Глава II. Надежды без иллюзий

Глава II. Надежды без иллюзий

И оглянулся я на все дела мои, которые сделали руки мои, и на труд, которым трудился я, делая их, и вот, все суета и томление духа, и нет от них пользы под солнцем.

Книга Экклезиаста, гл. 2

Все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты сойдешь, нет ни работы, ни размышлений, ни знания, ни мудрости.

Книга Экклезиаста, гл. 9

Действительно, изложение основных «биографических данных» о Чаадаеве не займет много места, но и не даст ничего существенного для понимания этого человека и истинного смысла его жизни. Петр Чаадаев родился в 1794 году, 27 мая (по старому стилю), в Москве.

Отец его, Яков Петрович, был человеком малопримечательным и не оставил после себя ничего сколько-нибудь достойного архивных папок.

Мать, Наталья Михайловна, была дочерью знаменитого в свое время человека. Дед Петра Яковлевича Чаадаева по материнской линии — князь Михайл Михайлович Щербатов — был известным историком, приближенным Екатерины II и ее постоянным «внутренним оппозиционером». Дед весьма колоритно воплотил в себе противоречия своего класса и своей эпохи, выступив как яростный защитник крепостного права и сословных привилегий дворянства и одновременно как не менее яростный обличитель пороков своего класса. Он был весьма активной и общественно значимой в свое время фигурой, «государственным человеком» и масоном, сподвижником знаменитого Н. И. Новикова. Можно сказать, что общественный темперамент этого человека семейная традиция сберегла для Петра Чаадаева, не наделив им его старшего брата Михаила.

Родители Чаадаева умерли очень рано; трехлетний Петр вместе с братом были перевезены старшей сестрой их матери княжной Анной Михайловной Щербатовой из Нижегородской губернии — где умерли их родители — в Москву. Анна Михайловна была старой девой. Вся ее несколько застоявшаяся ласковость хлынула на малолетних братьев. Опекуном Чаадаевых стал их дядя — князь Д. М. Щербатов, пышный вельможа еще екатерининской закваски. В доме дяди Петр Чаадаев получил свое блистательное первоначальное образование.

Уже в ранней юности в Петре Чаадаеве проявились не совсем обычные черты характера, стремления. Взрослых современников просто поражала «необыкновенная самостоятельность» его поведения и «независимость мышления», поражала его непохожесть на сверстников, его какая-то воинствующая самобытность. Замашки у него были странные. Он не терпел, когда его спрашивали, к кому и зачем он уходит из дому, о чем думает. «Только что вышедши из детского возраста, — пишет Жихарев, — он уже начал собирать книги и сделался известен всем московским букинистам». Чуть позднее завел он связи и с зарубежными книгопродавцами. По некоторым сведениям, в его библиотеке была и запрещенная литература, которой в студенческую пору пользовались многие будущие декабристы.

В 1808 году «по надлежащему испытанию», как сказано в официальном акте, Петр и Михаил Чаадаевы были приняты в Московский университет. Образование тогда здесь было, по единодушному свидетельству современников, поставлено весьма неплохо.

Всего за четыре года до поступления в университет братьев Чаадаевых Александром I в России была проведена реформа университетского образования, существенно обновившая всю постановку преподавания в этих учебных заведениях страны и всю атмосферу общественной жизни в них. Были узаконены разные органы студенческого самоуправления, отменены некоторые инструкции, оказенивавшие преподавание. В Московский университет были приглашены 15 новых профессоров. Среди них — люди, оказавшие вскоре заметное влияние на формирование мыслей будущих членов тайных декабристских обществ. А. Ф. Мерзляков, И. Ф. Буле, П. А. Сохацкий, Баузе — имена этих профессоров стали модными среди наиболее передовой части молодых людей тогдашней России. В университете утверждалась атмосфера товарищества, студенческого «дружества». В общем это были те же идейные веяния, которые сыграли затем, такую значительную роль в лицейский период пушкинской жизни. В университете Петр Чаадаев спорил с товарищами о Руссо, Вольтере, Дидро. Здесь же он впервые прочитал «Путешествие» Радищева. И здесь же впервые в Петре Чаадаеве проявилась та самая черта его натуры, которая в дальнейшем столь многое определила в его судьбе. Оказалось, что он «от остальных людей отличался необыкновенной нравственно-духовной возбудительностью... Его разговор и даже одно его присутствие, — как писал один из современников Чаадаева, — действовали на других, как действует шпора на благородную лошадь. При нем как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости. При его появлении всякий как-то невольно нравственно и умственно осматривался, прибирался и охорашивался». По каким-то, пока еще едва уловимым причинам юноша Чаадаев сделался авторитетом для своих сверстников, и даже не для одних только сверстников. Известно было, что у него оказались какие-то серьезные дела с вполне серьезными и вполне взрослыми людьми; в основном, как полагали, эти дела касались опять-таки книг.

Из людей, и доныне достаточно известных в нашей стране, товарищами Чаадаевых по университету были Грибоедов, Н. И. Тургенев, И. Д. Якушкин, И. М. Снегирев, к тому же кружку примыкали Никита и Артамон Муравьевы, А. И. Якубович, П. П. Каверин. Якушкин стал впоследствии ближайшим другом Петра Яковлевича, но и почти все другие из упомянутых тут оказались на всю свою дальнейшую жизнь в числе тесного идейного окружения Чаадаева.

Судьба Чаадаева после окончания университета определялась незыблемой традицией дворянства: он должен был пойти на военную службу. Семейные связи и богатство определили выбор: в Петербург, в гвардию. В мае 1812 года братья Чаадаевы вступили лейб-прапорщиками в Семеновский полк — здесь некогда служил и их дядя-опекун. В Семеновском полку они встретили кое-кого из своих университетских товарищей. Тут же служил и Якушкин.

Отечественную войну Петр Чаадаев с братом провел в том же Семеновском полку. Вплоть до взятия Парижа. Он участвовал в сражениях под Бородином, Тарутином, при Малом Ярославле, Люцене, Бауцене, под Кульмом и Лейпцигом.

Теперь все это звучит историей. Но для понимания дальнейшей судьбы Чаадаева надо все-таки представить себе и то ощущение ужаса, которое охватило русское «мыслящее общество» в момент сдачи Москвы, и страшное бегство — знаменитый «исход» из нее и, казалось, неодолимое движение наполеоновских полчищ. И сомнения «мыслящего общества» в судьбе империи. Надо представить себе страну на грани катастрофы — национальной катастрофы. Утешительные концепции, высокая оценка спасительной стратегии Кутузова — все это пришло позднее, во многом — значительно позднее. Пушкин писал в сожженной им главе «Евгения Онегина» в пору, когда кое-что уже все-таки отстоялось, кое на какие обстоятельства войны можно было уже взглянуть без того азарта, который рождается мыслью о еще не остывших событиях:

Гроза двенадцатого года Настала — кто тут нам помог? Остервенение народа, Барклай, зима иль русский бог?

«Остервенение народа», увиденное тогда Чаадаевым вблизи, не могло не произвести на него огромного, конечно, впечатления.

Надо представить себе картину разоренной России, которую увидел тогда Чаадаев, сразу из пышных дядиных зал попавший в самую гущу народной беды.

А потом был долгий путь к Парижу, который открыл армии русский крестьянин. И наконец, Париж. Запад. Мир, о котором было известно из книг. Цивилизация. Средоточение мировой истории. Тут впервые, пожалуй, для мыслящего русского общества чувство гордости за свой народ отделилось от гордости за свою страну, патриотизм переставал быть чувством государственным. Тут завязалось многое, из этого пошли многие ростки. Многое завязалось здесь и в Чаадаеве.

И вновь — Россия.

«Война 1812 г., — писал Якушкин, — пробудила народ русский к жизни и составляет важный период в его политическом существовании. Все распоряжения и усилия правительства были бы недостаточны, чтобы изгнать вторгшихся в Россию галлов и с ними двунадесять языци, если бы народ по-прежнему оставался в оцепенении. Не по распоряжению начальства жители при приближении французов удалялись в леса и болота, оставляя свои жилища на сожжение. Не по распоряжению начальства выступило все народонаселение Москвы вместе с армией из древней столицы. По рязанской дороге, направо и налево, поле было покрыто пестрой толпой, и мне теперь еще помнятся слова шедшего около меня солдата: „Ну, слава богу, вся Россия в поход пошла!“

Этими словами начинаются известные «Записки» ближайшего друга Чаадаева, всю Отечественную войну прошедшего с ним плечом к плечу, ночевавшего с ним в одной походной палатке, делившего с ним все свои мысли и чувства.

«Пребывание целый год в Германии и потом несколько месяцев в Париже не могло, — продолжает Якушкин, — не изменить воззрения хоть сколько-нибудь мыслящей русской молодежи; при такой огромной обстановке каждый из нас сколько-нибудь вырос».

В Россию возвращались уже не те люди, которые вышли некогда из стен Московского университета. В них что-то изменилось. В каждом — хотя по-разному и в разной степени. Россия осталась прежней.

«Из Франции в 14-м году, — пишет Якушкин, — мы возвратились морем в Россию. 1-я гвардейская дивизия была высажена у Ораниенбаума и слушала благодарственный молебен... Во время молебствия полиция нещадно била народ, пытавшийся приблизиться к выстроенному войску. Это произвело на нас первое неблагоприятное впечатление по возвращении в отечество... Наконец, показался император, предводительствующий гвардейской дивизией, на славном рыжем коне, с обнаженной шпагой, которую уже он готов был опустить перед императрицей. Мы им любовались; но в самую эту минуту почти перед его лошадью перебежал через улицу мужик. Император дал шпоры своей лошади и бросился на бегущего с обнаженной шпагой. Полиция приняла мужика в палки. Мы не верили собственным глазам и отвернулись, стыдясь за любимого нами царя. Это, — вспоминает Якушкин, — было во мне первое разочарование на его счет; я невольно вспомнил о кошке, обращенной в красавицу, которая, однако ж, не могла видеть мыши, не бросившись на нее».

Приведенные строчки написаны Якушкиным много лет спустя после излагаемых им событий, написаны ссыльным, уже пожилым человеком, достаточно умудренным жизнью, многократно взвесившим свои чувства, продумавшим свои воспоминания и впечатления своей молодости. Тем существеннее, какие именно детали жизни своей он выделяет в воспоминаниях, что именно представляется ему теперь наиболее важным...

Потом началась томительная петербургская жизнь. «В продолжение двух лет, — вспоминает Якушкин, — мы имели перед глазами великие события, решившие судьбы народов, и некоторым образом участвовали в них; теперь было невыносимо смотреть на пустую петербургскую жизнь и слушать болтовню стариков, выхваляющих все старое и порицающих всякое движение вперед. Мы ушли от них на 100 лет вперед».

От неудовлетворенности жизнью, порой спасаясь от томительного безделья, офицеры организовывали нечто вроде клубов (как говорили тогда — «артели»), шли к масонам. Зачинались завязи преддекабристских обществ.

Петр Чаадаев как-то сразу тут пошел несколько иной дорогой.

В 1813 году он перешел из Семеновского полка, где оставались его брат и друзья, в Ахтырский гусарский полк, потом в гусарскую лейб-гвардию. В 1817 году он был назначен адъютантом командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Васильчикова.

Это была карьера.

Петру Чаадаеву было тогда всего 23 года. Он был богат, знатен, блистательно образован, красив, умен наконец. Он сразу же выделялся в любом обществе. Он был по-настоящему аристократичен. Не вальяжно-барствен, а именно аристократичен — утончен, сдержанно горд, независим в изящно-метких суждениях; манеры, по свидетельству всех знавших его тогда, были у него абсолютно безукоризненны. Он знал четыре языка. В стиле его поведения были черты, свойственные скорее не примелькавшемуся тогда «французскому» штампу — в нем чувствовалось нечто почти английское, «лордовское». Он как бы предвосхищал грядущую «байронизацию» русского мыслящего общества. Но инстинктивно все уже предчувствовали, что именно это и есть тот совершенно неуловимый «безупречный тон» поведения, который пока давался только, впрочем, ему. И так естественно, так органично. Этот тон был действительно внутренне свойствен ему.

В эпоху «европейских» замашек Александра I такая фигура удивительно соответствовала «духу времени», удивительно точно вписывалась в общий фон реформаторских настроений быстро европеизирующегося общества. Знакомства с Чаадаевым домогались, он выбирал знакомых. Будущее его было прекрасно. Его связи, знакомство с великими князьями, его личные качества предопределяли его дальнейшую карьеру. Его знал и ценил Александр, он прочил его себе в адъютанты — ближайшее свое, возможно, самое «задушевное» окружение.

Пример Михаила Михайловича Сперанского был еще у всех в памяти. Фигура бывшего семинариста, без сомнения, шокировала столичное общество, а последние указы Сперанского, направленные на бюрократизацию дворянской верхушки и ущемлявшие беззаботность дворянских верхов по части всяких служебных дел, были приняты просто уже в штыки. Сперанского удалось выжить. Еще в марте 1812 года Михаила Михайловича призвали ко двору, где он два часа беседовал с глазу на глаз с царем, а потом весь в слезах вернулся домой. Дома его встретил министр полиции Балашов, опечатывавший его бумаги, а у крыльца стоял возок, в котором Михаил Михайлович тут же и отправился u ссылку. Но навсегда ли? На смену Сперанскому пришел и все большую и большую силу получал в империи председатель военного департамента Государственного совета граф Аракчеев. Это был человек с «солдатским образованием», за всю жизнь книжки не прочитавший.

При воспоминании о Сперанском на фоне Аракчеева фигура Чаадаева в качестве возможного «второго человека» в государстве представлялась особенно привлекательной очень многим. Сам Петр Яковлевич не мог, со свойственным ему умом, не сознавать, что продвижение его к самым вершинам русской государственности — дело вероятное, возможное.

В конце 1820 года Чаадаев внезапно вышел в отставку.

Это не был дипломатический шаг. Это не была игра. Чаадаев действительно порывал с карьерой и со всякой мыслью о карьере.

Отставка Чаадаева произвела потрясение в «обществе». Догадкам не было числа, ходили самые странные слухи. Чаадаевские биографы воскрешали затем эти слухи как «свидетельства очевидцев происшедшего». «Существует целая литература», — писал М. Гершензон по поводу чаадаевской отставки.

Сам Гершензон так излагает дело: «16 и 17 октября 1820 года произошло возмущение в 1-м батальоне лейб-гвардии Семеновского полка... К государю, находившемуся в Троппау на конгрессе, тотчас был послан фельдъегерь с рапортом о случившемся, а спустя несколько дней, 22-го, туда же выехал Чаадаев, которого Васильчиков, командир гвардейского корпуса, избрал для подробного доклада царю. Через полтора месяца после этой поездки, в конце декабря, Чаадаев подал в отставку и приказом от 21 февраля 1821 г. был уволен от службы».

Это, так сказать, внешняя, «анкетная» сторона дела. В чем же заключалась его суть?

Сразу же после отставки Чаадаева возникла следующая сплетня: «Чаадаев, мучимый честолюбием, сам напросился у своего начальника на поездку в Троппау; он был уверен, что будет пожалован флигель-адъютантом, на что старшие товарищи его имели больше прав, следовательно, он интригою хотел обойти их; для этого он решился предать целый полк, да еще тот, в котором сам прежде служил; он старался представить государю дело в самых черных красках и содействовал этим из личных видов кассированию полка» и т. д. Попав-де в такой переплет, почувствовав, что неразборчивое честолюбие его разоблачено, или просто решив оборвать всякие о себе сплетни, Чаадаев и вышел в отставку, почти порвав при этом со всем своим кругом.

Каждый придумывал новую версию о причинах чаадаевской отставки, каждый из тех, кто по каким-либо причинам интересовался тогда этим делом. Ходили слухи и совершенно дурацкие, однако же достаточно характеризующие уровень некоторых современников Чаадаева. Передавалось, к примеру, что Чаадаев попал в немилость оттого, что невероятно долго ехал в Троппау и Меттерних узнал о бунте в Семеновском полку раньше Александра. Почему же Чаадаев так долго ехал? Ну, это-то как раз не представляло затруднений для ответа. Чаадаев был известен своей изысканностью в костюме, тщательностью своего туалета. Этого достаточно. «Чаадаев, — гласит сплетня, — часто медлил на станциях для своего туалета...» Александр же — дальнейшее говорилось с понижением голоса, вкусным шепотом — па приезде Чаадаева в Троппау запер-де его в каком-то чуть ли не чулане на ключ, а затем выгнал. Ну, что ж оставалось после этого делать самолюбцу!

Биографы Чаадаева один за другим разоблачали эти сплетни и создавали легенды новые. В конце концов тот же Гершензон, несколько отчаявшись, писал: «...в конце концов у нас нет решительно никаких данных, чтобы с достоверностью судить о причинах его отставки». Версии отпадали, причины не выяснялись.

Одну из таких версий предложил и сам Чаадаев.

2 января 1821 года Чаадаев писал А. М. Щербатовой: «На этот раз, дорогая тетушка, пишу вам, чтобы сообщить положительным образом, что я подал в отставку. Рассчитываю через месяц иметь возможность написать вам, что получил ее. Моя просьба (об отставке) произвела сильное впечатление на некоторых лиц. Сначала не хотели верить, что я серьезно домогаюсь этого, затем пришлось поверить, но до сих пор не могут понять, как я мог решиться на это в ту минуту, когда я должен был получить то, чего, казалось, я желал, чего так желает весь свет и что получить молодому человеку в моем чине считаетcя в высшей степени лестным. И сейчас еще есть люди, которые думают, что во время моего путешествия в Троппау я обеспечил себе эту милость и что я подал в отставку лишь для того, чтобы набить себе цену. Через несколько недель они убедятся в своем заблуждении. Дело в том, что я действительно должен был получить флигель-адъютанта по возвращении Императора, по крайней мере по словам Васильчикова. Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение людям, которые всех презирают. Как видите, все это очень просто. В сущности, я должен вам признаться, что я в восторге от того, что уклонился от их благодеяний, ибо надо вам сказать, что нет на свете ничего более глупо-высокомерного, чем этот Васильчиков, и то, что я сделал, является настоящей штукой, которую я с ним сыграл. Вы знаете, что во мне слишком много истинного честолюбия, чтобы тянуться за милостью и тем нелепым уважением, которое она доставляет. Если я и желал когда-либо чего-либо подобного, то лишь как желают красивой мебели или элегантного экипажа, одним словом, игрушки; ну что ж, одна игрушка стоит другой. Я предпочитаю позабавиться лицезрением досады высокомерной глупости...»

Об отставке Чаадаева сразу же было сообщено начальнику главного штаба князю Волконскому. Вскоре отставка была дана. В тот же день Волконский писал Васильчикову: «Предупреждаю вас, любезный друг, что его величество, вследствие вашего письма от 4 февраля, приказал дать испрашиваемую отставку вашему адъютанту Чаадаеву, но без пожалования ему чина, потому что в то время, когда я вам сделал запрос о причинах, побуждающих его уйти в отставку, — по известиям, дошедшим с другой стороны, государь получил сведения весьма для него невыгодные; их государь предоставляет себе показать вам по своем возвращении в Петербург. Государь желал бы, чтобы вы не говорили Чаадаеву о том, что я вам пишу, но скажите ему следующую причину, если он вас об ней спросит: что находят его слишком молодым и здоровым, дабы оставлять службу, на что он мог решиться только от лени, и потому он не имеет права ни на какую награду. Храните это для себя, и вы удивитесь тому, что вам государь покажет».

Это уже была немилость, это была уже опала.

Что за «весьма невыгодные» для Чаадаева сведения получил Александр и от кого, так и осталось невыясненным. Лемке и Гершензон склоняются к мысли, что это был либо донос о декабризме Чаадаева, его участии в тайном обществе (такой донос император действительно приблизительно к этому времени получил), либо приведенное выше письмо Чаадаева к тетке-опекунше, кстати сказать, найденное впоследствии в числе перлюстрированных писем, представленных правительству московским почт-директором Рушковским.

Обе версии правдоподобны. И донос был, и письмо, было перлюстрировано. Позднее, правда, выяснилось, что Чаадаев принял приглашение вступить в тайное декабристское общество в 1821 году летом, а в отставку он вышел раньше, но какую-то тень на Чаадаева бенкендорфовский донос Александру бросить, несомненно, мог: среди самых близких к Чаадаеву людей членов тайного общества было очень много, почти все. Да и в тайное общество его принимал его ближайший друг — Якушкин. Чаадаев тогда, в момент принятия его в тайное общество, как вспоминает Якушкин, даже сказал ему, что «...напрасно я (то есть Якушкин. — А. Л.) не принял его прежде, тогда он не вышел бы в отставку и постарался бы попасть в адъютанты к великому князю Николаю Павловичу, который, очень может быть, покровительствовал бы под рукой Тайное общество, если бы ему внушить, что это Общество может быть для него опорой в случае восшествия на престол старшего брата».

Так в чем же все-таки дело? Чего же домогался Чаадаев? Чего он ждал от жизни? Каковы были его действительные намерения?

Письмо к тетке мало что открывает. Это явно «успокаивающее письмо». Петр Яковлевич был ведь любимцем княжны, единственный смысл всей своей жизни Анна Михайловна чем дальше, тем больше видела лишь в попечительстве своем над «братьями-сиротами». Они всегда оставались для нее предметом беспокойной заботливости и тревожного внимания. Анна Михайловна, конечно же, страшно взволновалась при известии об отставке Петра Яковлевича. Незадолго до этого в отставку уже вышел Михаил, но того не ждала блестящая карьера, тот был несколько ленив, неподвижен для любой карьеры, жаловался на здоровье, начинал крепко попивать. Вся надежда возлагалась на Петра. И вот Чаадаев спешил успокоить тетушку. И немножко красовался перед ней. Объясняя ей причины своей отставки, он говорил с нею на понятном для нее языке. Петр Яковлевич был вообще мастер писать письма, и к каждому человеку он всегда писал именно так, как надлежало писать именно к этому человеку.

Тем не менее в письме к Анне Михайловне как-то прорвалась одна достаточно любопытная фраза: «во мне слишком много истинного честолюбия...»

«Истинное честолюбие» — что это такое могло быть в тогдашнем понимании Чаадаева? Стремление к какому-то «дельному делу»?

Постараемся, однако, по возможности не гадать.

«Теоретически, — писал в свое время Д. Шаховской, — Чаадаев ценил именно только действенную мысль, двигающую жизнь». Это существенно.

Какие же тогда «действенные мысли, двигающие жизнь», какие же, иными словами, формы практической деятельности по преобразованию российской действительности мог находить Чаадаев?

Пожалуй, все исследователи творчества и личности Чаадаева сходятся в общем-то на том, что молодой Чаадаев настроен был, так сказать, преддекабристски и затем продекабристски. Наконец, Чаадаев вступил в Союз благоденствия. Но и тут у него что-то не заладилось. Получилась какая-то неясность с очень существенной анкетной деталью.

В начале января 1821 года в Москве состоялся нелегальный съезд Чрезвычайной думы Союза благоденствия. Союз находился в кризисе. В нем обнаружились разные течения, разные точки зрения на его задачи и цели. В итоге на съезде было решено союз распустить, объявив об этом во всех его «управах». Но наиболее радикальная часть распущенного союза тут же решила не прекращать своей деятельности и вербовать новых членов, но уже по-настоящему надежных, для будущей тайной организации. Так были заложены основы Северного общества, в частности. Якушкин принял Чаадаева в организацию, которой либо уже не существовало, либо еще не существовало. А в тот самый момент, когда Чаадаев и мог бы приступить, наконец, к активной декабристской деятельности, он вдруг уехал за границу.

Создается впечатление, что Чаадаева явно не удовлетворяла торная дорога лучших представителей тогдашней дворянской молодежи — его друзей и приятелей. Чаадаев как бы прикоснулся к этому пути, несколько раз ступил на него, как бы пробуя, прочна ли дорога, надежен ли путь, и всякий раз отступал, отходил куда-то в сторону. Это было какое-то хождение вокруг и около того «дела», которым стремились заняться почти все типические представители передовой части общества тех времен. Что-то каждый раз удерживало Чаадаева от окончательного решения, что-то отвращало его от этого пути.

Между тем общность цели у Чаадаева и окружавших его передовых людей тогдашней России была несомненна. Речь при этом идет именно о наиболее радикально настроенной части этих передовых людей — сознательных антикрепостниках. Речь идет о людях типа Якушкина, М. Орлова, Грибоедова, наконец, Пушкина и т. д. Расхождения, стало быть, возникали лишь в выборе средств, в нахождении «действенных мыслей, двигающих жизнь», в поисках конкретных форм проявления «истинного честолюбия». Готовые, имевшиеся в наличности формы практической деятельности явно не удовлетворяли Чаадаева, он их отвергал одну за другой.

Какие же это были формы?

Масонство.

Теперь уже само это слово звучит архаизмом. Полтора века тому назад масонство в России было модой, а кое-кому из вполне серьезных людей представлялось (и как увидим, не без известных оснований) делом достаточно дельным и перспективным.

Масонство возникло в Европе в начале XVIII века. Оно создавалось как некое братство, свободный и тайный союз людей, занятых нравственным самосовершенствованием. Приблизительно в то же время масоны создали и миф, согласно которому их общество вело свое начало чуть ли не от самого Адама, вынесшего-де из рая наследие божественной мудрости, или по крайней мере от эпохи возведения Соломонова храма. Масоны стали именовать себя «свободными каменщиками», только «храм» эти каменщики строили «внутренний» — духовный, некий «храм в себе». От эпохи средневековья, из практики средневековых ремесленных гильдий и цехов масоны в значительной мере позаимствовали свой ритуал, который тщательно блюли и который и спустя сотню лет после возникновения масонских лож оставался в основных чертах таким, каким был в самом начале их деятельности, — он достаточно подробно, кстати сказать, описан Л. Толстым в «Войне и мире», в сцене посвящения Пьера в общество «вольных каменщиков».

Распространение масонства в XVIII веке шло поразительно быстро. В двадцатых годах этого века масонские ложи открывались одна за другой в Ирландии, Шотландии, во Франции, Бельгии, Голландии, Испании, в тридцатых — в Германии, Италии, Швейцарии, Португалии, Польше, Турции. В 1731 —1732 годах появляются первые масонские организации в России. Такая популярность масонства объясняется прежде всего своеобразием формы этой организации, совмещавшей в себе черты аристократического клуба и тайного общества, а в провозглашаемых принципах — социальную демагогию и этическую утопию. Масонство сразу же оказывается исключительно удобной формой для всякого рода негласной деятельности в международном масштабе: «братья» устанавливают связи между ложами разных стран, не признавая национальных перегородок и национальной исключительности. Но нельзя сказать, что масонство во всех случаях или даже по преимуществу было ширмой для всякого рода нелегальщины, ничего общего с лозунгами, провозглашавшимися масонами, не имеющей. Масоны занимались благотворительностью (порой весьма широкой), просветительством (достаточно вспомнить нашего Новикова), этические искания некоторых из масонов представляют исторический интерес.

Масонство в течение какого-то исторического периода оказалось достаточно действенной подчас формой консолидации определенных культурных сил, сплочения их. Среди масонов мы находим такие, к примеру, фигуры, как Гёте, Лессинг, Гердер, Вальтер Скотт, некоторое время считает себя масоном и наш Пушкин и т. д.

И все-таки главное и самое примечательное в масонстве заключалось именно в том, что как организационная форма оно было абсолютно политически нейтрально. Масонством постоянно интересовались власть имущие, за ним неусыпно следила полиция (кстати сказать, одним из высших чинов французского масонства в свое время был небезызвестный министр полиции Фуше). И в то же время масонство частенько использовалось революционно настроенными группами для разного рода нелегальной деятельности (достаточно в этой связи вспомнить итальянских карбонариев).

В России масонство, разрешенное Александром I (после того как оно было запрещено Екатериной II в связи с новиковским делом), прошло в очень убыстренном порядке едва ли не все известные к тому времени стадии и исчерпало едва ли не все свои варианты и разновидности.

К моменту восстановления масонских лож (приблизительно в 1810 году) русское масонство было по преимуществу организацией клубного типа. Масоны в ту пору занимались в основном словопрениями, немножко просветительством, немножко благотворительностью. Но в основном они все-таки занимали сами себя, лишь симулируя какую-то общественную активность. Они рассуждали о построении великого всемирного «духовного храма», в котором, наконец, rie будет ни знатных, ни рабов, который сделает «братьями вельмож и простых людей», сблизит «их друг с другом, не смешивая ни имущества, ни сословий», соединит ученых и «неведающих» и вознесет над миром великий «тройственный принцип: свободу, равенство, братство».

Масоны заявляли о себе как об организации, так сказать, совершенно культурнической.

Это был ранний, относительно еще неразвитый период русского масонства XIX столетия. Социальная утопия тут полностью смыкалась еще с социальной демагогией. Общественные тенденции внутри масонства были не расчленены. В той же самой ложе «Соединенных братьев», в которую в 1816 году был посвящен «брат» Чаадаев, находились «братья» Пестель, Грибоедов и «брат» Бенкендорф.

Но, запоздав в своем развитии, отстав от масонства западноевропейского, русское масонство быстро наверстывало упущенное. Вскоре оно привлекло пристальное внимание полиции. Впрочем, тайна русского масонства в XIX веке была действительно игрушечной тайной.

В XIX веке масонство в России с самого начала своего возрождения находилось под гласным надзором полиции. Масонское управление было обязано регулярно и неукоснительно (под угрозой безотлагательного закрытия лож) представлять министру полиции все протоколы — «акты» своих заседаний и списки членов масонских организаций. Время от времени (в связи с очередным доносом, как правило) масоны-руководители вызывались к министру просвещения или просто к министру полиции для соответствующей распеканции. Руководители масонства всякий раз при этом смущались и клялись в своих верноподданнических чувствах.

И все-таки полицейский инстинкт не обманулся.

Очень скоро масонство в России стало рассадником весьма сомнительных с точки зрения правительства идей и настроений. Из игрушечной тайны его, почти непосредственно подчас заимствуя у масонов их организационные формы, рождалась весьма уже нешуточная тайна декабристских обществ, революционного подполья. В известном смысле можно даже сказать, что масонство в России XIX века часто выступало как первоначальная форма декабризма.

«Обряды, знание которых свидетельствовало о принадлежности к ордену, пароли, известные лишь посвященным, страшные клятвы не нарушать тайны, — писал один из исследователей связей русского масонства с декабризмом, — все это имело серьезное значение в то время, когда принадлежность к масонству и другим тайным обществам могла довести до пыток, как в некоторых католических странах Западной Европы, до знакомства с Шешковским и заточения в Шлиссельбургскую крепость у нас. Являясь ненужным пережитком для тех масонов, которые не шли дальше пережевывания элементарных нравственных истин и не особенно выдающейся благотворительности, некоторые приемы, усвоенные масонами, могли казаться весьма не лишними тем, которые, как Пестель и многие декабристы, участвовали одновременно и в тайном обществе с политическими задачами и в той или в другой масонской ложе. Некоторые из них, как А. Н. Муравьев, прямо признавали на следствии, что они желали скрыть тайное общество под масонским покровом, другие, как M. H. Новиков, племянник знаменитого масона, считали масонскую ложу местом вербовки для членов Союза благоденствия...»

Правда, близкий к Чаадаеву Якушкин вполне отрицательно отнесся к игре в масонство. Но причина такого его отношения коренилась в его неприятии начинавшего в тот момент все более распространяться в русском обществе мистицизма, для которого масонские ложи представлялись вполне готовой организационной основой. Чаадаева же тогда религиозные проблемы еще не волновали.

Была у русского масонства в XIX веке и еще одна особенность, которая не могла не располагать к нему проевропейски настроенное мыслящее русское общество той поры.

Дело в том, что масонство начала прошлого века на Руси оказалось не только хранителем эмбриональных форм декабризма, но и своеобразной, неразвитой формы позднейшего западничества. Связи русских масонов с Западом были тогда достаточно известны и внушали серьезные опасения правительству.

Многие из будущих русских декабристов сделались масонами на Западе еще во время антинаполеоновского похода, они поддерживали связи с Западом, с масонами из зарубежных лож, время от времени получая таким путем достаточно сомнительную с точки зрения официальной литературу. Полиции было известно и о посредничестве польских масонов в связях русских «братьев» с итальянскими карбонариями.

Радикально настроенная часть передового тогдашнего русского общества сознательно использовала масонство для установления связей с зарубежными революционными организациями. Для примера можно сказать о связях русских масонов-революционеров со знаменитым Буонарроти — участником коммунистического «заговора равных» Бабёфа, который, живя с 1806 года под надзором полиции в Женеве, основал там масонскую ложу, стремившуюся, согласно полицейским донесениям, «к ниспровержению деспотизма с помощью кинжала». Одни из «братьев» Буонарроти по масонству писал в своих заметках о том, что «искусные и многочисленные эмиссары были отправлены в это время в Германию, в Польшу и даже в Россию, чтобы придать новую силу тайным обществам».

Попадая за границу во время своих туристских поездок, русские масоны тотчас же оказывались там среди своих зарубежных «братьев», в самой гуще политической и идейной жизни, и привозили на родину идеи и настроения, подчас отличавшиеся радикализмом.

В 1822 году царское правительство закрыло в России масонские ложи. Годом раньше Чаадаев вышел из масонской ложи «Соединенных братьев».

Из всего сказанного понятно, думается, почему Чаадаев, искавший сфер приложения для своего «истинного честолюбия», искавший «идей действенных», не мог пройти мимо масонства. Дело тут, конечно, было не только и не столько даже в моде. На какое-то время масонство должно было представиться ему практической возможностью хотя бы частичного осуществления той нравственной идеи, которая затем станет делом всей его жизни, символом его веры. Конечно, каких-либо особых иллюзий по поводу масонских идей умница Чаадаев, как видно, все-таки не питал. Но проповедовавшаяся масонами идея всемирного духовного братства людей, идея нравственного самосовершенствования личности — эти идеи не могли не быть близки Чаадаеву. Пусть для многих других они были лишь красивой фразой, модной позой, «хорошим тоном». Чаадаев к подобным идеям относился вполне серьезно. Масонская же мысль об уравнении всех «человеков» перед лицом некоей высшей нравственной задачи была особенно близка Чаадаеву, принимая в его сознании антикрепостнический характер. Пустой форме либеральной масонской фразы Чаадаев как бы возвращал ее конкретный смысл, демократическое содержание. И если особых иллюзий относительно ценности масонского миросозерцания как такового Чаадаев, видимо, не питал, то надежды найти способ воздействия на русское общество через масонство у него, по всей вероятности, некоторое время были.

Эти надежды пришлось оставить.

На смену им явилась иная мысль. Явилась мысль приспособить для своих «истинно честолюбивых намерений» формы куда более могущественные, куда более действенные. По поводу этих форм у Чаадаева, конечно, не было, в свою очередь, уже ни малейших иллюзий. Была лишь надежда использовать их как слепое орудие в своих целях.

Тут мы вернемся вновь к эпизоду с чаадаевской отставкой после поездки его в Троппау.

Существует еще одна версия, связанная с этим эпизодом чаадаевской биографии. Эта версия обладает тем достоинством, что, не противореча известным фактам, она вполне согласуется в отличие от прочих с характером Чаадаева, его образом мыслей в ту пору.

Тут мы вспомним еще раз (на этот раз уже добрым словом) Ю. Н. Тынянова.

Но прежде — несколько слов о том, что за конгресс был в Троппау, что за история случилась в Семеновском полку, и вообще несколько слов о том, что происходило в тот момент в политической и общественной жизни России и всей Европы. Это важно для дальнейшего.

В 1819—1820 годах общее состояние Европы переломилось.

Развертывание революционной ситуации было остановлено, а затем сломлено реакцией. В этом было главное.

Европа покренилась вправо, начиналось попятное движение.

Еще в 1815 году был создан по инициативе Александра I Священный союз — союз реакционных режимов для борьбы с накатывающейся революцией. На конгрессах союза неизменно присутствовал Александр I. В России он бывал наездами, все более не любил ее, все глуше от нее замыкался, отходил от нее, отходил от былых своих либеральных утопий. Начиналось время «кочующего деспота». По выражению одного современника, царь правил «с почтовой коляски».

Впрочем, это было не совсем так. Россией правил своего рода «русский наместник» царя Аракчеев. Аракчеев «закручивал гайки». Разрасталась тайная полиция — к той, что была подчинена министерству внутренних дел, прибавилась сеть информаторов, непосредственно подчиненная петербургскому генерал-губернатору Милорадовичу, сверх того Аракчеев имел и своих собственных осведомителей. Набирала силу цензура. Уже следили за «нравственностью» в поэзии, выражения вроде «нагая истина» почитались неприличными. Ни с того ни с сего было запрещено печатание некоторых произведений Ломоносова. Над Пушкиным собиралась гроза, шли слухи о намерении царя сослать его в Сибирь. В университетах запрещались уроки анатомии.

Между тем в стране, разоренной недавней войной, было неспокойно. То и дело вспыхивали крестьянские бунты, волновалось казачество. На Дону в волнениях участвовало около 45 тысяч крестьян, в 256 селениях бунты усмирялись воинскими командами.

Наиболее типическим проявлением аракчеевщины оказались так называемые «военные поселения» — новый способ содержания армии, придуманный Александром I и введенный им с 1816 года.

В военных поселениях крепостные крестьяне считались одновременно и военнослужащими (служба в ту пору продолжалась в России 25 лет). Это был ярчайший, уникальный образец своеобразного «военного феодализма». Избы крестьян в зоне военных поселений снесли, крестьян с семьями загнали в огромные казармы, одели их самих и их детей (с 6-летнего возраста!) в военную форму. Весь рабочий день пошел под барабанный бой и военные сигналы труб — побудка, принятие пищи, выход на работу. Полевые работы совершались под надзором капралов. Крестьянки по общей команде топили печи, был строго регламентирован скудный крестьянский рацион питания. Порка за малейшее отступление от казенного регламента стала бытовым явлением.

Такого рода «поселения» перепоясали всю страну. Они были введены в Новгородской, Петербургской, Могилевской, Слободско-Украинской и Херсонской губерниях.

Либеральные посулы царя обернулись чудовищной «новацией» в духе самой бредовой фантазии.

Если Аракчеев стал «русским наместником» Александра I, то сам Александр сделался аракчеевским министром иностранных дел.

Состоявшийся в октябре 1820 года конгресс Священного союза в Троппау явился весьма важной вехой во всей деятельности вдохновляемого Александром союза. Здесь был открыт и недвусмысленно провозглашен «принцип интервенции». Державы — члены союза заявили о своем «праве» вооруженной силой подавлять революционное движение в любой стране, невзирая даже на отношение к этой акции «законных» правительств. Здесь же Австрии было «поручено» подавить вооруженной силой неаполитанскую революцию. Реакция открыто отождествляла свое «право» с грубой силой. От разговоров и уговоров она перешла к «делу».

И вот в этот-то момент в самой России случилось нечто совершенно чрезвычайное.

Произошло событие, ставившее под сомнение твердокаменность режима самого Александра.

В том же октябре того же 1820 года возмутился Семеновский полк — прославленный полк, герой Отечественной войны, краса и гордость императорской гвардии. И началось возмущение с головной — «государевой» — роты: сам Александр I был шефом этого полка.

Солдаты потребовали смещения своего командира — аракчеевского ставленника Шварца, измучившего их дикой муштрой и вконец замордовавшего полк.

Переполох в «верхах» сделался страшный.

О событиях в полку каждые полчаса слались со специальными нарочными донесения Милорадовичу, «все меры для сохранности города были взяты. Через каждые полчаса, — вспоминает современник событий, — (сквозь всю ночь) являлись квартальные (в штаб-квартиру Милорадовича. — А. Л.), через каждый час частные пристава привозили донесения изустные и письменные... отправляли курьеров, беспрестанно рассылали жандармов, и тревога была страшная...»

Полк был усмирен. «Государева рота» загнана в Петропавловку. «...Нижние чины, — вспоминает Якушкин, — были развезены по разным крепостям Финляндии; потом многие из них были прогнаны сквозь строй, другие биты кнутом и сосланы в каторжную работу, остальные посланы служить без отставки, первый батальон — в сибирские гарнизоны, второй и третий размещены по разным армейским полкам. Офицеры же следующими чинами все были выписаны в армию с запрещением давать им отпуска и принимать от них просьбу в отставку; запрещено было также представлять их к какой бы то ни было награде». Четверо из офицеров были отданы под суд; «при этом, — как пишет Якушкин, — надеялись узнать у них что-нибудь положительное о существовании Тайного общества». Царь к этому времени уже получил донос о том, что такое общество в России существует.

«С конгресса в Троппау. — писал один из старших современников Чаадаева, — по мнению моему, начинается обратное движение всей европейской политики и довольно крутой перелом в политике Александра». «Убеждения князя Меттерниха, — добавляет он, — восторжествовали».

«После семеновской истории, — пишет Якушкин, — император Александр поступил совершенно под влияние Меттерниха... В 22-м году, по возвращении в Петербург, первым распоряжением правительства было закрыть масонские ложи... со всех служащих были взяты расписки, что они не будут принадлежать к тайным обществам...»

Так сошлись, совместились во времени два важных исторических события — конгресс в Троппау и «семеновская история».

И вот установить, так сказать, уже живую, непосредственную связь между этими событиями и взялся Чаадаев, приняв поручение доставить Александру в Троппау донесение о возмущении семеновцев. Чаадаев — прошедший Отечественную войну с Семеновским полком, друг и приятель большинства семеновских офицеров... Он мог бы и отказаться от такого поручения. Но не отказался. Даже, как свидетельствуют современники, напротив — настоял на том, чтобы оно было доверено именно ему. Зачем? Мемуаристы-современники и позднейшие биографы Чаадаева разводят руками, «...Вместо того, чтобы от поездки отказываться, — пишет Жихарев, —он (Чаадаев. — А. Л.) ее искал и добивался... В этом несчастном случае он уступил прирожденной слабости непомерного тщеславия; я не думаю, чтобы при отъезде его из Петербурга перед его воображением блистали флигель-адъютантские вензеля на эполетах столько, сколько сверкало очарование близкого отношения, короткого разговора, тесного сближения с императором».

Так значит — «прирожденная слабость», «непомерное тщеславие». А может быть, все-таки «истинное честолюбие»?

«Итак, — пишет Тынянов, процитировав приведенные выше слова чаадаевского племянника, — короткий разговор, тесное сближение с императором. Перед нами человек, близко знавший Чаадаева, человек не чужой». И, оттолкнувшись от этой вскользь брошенной, случайно проскользнувшей сквозь сплетню фразы, Тынянов начинает строить свою цепь логических доказательств.

Нет, немилость Александра к Чаадаеву не была вызвана «опозданием» последнего в Троппау. Сам Меттерних свидетельствует о том, что император узнал о событиях в России именно от курьера, прибывшего из Петербурга, то есть от Чаадаева.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.