СТУДЕНТЫ
СТУДЕНТЫ
С первого же курса студентов разделили на пять академических групп, три мужских и две женские. В университете преподавали лучше, чем еще несколько лет назад в ЛИЛИ — ЛИФЛИ, многим студентам приходилось тяжело — даже отечественную историю надо было учить «с нуля». Условия для занятий были неважными. Читальные залы размещались в обычных аудиториях, сосредоточиться мешал доносившийся из коридора шум. Некоторые лекции читали в актовом зале, где приходилось устанавливать столы и стулья, на это уходило все начало занятия.
В 1934–1936 годах учебников практически не было, к экзамену готовились по лекциям, которые еще несколько лет назад считались устаревшим и даже буржуазным методом преподавания. Конспекты передавали из рук в руки и зачитывали до дыр. Издавались импровизированные учебные пособия. Например, еще в 1932 году в ЛИФЛИ появился курс лекций по истории Древнего Востока, подготовленный на основе конспектов двух студентов, Теодора Шумовского (будущего известного арабиста, переводчика Корана) и Михаила Черемных. Шумовский записывал медленно, а Черемных, рабочий парень, быстро, но безграмотно. Ни редактора, ни корректора не нашлось, профессор Струве вчитываться в студенческие записи своих собственных лекций не стал, а потому учебное пособие, гордо названное «История Древнего Востока, курс лекций по конспекту Т. А. Шумовского и М. А. Черемных», представляло собой нечто ужасное. Замысловатые имена ассирийских и вавилонских правителей были напечатаны с ошибками, на каждую страницу приходилось десятка по два опечаток. Тем не менее курсом лекций, который прозвали «малым Струве», не один год пользовались студенты ЛИФЛИ и университета. К 1936-му появился и курс лекций профессора Вайнштейна, изданный также в спешке. Но маленького тиража не хватало, в библиотеке за учебными пособиями стояла очередь.
В 1936–1937 годах издадут двухтомную «Историю античного общества» С. И. Ковалева. Мало того, что курс Ковалева был еще схематичным и сырым (вышедший после войны курс истории Древнего Рима будет намного лучше), так его еще и напечатали на плохой бумаге, с массой опечаток. Но все-таки это было первое марксистское учебное пособие по античной истории. Дальше дело пойдет быстрее. В сентябре 1937-го Греков выпустит свою «Историю СССР», в 1938-м курс «Истории СССР» опубликует Мавродин. В 1938–1939 годах выйдет учебник по истории Средних веков, подготовленный совместно О. Вайнштейном, А. Удальцовым, Н. Грацианским, Е. Косминским и И. Подольским.
При некоторых кафедрах истфака появились и студенческие научные кружки, объединенные в феврале 1937-го в Студенческое научное общество историков, которое даже издавало свой журнал, где печатались доклады и статьи студентов, в том числе — однокурсников Гумилева. Диапазон исследований был самым обширным — от академического антиковедения («Поэзия Феогнида Мегарского») до марксистской истории колониальных и зависимых народов («Колониальная политика царизма в Казахстане»). Лев в работе этого общества, видимо, не участвовал, по крайней мере, ему лишь однажды, в январе 1938-го, предложили напечататься в журнале.
На первый взгляд Лев был счастливее своих сокурсников. Он несколько лет готовился к карьере историка, еще в Бежецке перечитал гимназические учебники, в его распоряжении была библиотека Пунина: «Оказалось, что у меня подготовка науровне лучших студентов исторического факультета», — вспоминал Гумилев позднее. Греков, Лурье и Тарле ставили ему «отлично», Струве — «очень хорошо», Винников просто — «хорошо». В те времена оценки не завышали, чтобы получить хотя бы «удовлетворительно» студент истфака должен был много дней корпеть над книгами в библиотеке. Гумилев, помимо университетской, уже со студенческих лет стал прилежным читателем библиотеки Академии наук.
Осенью 1937-го Аксель Бекман представил юной Марии Зеленцовой Гумилева как лучшего студента исторического факультет. Гумилев обладал замечательной памятью, которую он еще усовершенствовал собственным методом запоминания. Вот как он разъяснял свой метод: «…обычно учат историю, как сушеные грибы на ниточку нанизывают, одну дату, другую — запомнить невозможно. Историю надо учить, как будто перед тобою ковер. В это время в Англии происходило то-то, в Германии — то-то… Тогда ты не перепутаешь, потому что будешь не запоминать, а понимать». Теорию Гумилев проверял практикой. Лев вместе с несколькими студентами садился за один из последних столов, подальше от лектора, и начинал такую игру: один участник называет год, другие должны рассказать, что в этом году произошло в Чехии, Франции, Мексике, Китае и т. д.
Впрочем, историю со второй половины XIX века Гумилев знал намного хуже. В его зачетке есть несколько троек: по Новой истории 1830–1870, по Истории СССР 1800–1914, по Новой истории колониальных и зависимых стран. Возможно, политизированная и уже насквозь марксистская история XIX–XX веков вызывала у него отторжение, а возможно, дело в одной тайне, связанной с его университетскими годами.
Вскоре после второго ареста (октябрь 1935-го) Гумилева отчислили из университета. Восстановился он только год спустя, 19 октября 1936-го. С этого времени начинается самый счастливый и самый спокойный период его университетской жизни, который будет продолжаться до нового ареста в марте 1938-го. Между тем в зачетной книжке Гумилева есть записи только о трех экзаменах, сданных в зимнюю и летнюю сессии 1937-го, и ни одной записи о зимней сессии 1938-го, хотя в январе положение Гумилева еще казалось прочным. Льву даже предложили напечататься в журнале студенческого научного общества, что его чрезвычайно удивило. Почему же он не сдавал экзамены?
В составленной Ольгой Новиковой Хронике жизни Гумилева говорится, будто он в 1937-м сначала завалил экзамен по «основам марксизма-ленинизма», а затем пересдал — на тройку. Но экзамен по диалектическому и историческому материализму (именно так назывался этот предмет) Гумилев сдал на четверку.
Так что заведующий спецчастью ЛГУ товарищ Шварцер зря написал в характеристике, будто студент Гумилев «получал двойки по общественно-политическим дисциплинам (ленинизм) вовсе не потому, что ему трудно работать по этим дисциплинам, а он относился к ним как к принудительному ассортименту, к обязанностям, которые он не желает выполнять»[35].
Поразительно другое — когда Гумилев сдал этот экзамен. 5 мая 1936 года. Вот это действительно загадка, ведь в мае 1936-го Гумилев вообще не был студентом истфака ЛГУ. Зимнюю сессию 1936-го Гумилев пропустил, а вот в мае — июне 1936-го сдал сразу шесть экзаменов. Невероятно! Можно предположить, что экзамены за второй курс он сдавал на третьем курсе, то есть зимой и летом 1937-го. Тогда все вроде бы встает на свои места. Но почему тогда преподаватели в графе «дата сдачи курса» ставили не 1937-й, а 1936-й? Зачем им было заниматься приписками, да еще в то время, когда любая оплошность считалась поводом для самого грозного обвинения?
Много лет спустя Лев Гумилев, уже кандидат наук, собиравшийся защищать докторскую диссертацию, учил молодых студенток: пусть налегают на языки, настоящий историк должен прочитать любую монографию на другом языке за 2–5 дней. Он был, конечно, прав, хотя самому Гумилеву языки давались трудно.
В отличие от настоящих аристократов, вроде будущего многолетнего корреспондента Гумилева, известного евразийца Петра Савицкого, у Льва не было французских гувернанток и немецких бонн. На истфаке он сдавал экзамены по французскому и латыни. По латыни Гумилев дважды получил «отлично», хотя позднее, уже в пятидесятые годы, жаловался Савицкому, что лишь «чуть-чуть» знает латынь. Впрочем, между его последним экзаменом по латыни и этим письмом — двадцать лет, два ареста, четыре лагеря и война. По французскому он успел получить «очень хорошо» и «удовлетворительно». Французскому он пытался учиться у матери, но дело не пошло из-за «антипедагогического таланта» Ахматовой: «Ей не хватало терпения. И большую часть урока она просто сердилась за забытые сыном французские слова. Текло время, наступало успокоение. И снова — ненадолго. Такие перепады настроений раздражали обоих»[36]. Тогда Гумилев записался в кружок французского языка, а с Ахматовой продолжал практиковаться в разговорном французском и в конце концов выучил этот язык достаточно хорошо.
Немецкий и английский Гумилев учил самостоятельно, давались труднее, а восточным языкам тогда учили не на историческом, а на филологическом факультете и на лингвистическом отделении ЛИФЛИ. Традиции востоковедения в Ленинграде не прерывались, там можно было найти преподавателей персидского, монгольского, арабского и даже хауса и суахили. Но времени посещать занятия на другом факультете у Льва не хватало.
Одновременно изучать историю и языки могли немногие. Например, Игорю Дьяконову повезло, когда он, отучившись два курса на историческом отделении ЛИФЛИ, перешел на первый курс лингвистического, где и начал учить аккадский, древнееврейский и шумерский. Гумилев же доучился лишь до четвертого курса, причем и за время учебы его успели и арестовать, и отчислить, и восстановить, и вновь арестовать.
Лингвистическим гением, вроде Владимира Шилейко или Агафангела Крымского, Гумилев не был, от нормального же человека изучение языков требует долгих систематических занятий. Гумилев пытался языки учить: «Лева с наслаждением произносит тюркские словечки», — но далеко не продвинулся. Одно время он пробовал учить даже японский, а своей преподавательнице, Ольге Петровне Петровой-Коршуновой, еще довольно молодой даме, читал стихи Анненского, Гумилева, Ахматовой — все это к величайшему неудовольствию Эммы Герштейн.
Теоретически, он мог бы заниматься и монгольским языком. В октябре 1936-го в библиотеке Академии наук Гумилев познакомился с молоденькой монгольской аспиранткой Очирын Намсрайжав. Девушка читала в библиотеке книгу «Черная вера или шаманство у монголов и другие статьи Доржи Банзарова». Гумилев представился и сказал, что очень интересуется историей Монголии. Он приходил в библиотеку каждый день, и после занятий молодые люди начали гулять по Университетской набережной, разговаривали о Пушкине, однажды зашли в Кунсткамеру. Очирын Намсрайжав написала в своих воспоминаниях, что Гумилев признался ей в любви и обещал посвятить поэму, но не успел закончить ее до очередного ареста, который, собственно, и прервал их роман. Гумилев успел прислать девушке только посвящение к поэме, которое тоже (если не считать нескольких строчек) не сохранилось.
Об отношениях Льва с однокурсниками известно мало. Среди своих друзей по истфаку Гумилев называет Василия Егорова и Михаила Резина, но об этой дружбе сведений практически не сохранилось. Одно время вместе с Гумилевым училась Маргарита Панфилова, которая в конце сороковых устроит встречу Гумилева с ректором ЛГУ. Другой сокурснице, Татьяне Станюкович, внучке известного писателя, Гумилев записал в альбом небольшую поэму «Диспут о счастье» (набросок к будущей стихотворной трагедии «Смерть князя Джамуги»), или же она сама переписала у него эту поэму (оригинал не сохранился).
К весеннему семестру 1935 года Гумилев сближается с Игорем Поляковым и Аркадием Бориным. Лев был человеком общительным и открытым. С Бориным, например, он познакомился так: на занятии по французскому языку послал ему записку: «Мне ясно, что Вы вполне интеллигентный человек, и мне непонятно, почему мы с Вами не дружны»[37]. Арест 1933-го не научил его осторожности, поэтому с новыми знакомыми он не только говорил о политике, но и приглашал домой на Фонтанку, где студенты-историки познакомились с Пуниным и Ахматовой. Именно эти студенты (сначала Борин, а затем и Поляков) в 1935 году дадут первые показания на Гумилева и Пунина.
Поступив на первый курс истфака, Гумилев испытал что-то вроде эйфории. Он с удовольствием учился, даже принимал участие в университетском субботнике, но уже полгода спустя все изменилось. 20 января 1935 года начинались студенческие каникулы. «Лева приехал в Москву — мрачный-мрачный. От первоначальной радости по поводу приема в университет не осталось и следа», — записывает Эмма Герштейн.
Гумилев вспоминал, что столкнулся с неприязнью окружающих именно в университете. В экспедициях к нему относились по крайней мере не хуже, чем к другим. Кто же преследовал Гумилева? Много лет спустя он утверждал, будто на экзаменах его не раз пытались «завалить», чтобы был предлог убрать «неудобного студента»[38]. Допустим, враги среди ученых у Гумилева появились уже тогда. Но не происхождением же могли его попрекать профессора? Университетское начальство? Но как раз с начальством у Гумилева отношения складывались неплохо. Ректор ЛГУ Михаил Семенович Лазуркин восстановит отчисленного Гумилева в университете. Позднее, уже после войны, новый ректор Александр Алексеевич Вознесенский поможет Гумилеву защитить диссертацию.
Не профессора, не начальство, а именно товарищи-однокурсники из его академической группы не раз требовали исключить Гумилева из университета.
Классовый принцип при зачислении в университет еще действовал, сохранялись и характерные для времен борьбы со всяческими буржуазными «спецами» нравы, от которых страдали не только дети лишенцев, но и университетские преподаватели с «дурной наследственностью». Наглые студенты на консультациях изводили даже академика Струве, спрашивая, не родственник ли он известному «оппортунисту» Петру Бернгардовичу Струве, который некогда назвал Владимира Ильича Ленина «думающей гильотиной»[39].
«Что вы, что вы, голубчик, даже не однофамилец»[40], — будто бы отвечал перепуганный Василий Васильевич.
Среди студентов было много недоучек с идеальными анкетами, развязных и самоуверенных. С каждым годом росла комсомольская ячейка. Сам Гумилев утверждал, что не давал повода к всеобщей неприязни, но, зная его характер, в это трудно поверить. Эмма Герштейн вспоминала о невероятной дерзости молодого Льва, из-за которой его ненавидели и боялись. Вряд ли Лев, не стеснявшийся вступать в самые ожесточенные споры даже с трамвайными пассажирами, в университете вел себя тихо.
В некоторых фрагментах его сказки «Посещение Асмодея», сочиненной уже в Норильском лагере, есть отзвуки тех студенческих лет:
Про вас ведь говорят на факультете:
«Скажи мне, Фарнабаз, ликиец молчаливый,
Зачем ты сердишь нас повадкою кичливой?»
<…>
Ругающим тебя не кланяешься низко,
К собратьям и кружкам ты не подходишь близко.
<…>
Подвигнемся, друзья, ужели Фарнабазу
Дадим распространять зловредную заразу?
И нам ли потерпеть, друзья, чтобы меж нас
Ходил, смотрел, дышал какой-то Фарнабаз?[41]
Случай Гумилева может показаться странным или из ряда вон выходящим только современному читателю, который не знает о порядках, царивших в студенческой среде Ленинградского университета тридцатых годов.
«Чистки» студенческих групп от «социально чуждых элементов» практиковались еще с двадцатых годов. Занимались ими сами студенты, точнее — студенческие комсомольские ячейки, которые контролировали и беспартийную часть академических групп. Студенты тогда регулярно отчисляли из университета своих политически неблагонадежных товарищей. В 1935 году, например, был исключен филолог Николай Ерехович, будущий одноделец Гумилева. Решение об отчислении принимала комсомольская организация. Собирались комсомольцы отдельно от других студентов, не посвящая последних в свои дела. В один прекрасный день на доске объявлений появлялся кусок обойной бумаги с надписью «персональное дело», дальше следовала фамилия несчастного. Вскоре после этого человек исчезал из университета. Университетская атмосфера, по крайней мере на гуманитарных факультетах, для Льва была самой неблагоприятной. По определению Ахилла Левинсона, студента-филолога, знакомого Руфи Зерновой, «двести пятьдесят человек исключило из своих рядов шестьсот».
Льва же многие студенты, видимо, просто недолюбливали, а политическая неблагонадежность Гумилева оказалась отличным поводом от него избавиться. В характеристике Гумилева, составленной в специальной части ЛГУ и датированной 1 июля 1938 года (несколько месяцев спустя после третьего ареста), утверждается, будто студенты неоднократно требовали отчислить Гумилева из университета. Значит, с враждебностью по крайней мере части однокурсников он сталкивался из года в год.