела на русский язык, завершить сцену из драмы «В пуще», написать письма родным и друзьям. И симфонический концерт послушать хочется, и проэкзаменовать надо Оксану, Микося и Зорю (сын покойного дяди) по французскому и латыни…

— Нет, я, кажется, объявлю себя банкротом, — сказала она, собираясь в Берлин.

Вместе с матерью выехали из Ковеля только 13 января, на следующий день прибыли в Варшаву. Остановились в гостинице с огромной, на весь фасад, вывеской «Замковая» и сразу же пошли осматривать город. Прежде всего — к недавно поставленному памятнику Адаму Мицкевичу. Затем пересекли центр, побывали на площадях и улицах Варшавы, ознакомились с историческими достопримечательностями, памятниками, роскошными старыми и новыми дворцами.

Через два дня Лесю встречал хмурый, строгий Берлин. Вскоре ее положили в частную клинику Бергмана: Йоганнесштрассе, И. Натруженная нога болела еще сильнее, и хирургическое вмешательство было невозможным. Надо немного повременить, пока боль уляжется. Леся была относительно спокойной и не прекращала заниматься литературными делами, интересоваться жизнью страны, которую впервые увидела так близко. Берлин поразил ее и внешним видом, и порядками, и ритмом жизни. 20 января она пишет своей сестре:

«Как видишь по почерку, уже лежу, но меня еще не резали, ждут, чтобы нога немного успокоилась, а она, как назло, болит…

Тут так много необыкновенного, начиная от мелочей комфорта и до грандиозных сооружений. Даже я, мало выходя за стены отеля… все-таки увидела целый мир. Вена рядом с Берлином не казалась бы большой, а о Киеве и говорить нечего. Здесь, собственно, три города: подземный, наземный и надземный. Над улицами и более низкими зданиями построены эстакады, по которым беспрестанно мчатся поезда… Непосредственно по улице поезда не ходят, только по этим эстакадам. На первых этажах домов всюду магазины, даже жутко подумать, сколько человеческого труда кристаллизовано в этих изделиях, порой совсем излишних. Больше всего меня поражает не то движение, которое видно днем, но то, которое слышно ночью: особенно оно было слышно в отеле, где мы жили первые два дня. Как только жильцы отеля улягутся спать, начинается починка и чистка водопроводов, лифтов и т. п., словно какие-то гномы, подземные духи, ведут свою таинственную работу».

Все здесь удивляло Лесю. Несмотря на ограниченность наблюдений, каждый день приносил ей что-то новое. Много узнавала поэтесса и от больных, прибывших сюда из разных уголков мира. В соседней комнате, например, лежала десятилетняя девочка из Африки, из Трансвааля.

Воскресенье, 24 января. Леся — на операционном столе… Операция закончилась успешно, но медленно заживающая рана, перевязки, затем подгонка ортопедического аппарата для ноги еще долго причиняли страдания Лесе.

Драгомановым в Софию. 13 февраля 1899 года, Берлин, «Уже почти три недели после операции… Сейчас я еще в гипсе, видимо, дней через десять его снимут и положат какую-нибудь повязку полегче, и с нею еще месяц пролежу, а тогда не знаю, может, разрешат потихоньку подниматься. Теперь нога почти не болит… Разве что чересчур резкое движение сделаю да во время перевязок. И то перевязки уже более-менее терпимы, а при первых — можно было с ума сойти. Последние три ночи спала с помощью брома и сулфунала, а прежде без морфия и думать нельзя было. Бред и всякие другие вещи не давали покоя ни мне, ни маме».

Впоследствии Леся говорила Ольге Кобылянской, что операция и все процедуры после нее были таковы, что вторично она себе и за царство небесное подобного не пожелает. Три с половиной месяца Леся не поднималась с постели, но и в такой ситуации не потеряла оптимизма, живо интересовалась общественными и литературными новостями, вела активную переписку с друзьями. Ее палата походила скорее на комнату-читальню, нежели на больничное помещение. «Я теперь много читаю, — писала она, — ведь здесь можно найти различные книги на чужих языках, в России это затруднительно».

Поездка в Берлин на операцию принесла пользу не только Лесиному здоровью, но также делу революционной пропаганды. Сюда не распространялась власть царской цензуры, и Леся вела переговоры о пересылке в Россию запрещенных изданий (в частности, с Павлыком), советовалась с опытными пропагандистами, подталкивала там, где в этом возникала потребность.

Показателен в этом смысле отрывок из Лесиного письма к Павлыку: «Напишите, приходил ли кто-нибудь к Вам от моего имени за популярными изданиями, а если бы и получил их от Вас, то на какую сумму? Если я не смогу уплатить этот долг, попрошу брата сделать это. Следовало бы завязать более тесные отношения с теми людьми, которые обращались к Вам, может быть, они и вправду способны вести позитивную работу, во всяком случае, не надо решать это apriori, ведь это люди доброй воли. Они говорили, что будут присылать мне сюда деньги и материалы для издания в Галиции. В соответствии с тем, что они мне направят, буду советоваться с Вами, где и каким образом можно опубликовать их… Я и указала им дорогу к Вам на случай… Они имеют намерение издавать популярные книжонки и разные Schriften[40] на политическо-экономические темы».

Леся стремилась влиять на политическую деятельность социал-демократических кружков в Галиции. В ряде писем она выступает в роли советчика, давая понять, что делает это не по собственной инициативе, а по поручению своих единомышленников из киевских марксистских кружков. К примеру, последние события — обострение отношений между украинскими и польскими партийными деятелями — подчеркивают противоречия и обоюдное недоверие. Пока речь идет «вообще» — все нормально, а как дело доходит до местных проблем и возрождения Польши — все летит кувырком.

Очень прискорбно, что социал-демократы в Галиции, представленные малочисленными и разрозненными кружками измельчали, беспринципны. Леся Украинка хорошо понимала насколько сильно шовинистическое течение в польском движении: эта реакционная стихия либо поглощала радикальные галицийские кружки, либо толкала их под националистические лозунги. Естественно в таких условиях много времени уходило на обывательские распри. Все это беспокоило поэтессу, занимало её мысли даже в больничной палате.

Несмотря на утверждение Леси, что публицистика не призвание, все же приходилось время от времени обращаться к этому жанру. Так было и в этот раз:

— Несчастная душа моя чует, что надо будет засесть на Украине за рефераты обо всем этом и писать, и читать, а ты, господи, веси, что я охотно оставила бы эту работу кому-нибудь другому…

Время шло. Нога заживала медленно. В мае Лесе разрешено было сидеть и даже совершать небольшие прогулки — сначала в гипсовой, потом в повязке из крахмала и со специальным ортопедическим устройством. Хотя Леся и поправлялась, однако постоянно жаловалась, что попусту тратится время, что она занимается не литературной деятельностью, а пустяками: письмами, аннотациями, правкой перевода, сделанного сестрой для русского журнала. Совет Павлыка прибегнуть к писанию диктовку не приняла: «Вы говорите — диктовать: к сожалению, не могу, не умею это, абсолютно, — все мысли неизвестно куда улетучиваются! Я даже не люблю, чтобы кто-либо сидел подле меня, когда пишу. А вслух думать могу разве что в горячке. Здесь все обстоятельства настолько не способствуют писанию, ведь пока не литератор и даже не человек, а хирургически-ортопедический манекен… Последние годы я большей частью живу одиноко и потому усвоила непрактичный обычай: собственно литературой могу заниматься только тогда, когда остаюсь одна в комнате и то по преимуществу вечером и ночью. А тут и днем и ночью — вдвоем, в 10–11 иду спать (таков режим), потом — каждый вечер массаж, снятие и (утром) накладывание аппарата портят мне настроение, ибо всегда напоминают, что я «материал», а не человек. Писать «как-нибудь», только бы не терять время, я могла бы, да не хочу… не считаю согласным ни с моею любовью к литературе, ни с моею литературной гордостью (сознаюсь, что она у меня таки есть)».

В конце концов вопрос о возвращении на Украину был решен. Леся занялась приобретением книг, которые трудно было раздобыть в России. Покидала Берлин с радостью — за пять месяцев он порядком надоел ей своими каменными пейзажами и сугубо урбанистическим ритмом жизни.

Всю дорогу думала о родине, о том, что изменилось там за это время. Под впечатлением зарубежной печати казалось, что произошли сдвиги к лучшему. В радостном возбуждении Леся восклицает:

Мечта далекая, надежда золотая —

Моя страна, к тебе стремлюсь душой,

Страшусь и радуюсь, высоко залетая…

Так птицы возвращаются домой.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.