Глава 10 Командировки

Глава 10

Командировки

Живя в Погорелом, я немало ездил в командировки в другие районы Калининской области. Эти путешествия (наряду с поездками в Москву с гусями в одну сторону и с маслом — в обратную) были одним из тех «развлечений», которые скрашивали жизнь, разнообразили ее, давали возможность полнее узнать мир вокруг. Ездить мне приходилось либо на групповые дела, когда в районе не хватало местных адвокатов, либо когда кто-то из моих коллег уходил в отпуск или болел — тогда туда по направлению руководства Калининской областной коллегии адвокатов приезжал кто-то из соседей, в том числе командировали и меня.

Особенно запомнились мои командировки в Молодой Туд — столицу Молодотудского района. Этот районный центр километров на тридцать пять отстоял от станции Оленино железной дороги Москва Рига. Регулярного транспортного сообщения между Оленино и Молодым Тудом не было. Весной или осенью добраться до райцентра можно было только либо верхом на лошади, либо пешком. А идти выходило или целый день, или ночь — как получится, и лишь изредка, в сухое время года, можно было кое-как проехать на грузовичке.

Первый раз, направляясь в Молодой Туд, я переночевал на станции Оленино, а утром двинулся пешком. На дворе стояло лето, и идти было в охотку: я шел проселочной дорогой, которая вилась то по полям, то по лесам, то через малюсенькие деревеньки с их низенькими покосившимися избами, и к вечеру благополучно добрался до места. Красотой его я был восхищен!

Легенда гласит, что старинное название Молодого Туда связано со свадьбой местного барчука. Он то ли перед самым венчанием, то ли в какой-то другой решительный момент заключения брака, словно гоголевский Подколесин, куда-то исчез. Его долго искали и нашли в кустах возле речушки. Нашедшие стали громко кричать остальным: «Молодой тут, молодой тут!» От этого будто бы и пошло название селения — я не знаю, насколько это правда, но мне эта легенда всегда нравилась.

Перейдя по мостику через небольшую речку Тудовку, я вступил в длинную березовую аллею, которая вела к барской усадьбе. А в самом барском доме, старом, деревянном, находился районный суд.

К суду я подошел в самом радужном состоянии духа: вечер был прекрасный, теплый, живописные виды усадьбы и ее окрестностей навевали романтическое настроение. В суде меня встретила секретарь — доброжелательная, улыбчивая, очаровательная девушка. Она радушно меня приняла, отвела сначала к судье и познакомила с ним, а затем проводила к местному «отелю» — Дому колхозника.

Эти Дома колхозника были в те времена в каждом районе и даже в областном центре, и я на своем веку немало повидал этих грязноватых уродцев. В комнатах, неряшливых и вонючих, располагались, как правило, четыре-шесть кроватей — железных, с матрасами, вата в которых вздувалась комьями, жесткими подушками, серыми простынями и наволочками. Здесь же стоял обычно стол, не покрытый ни клеенкой, ни тем более скатертью. На столе обычно на газетах лежали какие-то продукты, стояли железные кружки. Умывальник был либо в самой комнате, либо в коридоре, другие удобства размещались во дворе или в пристройке.

В молодотудском Доме колхозника меня, помню, больше всего поразил абажур, свисавший с потолка в центре комнаты. Это был кусок плотной бумаги, свернутый конусом и прикрепленный к шнуру «лампочки Ильича». Он был прожжен в нескольких местах от нагревавшейся лампы и грозил в любой момент вспыхнуть. К счастью, этого не случилось. В этой гостинице мне было так неуютно, что во второй мой приезд в Молодой Туд мне просто поставили раскладушку в густых живописных кустах возле здания суда, и так провести ночь оказалось гораздо приятнее, чем в Доме колхозника.

В судебном заседании мне пришлось состязаться с молодым прокурором, приехавшим по направлению на работу из Ленинградского университета. Мы с ним страстно, до хрипоты спорили в процессе, судья разрешил каждому из нас по несколько раз выступить в прениях. Когда же суд удалился для вынесения приговора, мы дружески продолжили обсуждать сначала дело, а потом уже и просто посторонние, но интересные нам темы. Наши хорошие отношения, возникшие в Молодом Туде, сохранились надолго, и мы потом не раз пересекались с ним по делам службы и в Лихославле, где я также некоторое время работал, и в Калинине.

Приговор по делу был оглашен в третьем часу ночи. Мы с прокурором терпеливо его ожидали, и оба испытали некоторое разочарование, — суд не согласился ни с моей, ни с его позицией.

Впрочем, переживал я недолго. К утру следующего дня я отправился в обратный путь, и здесь меня ждало неприятное происшествие.

За те три-четыре дня, что я находился в Молодом Туде, дорога до станции благодаря хорошей погоде основательно подсохла, и по ней с грехом пополам можно было проехать на попутной машине, чем я и решил воспользоваться. Впрочем, проехать — это не совсем верное слово: машина не ехала, а еле тащилась по выбоинам, колдобинам, ямам так называемой дороги.

Это была не легковая машина, а древний грузовичок, в котором перевозили льнотресту — льняную солому. Укладывалась она в кузове очень высоко, выше кабины, придавливалась сверху гнетом — бревном, которое лежало вдоль кузова и было притянуто к нему веревками. На этом сооружении я и расположился для длительной поездки. У меня оказались две попутчицы — местные жительницы.

Кряхтя и завывая, медленно двигалась по дороге машина. Убаюканный тряской, я задремал. А когда проснулся, обнаружил себя лежащим на дороге. Оказывается, во сне я свалился со стога льнотресты. Машина мгновенно остановилась, выскочил разъяренный водитель, который начал кричать: мол, ему за меня отвечать и какого черта я не держался!

Я встал, убедился, что руки и ноги целы, начал как-то оправдываться. Ощупав меня, водитель велел снова лезть наверх и держаться за гнет.

Сидевшие все это время наверху мои попутчицы были довольно сильно напуганы. Они рассказали мне, как я сладко заснул и неожиданно для них после очередной рытвины вдруг сполз со стога и свалился на дорогу.

В конце концов мы добрались до станции Оленино, и я вернулся в Погорелое Городище. К сожалению, как потом выяснилось, в результате падения с машины я все же немного повредил позвоночник, и с тех пор мучаюсь поясничным радикулитом.

При рассказах о командировках по Калининской области невольно возникают в памяти неожиданные особенности некоторых районных судей.

Помню, что в районе, называемом Высокое, был судья, сразу удививший меня тем, что он слово «кодекс» произносил с ударением на последний слог и со звуком «е», смягчая предшествующую согласную — «кодекс». Говор его был не тверской — судья чрезвычайно сильно окал. Сам он внешне напоминал какого-то старичка-боровичка, правда, без бороды, но с седоватым ежиком волос — низенький, приземистый, неторопливый.

Были мы там с моим коллегой Генрихом Ревзиным, о котором я уже здесь писал. И Ревзин, выступая, несколько раз произнес: «Противная сторона» — это было общепринятое выражение, обозначающее противника в процессе. Неожиданно, однако, судья его прервал и произнес, сильно окая:

— ЧтО вы тОкОе гОвОрите — прОтивная стОрОна, прОтивная стОрОна — для суда обе стОрОны Одинаково прОтивные!

Я столько потом рассказывал эту историю, что она широко разошлась, превратившись в анекдот.

Другой судья слушает показания свидетеля. Свидетель утверждает, что подсудимый выражался нецензурно.

— Как именно выражался подсудимый? — спрашивает судья.

— Нецензурно, — мнется свидетель.

— Что именно он сказал? — настаивает судья.

— Не могу повторить…

— Ну, на какую букву, — не отступает судья.

— На «Р».

— Нет на эту букву нецензурного ругательства, — заключает судья.

— Есть, — упирается свидетель.

— Ну, хорошо, — вскипает судья, — прошу всех покинуть зал судебного заседания, дальнейшее слушание будет вестись при закрытых дверях.

Всех выводят. Участники процесса остаются одни.

— Ну, как он вас обозвал, повторите.

— Распиздяй.

Судья радостно всплескивает руками:

— Точно, есть такое слово!

Суд продолжается.

В другом районном центре, городе Зубцове, одна из судей была поклонницей Бахуса. О ней, а точнее, о том, как она совмещала эту свою страсть со служебной деятельностью, ходили легенды! Мне самому пришлось видеть, как ее под руки усаживали в машину, когда мы отправлялись на выездную сессию суда в какую-то деревню. Правда, пока мы доехали, нас изрядно растрясло и проветрило. Так что из машины она уже вышла самостоятельно. А затем, на удивление, вынесла неплохо аргументированный приговор.

Не менее необычной личностью была и судья в поселке Лесное — тоже районном центре. Эта дама была твердо убеждена, что путь к правосудию должен проходить через ее опочивальню, которая находилась в том же здании, что и сам народный суд. Многих приезжих мужчин ждали там жаркие объятия. Полагая, что суд, в котором она служит, — это храм, доморощенная Мессалина из Лесного, видимо, искренне считала себя служительницей хорошо известного в древности и весьма почитаемого храмового культа.

Рассказывая об этих особенностях некоторых судей того времени, я понимаю, что многим мои воспоминания покажутся почти невероятными, а то и клеветническими. Конечно же, далеко не все судьи обладали такими «выдающимися качествами» — в целом Калининская судебная юстиция вполне успешно обеспечивала нужды и требования правящего класса.

Среди судей встречались справедливые и мыслящие люди, квалифицированные специалисты. Такими были, например, судьи, муж и жена, в Ржеве, судья областного Калининского суда Кабаненко, замечательный судья и человек Юрий Пушкин и многие другие. Но все же то, что я написал выше о некоторых сельских судьях, — это абсолютная правда.

Запомнился мне Лесной район не только пылким темпераментом районного судьи. Попасть туда из Калинина можно было только самолетом. Однажды я прилетел в Лесное, провел дело и должен был возвращаться назад, причем довольно срочно, поскольку у меня уже было назначено слушание в Калининском областном суде. Но на мое несчастье погода не позволяла лететь на местном пассажирском самолетике. После длительных переговоров с Калинином мне предложили лететь на почтовом самолете — правда, оговорились, что это только по моей доброй воле. Недолго думая и не очень представляя себе, что это такое, я согласился и приехал на так называемое летное поле.

Вскоре на него приземлился самолет. Честно говоря, увидев его еще в воздухе, я принял его за стрекозу — такой он был малюсенький, летел низенько и приветливо стрекотал! Приблизившись к самолету, я понял, что он собран из того конструктора, который у меня был в детстве, но, видимо, в связи с потерей большого количества узлов и деталей они были заменены фанерками и проволочками. Ничего подобного креслам для пассажиров в нем не было — он вообще внутри фюзеляжа не имел никаких приспособлений для перевозки людей.

Сложив в самолет почту, работники аэродрома засунули туда и меня — через дырку в верхней части корпуса, прямо на гору посылок. Ноги мои и самая нижняя часть туловища оказалась внутри, но сам я парил в воздухе. Меня это немножко взволновало, но не испугало. Самолет, коротко разбежавшись, взлетел. И уже через несколько минут полета я понял, что спасения нет — как нет и никакой возможности долететь. Самолет трясло, кренило, он то и дело падал в воздушные ямы, и я должен был по всем законам физики, аэродинамики или чего-то там еще вывалиться из машины, так как держаться мне было не за что — снаружи и изнутри он был абсолютно гладким.

Мой центр тяжести, как мне казалось, тоже находился снаружи, в воздухе, а не внутри самолета. Более того, когда самолетик попадал в воздушную яму (а он это делал непрерывно и многократно), он падал, а я весь, кроме, может быть, пяток, оказывался висящим в воздухе и только каким-то чудом потом плюхался обратно на место.

Лететь пришлось примерно минут сорок. Когда самолет приземлился, у меня было ощущение, что я во время полета, прямо в одежде, принял ванну, такой я был мокрый от пота с головы до ног.

В Лесной район мне пришлось потом лететь еще однажды, и в этот второй раз пассажирские самолеты снова не летали, но воспользоваться услугами почтового я отказался наотрез. Тогда мне предложили ехать на попутных машинах. Такой вариант показался мне гораздо привлекательнее, однако поскольку дороги в сторону Калинина не было, нужно было сначала из Лесного ехать в Новгородскую область, а уж оттуда добираться в Калинин. Я вынужден был согласиться.

Машины в то время по некоторым дорогам, или, вернее сказать, по бездорожью, в одиночку не ездили — нужно было собрать колонну хотя бы из трех грузовиков. Ведущие колеса машин обвязывали тяжелыми цепями. Из-за жуткой грязи и, мягко говоря, неровностей дороги грузовики непрестанно буксовали. Их вытягивали, добавляя к лошадиным силам человеческие. Так и двигались — от одной чайной до другой, где все, конечно же, во главе с водителями, выпивали, «закусывали» рукавом, а потом снова садились по машинам и тащились дальше. Я до сих пор помню натужное тарахтенье несчастных двигателей этих машин и шлепанье цепей по дорожным лужам.

Все были, естественно, забрызганы грязью. Я был такой же грязный, как и все мои спутники, — ведь не мог же я не толкать машину вместе с водителями. Не отставал я от шоферов и в чайных. Так что к Новгородской области я добрался в очень веселом настроении. А вот как потом ехал в Калинин, совершенно не могу вспомнить — видимо, это уже показалось слишком обыденным после моих приключений.

* * *

Несколько раз то ли Погорельский райком комсомола, то ли даже райком партии засылал меня в местные колхозы читать лекции — как правило, о том, о чем сам я понятия не имел. Например, разъяснять какое-нибудь постановление ЦК КПСС о необходимости выращивания кукурузы — во времена Хрущева это была наиважнейшая тема! Сам я даже не представлял, как она растет, но помню до сих пор, как с важным видом рассказывал колхозникам: если вырастить кукурузу до молочно-восковой спелости, а потом накормить этой кукурузой корову, то надои от нее увеличатся чуть ли не во много раз. Усвоив это ценное знание, я иной раз и роженицам мог при случае поведать о таком чудесном свойстве кукурузы и с серьезным видом посоветовать включить ее в свой рацион. По логике этого постановления проблем с молоком у кормящих матерей никак не могло возникать!

Это были незабываемые поездки! Уж не знаю, что на самом деле было на душе у этих слушавших меня в колхозах людей, но они таких, как я, «просветителей» радушно принимали, кормили, поили — в основном как раз поили, причем самогонкой. И я в этих командировках, конечно же, главным образом, пил самогон и дрых, потому что читать лекции о севообороте крестьянам, которые этим жили испокон веков, было по меньшей мере смешно, а убеждать их сажать кукурузу, которая в этих местах сроду не росла, — грешно!

Видел я и этих коров, которых полагалось кормить кукурузой молочно-восковой спелости — они буквально подыхали от голода, от холода, от грязи на своих скотных дворах. Да и что это были за скотные дворы — одно название: какие-то плетни, криво приколоченные доски, столбы, на которых еле держится крыша, всюду — по колено навозная жижа. И подвязанные к стропилам коровы.

Коров подвязывали, чтобы они не упали от бескормицы, потому что если они падали, то уже не поднимались, а так у них сохранялась некая видимость жизни. Подвязывали их так, как будто они стояли на ногах, копытами касались земли, но при этом висели на веревках, потому что выдерживать собственный вес их ноги уже не могли. Я потом это видел в кинофильме Алексея Салтыкова «Председатель». Помню, как некий критик, которому в целом понравился этот фильм с гениальным Ульяновым в главной роли, говорил, что подвязанные коровы — это уж преувеличение, которое негоже вставлять в реалистический фильм. Я не стал с ним спорить. Он просто судил о том, чего не знал и не видел. А я видел это собственными глазами.

Кстати, именно в этих поездках по местным деревням я имел возможность почувствовать разницу между отношением к своему, личному, и к колхозному. Когда у агронома, в избе которого я остановился, отелилась корова, теленочка взяли в дом и ухаживали за ним гораздо заботливей, чем за мной, гостем. И на огороде у агронома был такой порядок, что залюбуешься. А как растили ту же картошку на колхозных полях — без слез смотреть было невозможно!

Еще я иногда ездил по деревням, чтобы выколачивать из местных баб-колхозниц (мужиков-то почти не было!) деньги на заем[15]. Ох, уж как они меня проклинали! Тогда ведь все были абсолютно нищие, работали не за деньги, а за трудодни, на которые практически ничего не выдавали.

Колхозы в Погорельском районе были невероятно бедны. В войну они были под немцами, после войны хозяйства так и остались без мужиков, избы в деревнях стояли ветхие, вросшие в землю, многие без стекол — со слюдой в слепых окошках. Окошки не отворялись, форточек, как правило, не было. Духота, смрад, голозадые неумытые дети в рубашонках… Это было страшно, поверьте мне! И мне был о стыдно идти к этим людям и вымогать у них последние гроши.

Так что должен признаться: я мало агитировал этих крестьян. В основном сидел дома у агронома (или где там доводилось останавливаться) и помогал по хозяйству в меру своего умения и сил. А вечером пил с хозяином самогон.

Такое тесное общение с этими людьми породнило меня с ними — я их полюбил всей душой: и баб на колхозных фермах, и безруких, безногих инвалидов-фронтовиков. Мне стали близки их страдания, их трудности, я не только видел, я вместе с ними жил в этой безысходности — в этой в широком смысле грязи, в этих трудах, в этом пьянстве.

Как люб мне натугой живущий,

Столетьем считающий год,

Рожающий, спящий, орущий,

К земле пригвожденный народ.

(О. Мандельштам)

Я видел, как иногда вскипал угнетенный дух этих несчастных. Однажды при мне на партийном собрании расшумелся один такой обездоленный инвалид войны — да так, что ведущий собрание третий секретарь райкома со страха залез под стол, став посмешищем всего района. Конечно, мужику этого не простили и сурово расправились, дав срок за хулиганство…

Я рад, что познал эту провинциальную или, скорее, деревенскую жизнь без прикрас, во всех ее проявлениях. Я видел кабацкие драки, а не только читал про них у Есенина — даже участвовал несколько раз, хоть и не был никогда физически мощным и мне частенько доставалось. Но ведь не одни только мерзости были в этих провинциальных городках, таких жалких и некрасивых на первый взгляд столичного жителя!

Я помню, как складывались мои отношения с хозяевами квартир, где я жил и столовался, — с теплотой и заботой, неуклюже порой, они искренне старались сделать сносным существование непривычного к сельской жизни горожанина. Стоит пожить там, как начинаешь находить особую прелесть в более простых и человечных отношениях между людьми (такие отношения еще можно было встретить в Москве моего детства и ранней юности, а вот когда я вернулся туда после пятнадцати лет работы в Калининской области — их уже почти не осталось).

Своей активной агитационно-пропагандистской деятельностью я заслужил нежданно-негаданно высокую честь быть рекомендованным в партию.

Рекомендовало меня бюро райкома комсомола. Я довольно сильно напугался, так как никогда не был большим приверженцем КПСС. Но это ведь был период оттепели, в которую я всей душой поверил, как, впрочем, и многие в нашей стране. Я действительно был убежден тогда в возможности построения социализма, как потом стали говорить, «с человеческим лицом».

Такая доверчивость, на первый взгляд, вступает в противоречие с моей профессиональной деятельностью, которая требует от меня сомневаться во всем, проверять каждое утверждение, каждый довод обвинения. И я это делаю. Куда же девается моя доверчивость? И, наоборот, куда исчезают мой скептицизм и подозрительность при столкновении с явлениями жизни вне судебных уголовных или гражданских дел? И во что же я верю в таком случае?

Думаю, все дело в том, что я охотно верю в доброе начало, в чистоту помыслов, в честность людей, и мне трудно строить отношения с людьми, подозревая их во всех тяжких грехах. В суде я как раз и отстаиваю эту веру в людей и не доверяю попыткам опорочить их и приписать им дурные намерения и преступные деяния. Так моя доверчивость легко уживается с моим же критическим отношением ко всему тому, что эту веру в человека пытается разрушить.

Что же касается моей «политической доверчивости», то хочется надеяться, что она не от природной глупости, а от того, что я жил больше другими интересами, и мне проще было многое принимать на веру, не давая себе труда, не тратя интеллектуальных усилий на критическое осмысление всего не столь интересного и важного. Я любил свою работу, любил живопись, литературу, музыку; любил своих друзей и родных; любил женщин. Признаюсь: мне многие годы было интереснее пытаться понять психологию какой-нибудь красотки, чем усваивать смысл постановления ЦК.

Так что я, узнав об оказанной мне чести быть рекомендованным в ряды коммунистов, попытался было робко сказать, что недостоин, но сам думал, что ничего страшного, что все теперь будет по-другому и что я, вместе со всем народом и с нашей партией, буду изживать пороки и недостатки, исправлять ранее совершенные ошибки.

И я стал кандидатом в члены КПСС. Это было что-то вроде полугодичного испытательного срока, после успешного прохождения которого тебя либо принимали в партию, либо гнали прочь. Но так вышло, что мой кандидатский стаж растянулся на более длительный срок, чем обычно. Став кандидатом, я переехал в Торжок, потом в Калинин, и только там эта эпопея завершилась.