Писательский метод

Писательский метод

В воспоминаниях Ив. Щеглова о Чехове записаны примечательные слова о «писательской наблюдательности», которой Чехов придавал большое значение: «Писателю надо непременно в себе выработать зоркого неугомонного наблюдателя. Настолько, понимаете, выработать, чтобы это вошло прямо в привычку, сделалось как бы второй натурой».

Сам Чехов умел не только смотреть и запоминать, но обладал той способностью художественной отгадки, тем свойством «распознавания», которое раскрывает содержание явлений, ускользающее от глаз обычного наблюдателя.

«Простой человек смотрит на луну и умиляется, как перед чем-то страшно таинственным и непостижимым. Ну, а астроном смотрит на нее совсем другими глазами… у него уже нет и не может быть никаких иллюзий. И у меня, как медика, их тоже мало». Так сказал о себе Чехов.

На всем протяжении своего творческого пути Чехов только и делал, что разрушал иллюзии «нас возвышающего обмана».

Его писательский метод — метод аналитический, «химический».

Наброски его записной книжки поражают своим содержанием. Если это сюжет рассказа, то непременно рассказа внешне анекдотического; если это характеристика действующего лица, то обязательно наделенная гиперболическими чертами. Создается впечатление, что все эти люди, особые приметы которых зафиксированы писателем, — словно чудовищные призраки, где человеческое сведено к животному, и где животное поглотило человеческое.

«Толстая, пухлая трактирщица, помесь свиньи с белугой».

«Беременная дама с короткими руками и длинной шеей, похожая на кенгуру».

«Можно думать, судя по лицу, что под корсажем у нее жабры».

«Писатель должен быть объективен, как химик» — определял в одном своем письме писательское назначение Чехов. Но ведь химия разлагает целое на его составные элементы. Так и Чехов разложил жизнь на ее атомы и людей показал в обнаженности их тайных побуждений.

Иногда, в результате такой операции, сквозь человеческую оболочку героев Чехова начинают ясно проглядывать черты животного. Про Наташу из «Трех сестер» Чехов сказал, что она напоминает «шершавое животное».

Черты бестиальности, какими наделяет он своих «шершавых» Наташ, Чехов выписывает с мельчайшими подробностями, с чисто анатомической точностью.

Вот Аксинья («В овраге»). «У нее были серые наивные глаза и на лице постоянно играла наивная улыбка». И в этих немигающих глазах и в маленькой голове на длинной шее, и в ее стройности было что-то «змеиное, зеленое». «С желтой грудью, с улыбкой, она глядела, как весной из молодой ржи глядит на прохожего гадюка: вытянувшись и подняв голову».

И как контраст гадюке-Аксинье дана Липа — «худенькая, слабая, бледная», о которой Чехов говорит, что она была похожа на жаворонка. Или вот семейная группа из рассказа «Супруга» — фамильный портрет, на который с отвращением и ужасом глядит доктор Николай Евграфыч: «Это была семейная группа: тесть, теща, жена доктора, Ольга Дмитриевна, когда ей было двадцать лет, и он сам, в качестве молодого счастливого мужа. Тесть, бритый, пухлый, водяночный тайный советник, хитрый, жадный до денег, теща — полная дама, с мелкими хищными чертами, как у хорька, безумно любящая свою дочь и во всем помогающая ей. Если бы дочь душила человека, то мать не сказала бы ей ни слова, и только заслонила бы ее своим подолом. У Ольги Дмитриевны тоже мелкие и хищные черты лица, но более выразительные и смелые, чем у матери. Это не хорек, а зверь покрупнее».

Или старшина и волостной писарь в повести «В овраге» — мошенники, «не подписавшие ни одной бумаги, не отпустившие из волостного правления ни одного человека без того, чтобы не обмануть и не обидеть». Вот они сидят теперь рядом — «оба толстые, сытые, и казалось, что даже кожа на лице у них была какая-то особенная, мошенническая». Жена писаря — «женщина исхудалая, косая», привела с собой всех своих детей и, «точно хищная птица, косилась на тарелки и хватала все, что попадалось под руки и прятала себе и детям в карманы».

Озорной Володька Лычков («Новая дача»), пьяный, бьет старика-отца. Отец в свою очередь бьет сына: «Отец поднял палку и ударил ею сына по голове; тот поднял свою палку и ударил старика прямо по лысине, так что палка даже подскочила. Лычков-отец даже не покачнулся и опять ударил сына, и опять по голове. И так стояли, все стукали друг друга по головам. И это было похоже не на драку, а скорее на какую-то игру».

Можно было бы привести бесчисленные примеры этого беспощадного анализа, которым разлагает Чехов живую сущность своих персонажей.

Примечательно, что, рисуя заболевание своих героев, Чехов заставляет их видеть в окружающих то, что видел он сам, разложивший жизнь на атомы.

Поручик Климов в «Тифе» — больной, уже в полубреду, входит в помещение вокзального буфета. Его тошнит от запаха жареного мяса, а вид пьющих и едящих для него нестерпим. Вот красивая дама громко беседует с военным в красной фуражке. Дама и ее улыбка и зубы у нее — «великолепные, белые зубы» — производят на Климова такое же впечатление, как окорок и котлеты.

«Он не мог понять, как это военному в красной фуражке не жутко сидеть возле нее и глядеть на ее здоровое, улыбающееся лицо».

В «Именинах» заболевшая Ольга Михайловна разливает на пикнике чай и замечает в окружающих то, чего раньше никогда не видела. Вот молодой человек шутник: «он пил чай в прикуску и приговаривал: «А люблю, грешный человек, побаловать себя китайской травкой». Никто не понимал, что всё эти мелочи были мучительны для хозяйки, да и трудно было понять, так как Ольга Михайловна все время приветливо улыбалась и болтала вздор.

Чехов был в положении своих больных героев. Но те замечали шутника, «балующегося китайской травкой», только в минуту болезненной обостренности восприятий, а он, беспощадный аналитик, видел этого символического молодого человека везде и всюду. Он подбирал его словечки, прибаутки, шуточки. Рисовал его движения, поступки, ужимки.

И вероятно ему не раз было жутко, как Климову от сытого лица дамы с белыми зубами.

Но он не боялся изображать людей во весь их рост, и окруженные «горшочками для сметаны» и засохшими «кусочками колбасы для людей на кухне» («Учитель словесности»), они с их поговорочками, с их страстишками, пороками, с их опустошенными душонками — они уже становились гиперболой.

От этого ужаса его спасло лирическое постижение мира. Он знал молодость, красоту, сад, обрызганный росой, замечал снежинки, таявшие на длинных ресницах прекрасной, мелькнувшей на пути женщины, и тогда мир преображался. Тогда Анна Алексеевна казалась влюбленному Алехину («О любви») «существом близким, уже знакомым, точно это лицо, эти приветливые умные глаза он видел уже когда-то в детстве в альбоме, который лежал на комоде у его матери».

Как художник Чехов для своего времени был подлинным революционером, сломавшим старые формы русской прозы. Он действительно проложил «новые пути», создав «маленький рассказ» со сгущенным содержанием, новеллу, насыщенную психологически, но лишенную действенно развивающегося сюжета.

Поколение дореволюционных писателей — Ив. Бунин, С. Сергеев-Ценский, Ив. Шмелев, Б. Зайцев, не говоря о сотнях Лазаревских, — прошло через чеховскую школу. Тот импрессионизм, который является ее отличительным признаком, оставался надолго господствующим в русской художественной литературе. Русские символисты почерпнули у Чехова и смелость его метафор, и четкость скупого рисунка, и меткость сравнений, и рельефность образов, и краски пейзажа, и ритмичность его мужественной прозы, и музыкальность его лирики. Но по существу эти чеховские приемы были взяты механически, без проникновения в глубину содержания чеховского творчества.

Рассказы подражателей Чехова вялы, слащавы, лишены какого бы то ни было социального значения. В особенности был дурно понят Чехов-драматург, и сотни драмоделов, писавших «под Чехова», засорили репертуар русского театра пьесами, совершенно лишенными и внешнего и внутреннего действия. Это были произведения, в которых только и рассказывалось, как люди спят, едят, носят свои пиджаки.

Подражали Чехову и некоторые писатели пооктябрьского периода: нечто «чеховское» звучало и в ранних рассказах Б. Пильняка, и у Е. Замятина, и у В. Лидина. Но эти чеховские веяния, в которых было лишь внешнее подражательство приемам Чехова, должны были рассеяться. «Чеховская форма» переставала быть современной, делалась той необходимой ступенью, не перешагнув которую нельзя итти вперед. Современные русские писатели будут учиться у Чехова не «чеховским настроениям», а глубине его, его чудесному искусству вскрывать «подводное течение» человеческих чувств, его сжатому диалогу, его изумительному языку.

Чехов не был завершителем приемов классической русской литературы. На нем почти не отразился Гончаров, Тургенев, Толстой. Если можно найти у него влияние Гоголя, сказавшееся в работе над словом, то все же основное в чеховской манере, в манере построения «компактного маленького рассказа», идет, конечно, от западноевропейской классики, и в особенности от Мопассана, которого сам Чехов признавал своим учителем. В свою очередь творчество Чехова оказало большое влияние на западноевропейскую литературу. Чеховский импрессионизм был воспринят норвежцем Г. Бангом, «чеховское» звучало и у Б. Келлермана.

Особенно сильное воздействие оказывает Чехов на некоторых из современных английских писателей, например, на Катерину Менсфельд. «По-чеховски» изображает лишних людей мелкобуржуазной провинциальной Америки Шервуд Андерсон. Можно найти чеховское звучание и у Дос-Пассоса, и у Хемингуея, и у Джойса.

Охотно играют в Европе, в Америке и в Японии и пьесы Чехова. Этот «возврат» к Чехову в зарубежных странах свидетельствует лишь о том, что «потерянное поколение», как назвал Хемингуей поколение, пережившее европейскую бойню и пребывающее в тисках кризиса и фашизма, находит в Чехове писателя, настроения которого созвучны с его собственным пессимизмом, усталостью и разочарованностью. Не столько Чехов, сколько «чеховщина» — вот что привлекает сейчас зарубежных читателей.

Чехов приходит сейчас на Запад таким, каким его видели хмурые и усталые люди нашей дореволюционной действительности. Чехов приходит на Запад в ореоле той «чеховщины», от которой мы давно избавили Чехова.