4

4

"Минута разочарования" — так назвал реформу не кто иной, а сам император всероссийский Александр II. А В.И. Ленин писал, что разочарование вылилось в усиление крестьянских восстаний после реформы, которая была "бессовестнейшим грабежом крестьян". Освобождение "было рядом насилий и сплошным надругательством над ними. По случаю "освобождения" от крестьянской земли отрезали в черноземных губерниях свыше 1/5 части. В некоторых губерниях отрезали, отняли у крестьян до 1/3 и даже до 2/5 крестьянской земли. По случаю "освобождения" крестьянские земли отмежевали от помещичьих так, что крестьяне переселялись на "песочек", а помещичьи земли клинком вгонялись в крестьянские, чтобы легче было благородным дворянам кабалить крестьян и сдавать им землю за ростовщические цены. По случаю "освобождения" крестьян заставили "выкупать" их собственные земли, причем содрали вдвое и втрое выше действительной цены на землю".

Крестьянская "великая" реформа проводилась пулями, штыками, розгами. Крестьяне же ответили на "освобождение" массовыми выступлениями. По секретным отчетам III отделения только в 1861 году в России волнения крестьян захватили 1370 имений. Причем в 717 имениях были введены войска. В результате 140 убитых и 170 раненых. По эти цифры не отражают полной картины крестьянских волнений в ответ на реформу. Особенно сильными, получившими широкий отклик, были крестьянские волнения в Казанской и Пензенской губерниях, в селах Бездна, Кандеевка, Черногай. Так, в селе Черногай до 4 тысяч крестьян с красными знаменами (они на Руси известны еще со времен Степана Разина), с криками "Воля! Воля!" двинулись из деревни, провозглашая: "Земля вся наша!" Войска их встретили выстрелами. А в селе Кандеевка в ответ на ружейный огонь крестьяне выкрикивали: "Все до одного умрем, но не покоримся!" И в Кандеевке было убито 8 человек, 27 ранено. В селе Бездна убитых и раненых оказалось 350 крестьян.

А.В. Никитенко, многолетний цензор, человек, хорошо осведомленный, записал в дневнике: "Однако добродушный русский народ, который, по словам Погодина, встретил свободу с умилением сердца, кротко и благодарно, начинает в разных местах проявлять свое вековое невежество и грубое непонимание закона и права". Погодин же выступил с "грамотками", которыми хотел "возбудить в крестьянах благодарность и внушить терпение". Расстрелы означали, что правительство перешло в наступление. Но и радикально-демократические круги стали боевитей, особенно студенческая молодежь. Студенческие волнения охватили в 1861 году целый ряд учебных заведений, и Шелгунов с полным основанием мог заявить: "Мы серьезно считали себя "накануне"… То было время самого славного возбуждения". Появившиеся в России прокламации и воззвания "К молодому поколению", "Великорус" уже намечали планы наступления на царизм.

Конец весны и начало лета 1861 года было пиком крестьянских волнений в ответ на реформу. Они охватили 32 губернии. "Колокол" под воздействием вестей, доходящих из России, меняет свою программу. В центре его внимания по-прежнему стоит крестьянский вопрос. Но теперь уже Герцен и Огарев освещают его с позиций оценки проведенного царизмом "освобождения".

Не сразу до Лондона дошли полностью "Положения". Поэтому и первый отклик Огарева — статья "Начало русского освобождения", опубликованная в "Колоколе" 15 апреля 1861 года, звучала еще надеждой. "Живой восторг от великого начинания еще слишком волнует нас, чтоб можно было хладнокровно проследить все противоречия и ошибки нового положения…" Более того, Огарев уверен, что "Александр II будет настолько честен и искренен, что примет… имя Освободителя… не от Сената, а от народа…". Но когда в Лондон прибыли все так называемые "местные" Положения, Огарев публично возмутился: "Старое крепостное право заменено новым. Вообще крепостное право не отменено. Народ царем обманут". Разбирая Положение, Огарев доказывает, что помещики не имеют прав на землю, на выкуп, он призывает крестьян "твердо стоять между собой, чтобы вся земля была земская". "Колокол" регулярно печатает информацию о крестьянских волнениях, эта информация была и всеобъемлющей и точной. В этих выступлениях крестьян Герцен увидел революционный народ и "безбоязненно встал на сторону революционной демократии против либерализма", как писал В.И. Ленин.

Появление в России листовок Герцен приветствует и рекомендует обзаводиться типографиями. "Заводите типографии! Заводите типографии!" Герцен приветствует и предложение "Великоруса" о создании тайного общества. Возникновение и становление тайного общества "Земля и воля" — это процесс, растянувшийся на длительное время. "Земле и воле" предшествовало появление тайных круждаов революционеров в Казани, Петербурге, Орле, Киеве, Харькове. Участники этих кружков хорошо были знакомы с герценовскими изданиями, находились под непосредственным воздействием "лондонских пропагандистов". К лету 1861 года необходимость слияния революционных кружков России в одну организацию воочию назрела. Как шло это слияние? На этот вопрос ответить не просто. Ведь оно протекало в условиях сугубой конспирации. Что же касается Лондона, то ясно — Герцен и Огарев участвовали в создании "Земли и воли" с начала ее зарождения. Об этом свидетельствует письмо Огарева к Николаю Шелгунову (27 июля — 3 августа 1861 года). Огарев дает советы, как и на каких началах должно создаваться тайное русское революционное общество. Планы действия тайного общества у Огарева и Герцена претерпели заметные изменения. Один план набрасывался до отмены крепостного права. И в наметках программы этого общества шла речь о созыве Земского собора, но еще возлагались надежды и на правительство. Теперь, когда крепостное право пало, исчезли и надежды на правительство. Созыв Земского собора после реформы из программного пункта стал практическим требованием. Согласится правительство на созыв всесословного собора — хорошо, нет — его придется заставить сделать это или созвать собор помимо него.

Герцен считал, что нужно будет провозгласить выборное начало всего административного и судебного аппарата. И что примечательно — ликвидировать дворянство как отживший социальный организм. Дворянский революционер Герцен встает на сторону демократии. Он также требует создания такого правительства, которое действительно даст народу волю. Нет воли без земли, как нет земли без воли. Внося коррективы в свои планы, Герцен и Огарев набрасывают контуры будущего революционного центра. Прежде всего он должен быть в России. Огарев, так же как и Герцен, был убежден в том, что "заграничные общества могут только давать общее направление печатной пропаганды и служить складочными связями для обществ, реально действующих в России". Герцен и Огарев ясно понимали, что руководить практической деятельностью общества, и при этом тайного, из "прекрасного далека" невозможно. Огарев предложил разделить Россию на 16 революционных округов, во главе каждого — одно ответственное лицо. Должен быть создан и немногочисленный руководящий центр. А между тем наступит и 1863 год. Ведь именно на этот год по букве реформы предписывалось помещикам и крестьянам завершить заключение "полюбовных сделок", составление "уставных грамот". Уставные грамоты и раскроют крестьянам глаза на грабительскую сущность реформы. Восстание неизбежно вспыхнет.

С 1862 года Герцен начинает издание "Общего веча". Огарев считал, что тем самым они тоже готовятся к 1863 году. "Общее вече" — это своего рода прибавление к "Колоколу", и его главная задача опять-таки подготовка Земского собора. "Общее вече" разъяснит народу, как он должен бороться за землю, волю, за общину и общинное самоуправление. Герцен не писал статей для "Общего веча". Прибавлением руководил Огарев. "Общее вече" хотело "служить выражением мнений, жалоб и общественных потребностей людей всех религиозных толков и согласий". Крестьянин религиозен. Этим во многом и объясняется язык статей "Общего веча", в них часто встречаются выдержки из книг религиозного содержания. За распространение "Общего веча" взялся Кельсиев. Он предпринял для этого опаснейшее путешествие в Россию. Кельсиев впоследствии стал ренегатом, уехал в Россию, написал "Исповедь", отрекаясь от Герцена.

Между тем в России бывшие друзья, устрашенные непримиримостью Герцена, изменением тона всей его пропаганды, уже явно направленной к народу и против правительства, отшатнулись от Герцена. Теперь его открытыми врагами становятся и Кетчер, и Кавелин, Корш да и Тургенев тоже. 7 июня 1862 года Герцен пишет Кавелину: "…я схоронил Грановского — материально, я схоронил Кетчера, Корша — психически, Тургенев дышит на ладан — и ко всему этому должен прихоронить тебя". А в письме к сыну Герцен уже говорит о полном разрыве с Кавелиным: "И жаль его очень, и надобно итти своей дорогой".

В формирующееся в России тайное общество к концу 1861 года вошли братья Николай и Александр Серно-Соловьевичи. Оба они побывали в Лондоне у Герцена. Наталья Алексеевна вспоминает: "Видно было, что несмотря на свою молодость он (Александр. — В.П.) уже много читал и думал…" Но Александр не стал другом Герцена, а вот его брат писал Огареву: "Вы первый дали мне имя друга, и я счел это не пустой фразой… это родство добровольное, по-моему, гораздо важнее случайного… Конечно, сильнее любить вас, быть с вами более заодно, как я, невозможно". В этот первый тайный центр будущей "Земли и воли" вошли: Николай Николаевич Обручев, полковник Генерального штаба, друг Чернышевского, и Александр Александрович Слепцов. В 60-е годы он был видным представителем революционных кругов России и очень плодотворно трудился в области народного просвещения. Обручев помог Огареву в составлении прокламации "Что нужно народу?". Позже в руководящий центр вошел и поэт Василий Курочкин.

Прокламация "Что нужно народу?" стала программным документом общества "Земля и воля".

29 января 1857 года Лев Николаевич Толстой отбыл за рубеж. В Париже Толстой встретил Ивана Сергеевича Тургенева, и они решили побывать в Лондоне у Герцена. Тургенев написал о предполагаемом визите Герцену и получил 2 марта 1857 года ответ: "Очень, очень рад буду познакомиться с Толстым…" К этому времени Герцен прочел и "Историю моего детства" (под таким названием вышла повесть Толстого в "Современнике"), и севастопольские рассказы. Рассказы его восхитили — "удивительно хорошо".

Но в эту поездку за границу Толстой так и не добрался до Лондона. В марте же 1861 года свидание состоялось. 7 марта Герцен пишет Тургеневу: "Толстой — короткий знакомый, мы уже и спорили, он упорен и говорит чушь, но простодушный и хороший человек — даже Лиза Огарева его полюбила и называет "Левостой".

Есть много записей современников бесед с Л.Н. Толстым. И если сложить их вместе, то окажется, что Лев Николаевич не только какое-то время переписывался с Герценом (эти письма сохранились), но и после смерти Герцена с неизменной симпатией вспоминал о нем. Мало этого, Толстой внимательнейшим образом не только читал — изучал сочинения Александра Ивановича. Две главные идеи Герцена особенно близки были Толстому: падение Запада и вера в Россию. 9 февраля 1888 года Толстой пишет В.Г. Черткову: "Читаю Герцена и очень восхищаюсь и соболезную тому, что его сочинения запрещены: во-первых, это писатель, как писатель художественный, если не выше, то уж наверно равный нашим первым писателям, а во-вторых, если бы он вошел в духовную плоть и кровь молодых поколений с 50-х годов, то у нас не было бы революционных нигилистов…"

В марте 1893 года, по свидетельству П.А. Сергеенко, Толстой говорил: "Ведь, если бы выразить значение русских писателей процентно в цифрах, то Пушкину надо бы отвести 30 %, Гоголю — 20 %, Тургеневу — 10 %, Григоровичу и веем остальным — около 20 %. Все же остальное принадлежит Герцену. Он изумительный писатель. Он глубок, блестящ и проницателен". Герцен упоминается и в произведениях Толстого. В романе "Воскресение" умирающий на каторге Крыльцов роняет: "- Да, Герцен говорил, что когда декабристов вынули из обращения, понизили общий уровень. Еще бы не понизили! Потом вынули из обращения самого Герцена и его сверстников".

Имеется масса пометок Толстого на произведениях Герцена. Лев Николаевич искал у Искандера мысли, которые были бы созвучны и его, Толстого, миропониманию. Он писал Черткову 23 декабря 1901 года, что Герцен, "с разных сторон стараясь объяснить смысл жизни, подходил к религиозному сознанию, но не подошел к нему". Толстой, конечно, заблуждался, но как многозначительно это восхищение великого художника Герценом.

Сложно складывались (да так и не сложились) взаимоотношения Герцена с Ф. Достоевским. Федор Михайлович в 1862 году прибыл за границу, чтобы подлечиться. И специально едет в Лондон на встречу с Герценом. Эта встреча вылилась в ряд дружеских бесед (которые были продолжены в следующем, 1863 году в Италии). Они говорили и об общей для них любви к России, русскому народу, о Белинском и… Хомякове. Достоевский восторгается книгами Герцена, особенно "С того берега". В эти дни Достоевскому кажется, что он с Герценом в "отношениях прекраснейших". Но проходит еще четыре года, и все меняется. В 1868 году в Женеве они случайно столкнулись на улице, "десять минут проговорили враждебно-вежливым тоном с насмешками да и разошлись", — как писал Достоевский А.Н. Майкову.

А между тем Достоевский буквально зачитывается всем, что написал Герцен. Разъезжая по Европе, он выискивает книги Искандера, скупает их. Его неудержимо влечет мир духовного смятения и его преодоления Герценом. Философско-этические взгляды мыслителя подвигают Достоевского на новые замыслы. В романах "Идиот", "Бесы" Достоевский спорит с Герценом. В дневниках Федора Михайловича многие десятки раз написано: "Герцен", "Герценом", "Герцену".

Примечательна характеристика Герцена в черновом наброске "Дневника писателя" Достоевского. Она дана через шесть лет после смерти Александра Ивановича. Рассказывая о встрече с Герценом в 1863 году, Достоевский называет его высокоталантливым человеком, мыслителем и поэтом. Говорит, что "это был один из самых резких русских раскольников западного толку, но зато из самых широких, и с некоторыми вполне русскими чертами характера".

Герценовское жизнелюбие "было жизнью и источником мысли" для Достоевского.

…Еще весною в Лондон из своей поездки в Россию вернулся Кельсиев. Кельсиев, по отзыву Герцена, был в душе "бегуном" — "бегуном нравственным и практическим: его мучили тоска, неустоявшиеся мысли. На одном месте он оставаться не мог".

Поиск дела и привел его в начале 1862 года в Россию. Он отправился туда, намереваясь установить прочные связи с раскольниками. О своей поездке по России, в которой, по словам Герцена, "отвага граничит с безумием", сам Кельсиев рассказал в своей "Исповеди". Он пробыл в России с начала марта по конец мая. И наконец благополучно вернулся в Лондон. Несомненный успех поездки, таинственные переговоры с раскольниками воодушевили Кельсиева. У него возникла идея отметить пятилетие существования "Колокола". Герцен полагал, что следует повременить с праздником, подождать "больше веселого времени". Но Кельсиев настоял на своем. Собрались в ресторане Кюна, по подписке. И тут произошло как будто бы поначалу и не столь уж важное событие. Приятель Кельсиева Павел Александрович Ветошников, служащий в торговой фирме, собирался в Петербург. Он предложил взять с собой что нужно для передачи. В этом предложении не было ничего необычного — пока к Герцену "никто не боялся" ездить. Никто не боялся брать с собой "Колокол". Правда, Герцен советовал остерегаться, но над ним смеялись. Поэтому на банкете в честь "Колокола" о поездке Ветошникова говорили свободно. Все это происходило 1 июля. Когда прощались, многие говорили, что в воскресенье будут у Герцена и Огарева. Действительно, собралась "целая толпа". Ветошников уезжал завтра утром. Он спросил у Герцена, какие будут поручения. "Огарев, — как вспоминал потом Герцен в "Былом и думах", — пошел к себе вниз и написал несколько слов дружеского привета Н. Серно-Соловьевичу". К ним Герцен "приписал поклон и просил его обратить внимание Чернышевского (к которому я никогда не писал) на наше предложение в "Колоколе" "печатать на свой счет "Современник" в Лондоне". Дело в том, что незадолго до того "Современник" высочайшим повелением был приостановлен на восемь месяцев. К полуночи гости стали расходиться. Ветошников зашел в кабинет Герцена и взял письмо. Потом, когда несчастье стало фактом, Герцен не мог понять, как он мог, простившись с Ветошниковым, спокойно пойти спать, нисколько не ощущая, что совершилась непоправимая оплошность — "так иногда сильно бывает ослепленье". "Все вместе было глупо и неосмотрительно до высочайшей степени…" Ветошникова схватили в пути. Среди гостей Герцена оказался агент III отделения Г. Г. Перетц. Все, что вез с собой Ветошников из Лондона, попало в руки жандармов и послужило основанием для возбуждения "Дела о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами". 7 июля ворота Петропавловской крепости захлопнулись за Чернышевским. В тот же день был арестован Н. Серно-Соловьевич. В частном письме месяц спустя Герцен писал: "Страшно больно, что Серно-Соловьевича, Чернышевского и других взяли — это у нас незакрывающаяся рана на сердце…"

По "Делу о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами" были привлечены тридцать два человека. Дело Чернышевского выделили в особое. Властям потребовалось почти два года, чтобы подготовить расправу с ним. Чернышевскому вменялось в вину" что он, как автор "возмутительной" прокламации "Барским крестьянам от их доброжелателей поклон", побуждал крестьян к бунту, восстанию, подавал советы, как к нему нужно готовиться… и призывал ждать сигнала. Чернышевский действительно был автором этой прокламации, но у следственной комиссии не было доказательств. III отделение пошло на изготовление подложных "записок" и "писем" Чернышевского, текст которых подготовили жандармы, а переписаны они были рукой отставного корнета Всеволода Костомарова, ренегата, старавшегося любой ценой освободиться от заключения в крепости. Костомаров продал и Чернышевского, и Михайлова, и Серно-Соловьевича. Он же подделал и почерк Чернышевского. И вот на основании этих подлогов, этих фальшивок Чернышевский был осужден на каторгу. 19 мая 1864 года в Петербурге на Мытнинокой площади была инсценирована гражданская казнь Чернышевского. А 15 июня того же года в "Колоколе" появилась заметка Герцена, которая начиналась словами: "Чернышевский осужден на семь лет каторжной работы и на вечное поселение. Да падет проклятием это безмерное злодейство на правительство, на общество, на подлую, подкупную журналистику, которая накликала это гонение…" Заметка была написана Герценом сразу по получении письма, в котором очевидец рассказывал о свершившейся казни. Очевидец писал: "Чернышевский сильно изменился, бледное лицо его опухло и носит следы скорбута. Его поставили на колени, переломили шпагу и выставили на четверть часа у позорного столба. Какая-то девица бросила в карету Чернышевского венок — ее арестовали. Известный литератор П. Якушкин крикнул ему: "Прощай!" — и был арестован". Девицей, бросившей цветы Чернышевскому, была свояченица Шелгунова — М.П. Михаэлис. Очевидец отмечал, что власти наглеют: "Ссылая Михайлова и Обручева, они делали выставку в четыре часа утра, теперь — белым днем!.." Приведя в заметке это письмо своего корреспондента, Герцен заключил его словами: "Чернышевский был вами выставлен к столбу на четверть часа — а вы, а Россия на сколько лет останетесь привязанными к нему? Проклятье вам, проклятье — и, если возможно, месть!" Герцен перепечатал эту заметку на французском языке в качестве постскриптума к статье "Новая фаза в русской литературе", изданной в том же, 1864 году отдельной брошюрой. Осознание всей огромности Чернышевского, исторической роли этой сильной личности придет к Герцену несколько позже. В 1866 году в одной из лучших своих публицистических работ "Порядок торжествует!" Герцен напишет: "Стоя один, выше всех головой, середь петербургского броженья вопросов и сил… Чернышевский решился схватиться за руль, пытаясь указать жаждавшим и стремившимся, что им делать…" Пропаганда Чернышевского "дала тон литературе и провела черту между в самом деле юной Россией и прикидывающейся такою Россией, немного либеральной, слегка бюрократической и слегка крепостнической". Но и в 1864 году, когда Чернышевского еще не отделяла от Герцена Сибирь, Герцен видел его идущим в будущее. "Неужели никто из русских художников не нарисует картины, представляющей Чернышевского у позорного столба?" — вопрошает Герцен. Он полагал, что этот холст был бы поучителен для поколений — он сохранил бы в веках образ революционера и "закрепил" бы "шельмованье тупых злодеев, привязывающих мысль человеческую к столбу преступников, делая его товарищем креста". Герцену вообще в высшей степени было присуще чувство преемственности поколений, он живо ощущал связь, соединяющую прошлое, настоящее и будущее. Это чувство тем более находило питательную почву, что сам-то он стоял на стыке поколений. Декабристы были для него не историей только, но, прежде всего, фактом его собственной биографии. Но он был и современником Добролюбова, Чернышевского…

"Я многого не умел сделать, в многом жизнь запутал" — к такому нерадостному итогу пришел Герцен незадолго до смерти. Эти слова Герцена прежде всего относятся к делам семейным, он чувствовал себя виноватым перед детьми за то, что они, по существу, не имеют дома, нет у них семьи — распалась. Случилось это не сразу, не вдруг. Но случилось, и все "запутала" Наталья Алексеевна Тучкова-Огарева. Тщетно пытался Александр Иванович как-то сблизить Тучкову хотя бы с Татой — хотя бы во имя Лизы, родившейся уже от брака с Тучковой. Именно потому, что Герцен был не в силах собрать, спаять семью, воспитание детей затруднялось и одновременно становилось для него одной из главных проблем всей последующей жизни. Он так и написал сыну в 1860 году: "Для меня остались в мире две задачи: моя русская деятельность и ваше развитие".

Первым отделился от семьи Александр. Когда умерла мать, ему было тринадцать лет. Он получил дома довольно серьезное образование. Латынь и немецкий изучал у Мюллера-Стргобинга, эмигранта, участника революции 1848 года в Берлине, английский у Гауга, участника революции в Вене в 1848 году, историю и рисование вел польский эмигрант Булевский. Русскую историю, изучение которой Герцен считал делом столь же важным, как и изучение русской литературы, преподавал сыну сам Герцен. Проявляя явные способности к естественным наукам, Александр посещал в Лондоне геологический институт — учился у известного немецкого химика Гофмана. В медицинском институте слушал лекции по сравнительной анатомии у Гранта и анатомии человека у Девиля. В 1861 году Александр Герцен окончил Бернский университет и получил степень доктора медицины. Успехи Александра радовали Герцена, он сам толкал его к естественным наукам, будучи убежден, что они способствуют выработке научного мышления, "добросовестному принятию" результатов исследований "такими, какими они выйдут", "смирению перед истиной". Однако не кабинетным ученым хотел бы он видеть своего сына, а продолжателем дела отца. Еще в 1851 году, когда сыну только должно было исполниться двенадцать лет, Герцен писал ему, что "пора… продолжать начатое мною". "Я сам, — замечает он, — был по тринадцатому году, когда пошел по трудной дороге, и вот двадцать пять лет шел я по ней; ни тюрьма, ни ссылка, ни даже вы все не отклонили меня, я служил на пользу России словом и делом… Теперь я устал, но тебе приготовил и место и имя, которое ты можешь носить с гордостью…"

Он воспитывал детей в уважении к декабристам, и дети в день именин Герцена в 1854 году повторили ту клятву, которую дали когда-то на Воробьевых горах их отец и Огарев. Герцен не терял надежды на возвращение сына на родину: "Везде ты иностранец, — писал он сыну в 1860 году, — в России ты один из богатейших наследников. Ты наследник всей моей и огаревской деятельности…" Именно поэтому он, насколько мог, препятствовал женитьбе Александра на иностранке. Александр женился на Терезине Феличе, девушке из рабочей семьи, итальянке, вопреки воле отца. Герцен стремился свести сына с представителями революционной России. Он пишет сыну о Н. Серно-Соловьевиче: "…Во многом я желал бы, чтоб ты походил на него — этот человек всеми корнями живет в общей деятельности". Он был доволен, что сын заинтересовался крестьянским вопросом в России, помогал ему собирать материалы для статьи. Однако подчас его раздражала неспособность Александра вникнуть в суть процессов, происходящих в России. По поводу одного замечания Александра, что, когда он читал письмо отца, ему было "грустно и смешно", Герцен в ответном письме прочел ему отповедь, выведенный из себя полным непониманием сыном сути и смысла той борьбы, которую они с Огаревым вели. Он писал: "Не надобно быть политиком, чтоб понимать вещи лучше, чем какие-нибудь жалкие французики… Я и Огарев, окруженные со всех сторон страшнейшим деспотизмом Николая, гнетом семейных предрассудков, — мы вступили действительно в смешной бой с властью — и через тридцать лет мы стали так, что само правительство признало, что мы власть в общественном мнении… Нашу оппозицию теперь из истории не вычеркнешь — она бродит в сердцах юного поколения, бродит на Кавказе у офицеров, в Сибири и пр. Естественно было желать, чтоб ты так же открыт был нашему слову, как все поколение. Естественно было желать — чтоб ты шел по пути, тяжело протоптанному, но протоптанному родными ногами…"

Герцен не считал, что сын непременно должен пойти по стопам отца, но Александр Иванович надеялся, что по пути, протоптанному родными ногами, он мог бы "дойти", например, до того, "до чего дошел один из величайших деятелей в России — доктор Пирогов". Герцен боялся увидеть в сыне будущего профессора-филистера, чуждого общественным идеям времени, чуждого интересам России. Все же самым обидным было то, что Саша, взрослея, переставал "быть русским", о чем 19 августа 1859 года Герцен с тревогой и огорчением писал Огареву. У него было даже ощущение, что "если б не самолюбие, что он — мой сын, он отвернулся бы от всего русского". С этим трудно было примириться. "Живая традиция бледнеет… Но как же принять, чтоб мои дети были швейцарскими немцами?" И Герцен всемерно пытается противостоять этому ходу вещей. 1 января 1859 года он пишет сыну письмо, которое называет своим нравственным завещанием: "Я хочу тебе, друг Саша, написать для памяти те слова, которыми мы встретили вчера Новый год. Во всем мире у Вас нет ближе лица, как Огарев, — вы должны в нем видеть связь, семью, второго отца. Это моя первая заповедь. Где бы вы ни были, случайно, средоточие вас всех — дом Огарева.

На Огарева, на Natalie (H.А. Тучкову-Огареву. — В.П.), на тебя — ляжет без меня обязанность — развитие Таты и Ольги. Стыдно, если вы втроем ничего не сделаете, и стыдно, кто устанет, не докончив воспитание. Тата — так велика умом и так развита сердцем, что ее легко вести. Развитие Ольги сложнее, она была всех больше сиротой, любви матери, которая вас воспитала — она не знала. Ее чрезмерная живость, беспокойный характер делают ее воспитание трудным. Она пробьется, в этом я не сомневаюсь, ее натура чрезвычайно талантлива — но горько мне было бы думать, что она пробьется посторонней вам — без чувства семейного единства и любви… Если возможно воротиться в Россию — воротитесь — там ваше место".

Ольга, воспитывавшаяся под присмотром Мейзенбуг, беспокоила отца еще больше, нежели Александр. Ольга была в том возрасте, когда нужно и можно было следить за кругом ее чтения, направлять. И Герцен советует семнадцатилетней дочери: "…для тебя пришла пора читать и перечитывать Шиллера, — ты вступаешь в возраст, когда Шиллер нравится больше всего… Возьми его "Телля". Ты знаешь, милая, что потеряла много времени — восполни эту потерю". Он пытается обратить взоры дочери к России, опасается, что не только Россия, но и сам он понемногу становится чужим для дочери: "Быть может, дорогая Ольга, после, т. е. после моей смерти, в твоем сердце окажутся пустоты: прекрасное, поражающее силой и величием лицо твоей покойной матери никогда не воссоздастся в твоем уме. И я сам останусь для тебя каким-то отдаленным другом, столь же расплывчатым, столь же незнакомым, как она. Пусть вина за это целиком лежит на мне, но результат от этого для меня будет не менее горьким. Единственно, что тебе оставалось бы… это чтение моих книг — но чтобы хорошо понимать меня, надо читать их по-русски".

Во вступлении к пятой части "Былого и дум" Герцен писал, что его книга "не историческая монография, а отражение истории в человеке, случайно попавшемся на ее дороге". "Частное" присутствовало здесь для него в неразрывной связи с "общим". Вот откуда настойчивое желание Герцена привлечь внимание дочери к его книге, в которой сплелась в нерасторжимое единство история их семьи и России с ее болями и судьбами. "Теперь ты уже достаточно взрослая, чтобы прочесть две-три главы "Былого и дум", где рассказывается о своеобразной и грустной юности твоей матери — чтобы понять, какого карата были ее душа и ее ум. Возьми эту книгу и прочти. Напиши мне о том, что поразит тебя, — не слишком обдумывая, простодушно и бесхитростно…" Письмо это было написано за два года до смерти, когда Герцен убедился, что влияние Мальвиды Мейзенбуг, бывшей рядом с девочкой с самого раннего ее детства, возобладало. В 1869 году перед самой кончиной Герцен писал с огорчением и досадой Огареву: "Теперь уже жалею, что выписал Ольгу и Мальвиду. Ну, милая идеалистка, она отомстила мне за выход из дома в 1856 году. Ольга (ей стукнуло 18 лет) не имеет ничего общего с нами, в ней сложился немецко-artistisch, аристократический взгляд, без каких бы то ни было egards (уступок. — В.П.) и пощад… Тихо и кротко опуская пухлые глаза, Мейзенбуг мягко ненавидит все наши самые дорогие воззрения и спасает от них Ольгу — в старую колею…"

Ольга и Мейзенбуг приезжали в 1869 году по вызову Герцена в Париж. Отец с болью увидел, что за годы разлуки Мейзенбуг сделала из Ольги человека "полупостороннего" семье. Ольга Александровна вышла замуж за французского историка Моно. В зрелом возрасте она совсем забыла русский язык.

1 июля 1862 года в "Колоколе" появилось "Письмо первое", обращенное к другу, фамилия которого не называется. Это письмо открыло целый цикл из восьми писем, известный под общим названием "Концы и начала". Письма публиковались в "Колоколе" вплоть до 15 февраля 1863 года. Письма полемические. В них Герцен как бы аккумулирует все раздумья, все наблюдения, вое сомнения и надежды по поводу одного главного — как, куда, каким путем пойдет развитие русского общества, русской культуры. Герцен ищет "начала" мира грядущего.

22 августа 1862 года Герцен спрашивает у Тургенева, читал ли он послания, адресованные к нему. Герцен имел в виду три первых письма из цикла "Концы и начала", уже опубликованные в "Колоколе". Да, эти письма, адресованные Тургеневу, явились как бы отражением тех споров, которые были у Герцена в мае 1862 года, когда Тургенев посетил Герцена. В тексте писем не названо имя Тургенева, да и оппонент, с которым ведет спор автор, много отличается от Тургенева. Автор — революционер, демократ, русский патриот, его оппонент — буржуазный либерал. В споре с Герценом Тургенев, и сам глубоко любивший Россию, вое же, по всей вероятности, пытался обосновать преимущества Запада с помощью эстетических категорий, на примерах культурного развития Европы. И Герцену приходится отвечать, ведя разговор в рамках искусства, культуры. Но он все время эти рамки раздвигает. Он не спорит относительно созданного великими гениями прошлого на Западе. Но "где я;е новое искусство, где художественная инициатива?". Ее нет и не может быть в "мещанском" мире, идущем к своим "концам". В мещанском мире искусство "вянет, как зеленый лист в хлоре". Да и может ли вообще умирающее общество мещан выработать учения или идеи, способные обновить, преобразовать это общество. Конечно, нет. А вот в России выросли новые люди, "закаленные в нужде, горе и унижении". Они связаны своей "жизнью с народом, образованием, с наукой", — писал Герцен в 1864 году в статье "LVII лет". И в "Концах и началах". Герцен видит в разночинцах людей, которые преобразуют Россию. А в России уже сверкают "зарницы" этого будущего. Герцен создает поэтический образ России, в которой наступает весна, иными словами, пробуждается народ, крестьянство. Он говорит о весенней распутице — "грязи по колено, диком разливе рек, голой земле, выступающей из-под снега".

А что на Западе? "…Ставни закрыты, зарниц не видать, до грому далеко". И мещанин может спокойно спать под "стеганым одеялом", при погашенных свечах. Конечно, этот образ спящего Запада нарисован Герценом по принципу контраста, с тем чтобы усилить краски пробуждающейся России. Герцен писал "Концы и начала" за восемь лет до Парижской коммуны, когда уже развивалась энергия западного пролетариата, но он пока ее не замечал. А вот Россия не спит, "…все в брожении и разложении, валится и строится, везде пыль столбом, стропила и вехи". Герцен верит в революционное преобразование России. Он исходит из революционных традиций, живущих в русском народе. И как пример приводит декабристов, а за ними следует "арьергард с топорами за кушаком".

Тургенев же настроен скептически в отношении революционности русского народа. Он писал Герцену 8 октября 1862 года, что народ, перед которым преклонялся Герцен, "консерватор", а не революционер, и Герцен ошибается, этот народ "носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе", которая превзойдет западных "мещан", так возмущавших Герцена.

В "Концах и началах" Герцен создал в противовес Тургеневу, выступившему в 1860 году с речью "Гамлет и Дон-Кихот", свой образ Дон-Кихота революции.

Для Тургенева в Дон-Кихоте главное — искренность, сила убеждения, вера "в нечто вечное, незыблемое", его идеал "справедливости на земле". Для Герцена такой расплывчатый идеал неприемлем.

Герцен рисует трагические образы "Дон-Кихотов революции" — "титанов, остающихся после борьбы, после поражения, при всех своих титанических стремлениях, представителями неудовлетворенных притязаний". Кто же эти Дон-Кихоты? Старые знакомые Герцена — Лед-рю-Роллен, Маццини и даже Гарибальди. Им предшествует плеяда времен Великой французской революции XVIII века. Человеку нужен идеал не вечный, а именно способный изменить действительность, подвижный. А иначе? Иначе "фанатики земной религии, фантасты не царства божия, а царства человеческого, они остаются последними часовыми идеала, давно покинутого войском, они мрачно и одиноко стоят полстолетия, бессильные изменить…". Таков Маццини, таков и Ледрю-Роллен. Маццини всю жизнь боролся за национальное освобождение Италии, национально-освободительная борьба заслонила постановку вопросов социальных. А в итоге результатами титанической борьбы Дон-Кихота Маццини стало торжество буржуазии в Италии. Маццини боролся не за это, точно так же, как и Гарибальди, одержавший столько славных побед, а их плодами лакомилась королевская, савойская династия. Национально-освободительная борьба без цели социального переустройства общества в условиях буржуазного строя только на руку национальной буржуазии. Вот они, "концы" начинаний "великих последних". А "начала" в России. Там надо искать идеалы новой весны. Именно искать, с помощью скальпеля науки. Мысль о слиянии революционного движения с непоколебимыми истинами, добытыми наукой, — ведущая идея Герцена на протяжении всех лет его поиска идеала. И в "Концах и началах" он пишет, что продолжает искать. "…Все ищу, ищу начал, — они только в теории и отвлечениях". Этот поиск русских начал Герцен, видимо, хотел продолжить в цикле писем, расширить, обосновать. Но этому намерению помешали события в Польше. Там в январе 1883 года разразилось восстание, а в России начался шовинистический бум. Не время было говорить о русских началах.

После трех разделов Речи Посполитой в последней четверти XVIII века Польша, как суверенное государство, прекратило свое существование. Отошедшие к России земли составили часть Российской империи и стали именоваться Царством Польским. Вслед за окончанием Отечественной войны 1812 года Царство Польское в 1815 году получило от Александра I конституцию. Конституция превращала Польшу в наследственную монархию, "навсегда соединенную с Российской империей". Польским "королем" становился царь, он же назначал и наместников в Царстве Польском. Вскоре эта конституция стала поводом к недоразумениям между поляками и русским правительством. Законы, предложенные польским сеймом, были отклонены. Поляки поняли, что у них фактически не существует конституции. Около 1817 года в Польше начали создаваться тайные общества: общество "национальных" масонов, общество патриотов…

После подавления восстания 1830 — 1831 годов русский царизм всячески стремится к обрусению Польши. Некоторые польские фабриканты переселяются на русские земли. Земли эмигрантов из рядов родовитой шляхты частично переходят в руки русских помещиков или отдаются предпринимателям. Но польское крестьянство по-прежнему остается под гнетом феодалов, как своих, так и русских. 70 процентов крестьян отбывают барщину и только 30 процентов переведены на оброк. Аграрный вопрос здесь, в Польше, так же главный, как и в России.

Брожение в среде поляков все эти десятилетия шло под лозунгом восстановления политической самостоятельности, создания своего национального государства. Польская аристократия, эмигрировавшая после 1830 — 1831 годов в основном во Францию, образовала партию "белых", группировавшуюся вокруг сиятельного князя Адама Чар-торыского. Она не только мечтала о Польше от моря и до моря, но и готова была за это бороться, опираясь прежде всего на Англию. От моря и до моря — это означало, что в состав будущей Польши вошли бы и исконные русские земли. Конечно, подобные замыслы польских аристократов настораживали в России не только власть имущих, но и подлинных русских патриотов. Польские эмигранты в той же Франции составили и другую партию — Демократическое общество. Во главе его встала так называемая "Централизация". Ее членом был и будущий руководитель польского восстания — профессор военной истории во французской политехнической школе Людвиг Мерославский. Этот профессор был не только военным теоретиком, но и практиком повстанческого движения в Польше 1830 — 1831 и 1848 годов.

В канун крестьянской реформы общее недовольство в Польше пронизывало все слои общества. Учитывая это, правительство Александра II пошло на некоторые уступки. Оно вернуло на родину ссыльных и эмигрантов. Открыло в Варшаве медико-хирургическую академию, разрешило основание Земледельческого общества, ставшего вскоре своего рода политическим клубом крупнопоместной шляхты. Эту шляхту устраивали аграрные преобразования, но никак не устраивало восстание, за которое ратовали демократические круги, создавшие Партию движения, которая занялась пропагандой, выпуская листовки, устраивая манифестации. Правительство закрыло Земледельческое общество, а когда жители Варшавы 8 апреля вышли на улицы, протестуя против этих мер, войска открыли огонь.

Герцен считал, что без освобождения Польши не придет освобождение России. "Мы с Польшей, — писал Герцен 1 апреля 1863 года в "Колоколе", — потому что мы за Россию. Мы со стороны поляков, потому что мы русские. Мы хотим независимости Польше, потому что мы хотим свободы России. Мы с поляками, потому что одна цепь сковывает нас обоих". Он видел освобожденную Польшу не шляхетско-аристократической, а демократической. "Со слезами и плачем написал я тогда ряд статей, глубоко тронувших поляков", — вспоминает Герцен в "Былом и думах".

В 1861 году в Польше возникла тайная, революционная организация "Комитет русских офицеров в Польше" во главе с поручиком Андреем Потебней. Эту организацию называли иногда "погебненской", такой авторитет завоевал в ней поручик. "Комитет" на первых порах занимался ведением революционной пропаганды среди русских войск, расквартированных в Польше. Позже "Комитет" слился с обществом "Земля и воля". Герцен и Огарев сначала переписывались с Потебней, а в 1862 — 1863 годах он четыре раза посетил их в Лондоне. Через Потебшо, таким образом, осуществлялся и контакт с "Землей и волей". Но долгое время Герцен и Огарев не могли определенно ответить на вопрос, заданный им "Комитетом русских офицеров": что он должен делать в случае восстания в Польше… "Не стрелять в поляков" — это было ясно, об этом писали Огарев и Герцен в "Колоколе". Но этого было мало. Ответ они дали через полгода. Он сводился к тому, что при восстании в Польше нужно поддержать восставших и, главное, способствовать распространению восстания на Литву, Белоруссию, Россию — слить их с восстанием, которое (как надеялись Герцен, Огарев, Чернышевский) вспыхнет в России.

Статьи Герцена в пользу борющейся Польши имели широкий резонанс. "Старик Адам Чарторюкский со смертного одра прислал мне с сыном теплое письмо…" В Париже депутация поляков-эмигрантов поднесла Герцену адрес. На нем стояло четыреста подписей. К подписавшим адрес присоединились позже и другие — письма шли и из Алжира, и из Америки. В январе 1862 года в Гейдельберге на обеде, устроенном в честь сына Герцена, поляк, оставшийся неизвестным, произнес речь, в которой были такие слова: "Мы, которым счастливый случай позволил встретить русских, не похожих на тех, которые служат орудием деспотизма… которые разделяют светлый образ мыслей Герцена, мы умеем различать русский народ от русского правительства и его приверженцев". Все это не снимало, естественно, и существовавших разногласий по ряду вопросов, которые возникли между издателями "Колокола" и представителями национально-освободительного движения Польши.

Подошла осень 1862 года. Отношения между польскими и русскими революционерами вступали в решающую фазу ввиду стремительно и неуклонно приближающейся "польской грозы". Начинались переговоры. Сначала между представителями польской повстанческой организации и издателями "Колокола" — в сентябре. Потом между той же организацией и обществом "Земля и воля" — уже в Петербурге — в начале декабря. Целью переговоров было создание союза для совместной борьбы против царизма.

Примерно за год. до этих событий Герцен и Огарев получили письмо из Сан-Франциско, датированное 15 октября 1861 года. Письмо начиналось строками: "Друзья, мне удалось бежать из Сибири…" Письмо было от Бакунина, он извещал, что "после долгого странствования по Амуру, по берегам Татарского пролива и через Японию" прибыл в Сан-Франциско. Он рвался в Лондон, жаждал дела, была готова и программа: "…Буду у вас служить по польско-славянскому вопросу, который был моей idee fixe с 1846 и моей практической специальностью в 48 и 49 годах. Разрушение, полное разрушение Австрийской империи будет моим последним словом; не говорю — делом: это было бы слишком честолюбиво, но для служения ему я готов идти в барабанщики… А за ним является славная, вольная славянская федерация — единственный исход для России, Украины, Польши и вообще для славянских народов…"

Он приехал к новому, 1862 году, и друзья с удовлетворением отметили, что хоть он и постарел телом, но все так же молод душой. Все так же "способен увлекаться, видеть во всем исполнение своих желаний и идеалов, и еще больше готов на всякий опыт, на всякую жертву…".

Трудно, конечно, гадать относительно того, как бы приняли Герцен и Огарев Бакунина, знай они об его "Исповеди", написанной в Петропавловской крепости, и письме Александру II. В ней Бакунин не только каялся (покаяние могло быть и тактическим приемом), но эта исповедь была под стать ренегатской "Исповеди" Кельсиева.

Во всяком случае, вместо крепости Бакунин очутился в Иркутске, под крылышком своего дяди Муравьева, генерал-губернатора Восточной Сибири. Бакунин женился, обзавелся домом… и, устроив себе что-то вроде командировки, сумел бежать в Японию, а затем в Америку.

Герцена связывала с Бакуниным старинная дружба. "Правда мне мать, но и Бакунин мне Бакунин" — так ответил Герцен доктору Белоголовому, когда тот попытался склонить издателя "Колокола" напечатать материал против Бакунина. Белоголовый со слов своих друзей иркутчан обвинял Бакунина в том, что он в бытность свою в Сибири держал сторону хозяина края — генерал-губернатора Муравьева. Герцен, конечно, видел все недостатки Бакунина, но считал, что они "мелки", а между тем эти "недостатки" правильнее было бы назвать просто авантюризмом, мелкобуржуазным анархизмом.

К осени 1862 года "страстным вопросом жизни" для Бакунина стало польское дело. Как всегда, торопя время, принимая желаемое за действительное, он в разговорах с польскими представителями форсировал события.

Польское восстание назревало, это было очевидно. Но назревало оно в условиях спада революционной волны в России. Можно ли было при этих условиях ожидать крестьянских выступлений в России в поддержку поляков? Герцен и Огарев полагали, что восстание надо было готовить, а для этого нужно время. Кроме того, степень участия в восстании русских революционеров они ставили в зависимость от того, как поведут себя поляки относительно главного земского вопроса и провинций.

Бакунин же считал, что пора "поднимать знамя на дело", а там "все будут, чем захотят быть", принимая, по выражению Герцена, "второй месяц беременности за девятый". Это был своего рода приступ "революционной чесотки".

Данный текст является ознакомительным фрагментом.