Глава девятнадцатая. «Совпатриотический подъем»: Последнее разочарование

Глава девятнадцатая. «Совпатриотический подъем»: Последнее разочарование

Коммунизм — опиум интеллектуалов.

Клэр Люс

В феврале 1945 года группа русских эмигрантов, возглавляемая бывшим послом Временного правительства во Франции В. А. Маклаковым, совершила визит в советское посольство на рю Гренель в Париже, чтобы приветствовать победы Красной армии. Патриотизм части русской эмиграции привел к тому, что среди живших в изгнании русских людей возродилась надежда на изменение России после войны. «Никто не знает, какой Россия будетпосле войны. И не только Россия, — заявил Маклаков. — Глубочайшие трансформации происходят повсюду, пропасть между Советской Россией и миром очень уменьшилась». Бердяева не было в этой группе, но такая позиция была ему близка. Дональд Лурье и другие вспоминали, что у него даже появилась мысль о возможности возвращения в Россию. После окончания войны указами Президиума Верховного Совета СССР некоторой части эмигрантов предоставлялась возможность получения советского гражданства. Евгения Юдифовна также говорила Николаю Александровичу, что, будь она моложе, она бы вернулась на родину. Бердяев даже попросил принести ему из советского посольства бланк заявления для реэмиграции, который внимательно изучил. Правда, изучение закончилось неутешительно: бланк был выброшен в корзину для бумаг. Тем не менее это показательно: как писал В. Яновский, «после победы, в которой русские "катюши" сыграли такую большую роль, "признание" Бердяевым сталинской империи было так же психологически неизбежно, как и визит Маклакова на рю Гренель»[427]. В феврале же Николай Александрович получил письмо от друга своей юности — Николая Мукалова, который, дважды побывав в Сибири, осел в Англии. «То, что ты пишешь о своем "советском патриотизме" — это сейчас общее чувство: мы были и всю жизнь останемся русскими… Это не выскоблишь и не перекрасишь»[428], — писал Николай Константинович.

Среди эмигрантского круга в это время появились люди из СССР, — граница между «товарищами» и «господами» на некоторое, очень короткое время стала проницаемой. «Товарищи» уговаривали Бердяева вернуться.

— А что я там буду делать? — спрашивал Бердяев.

— Ну, то же, что и здесь… Писать…

— А печатать мои работы будут? — с сомнением в голосе продолжал разговор Николай Александрович.

— Да, будут, хотя и спорить о Ваших работах будут, и критиковать…

— Ну вот когда мои книги, те, что написаны тут, в эмиграции, напечатают, они будут продаваться свободно в книжных лавках в России, когда они будут допущены в народные библиотеки, тогда я и вернусь, — совершенно обоснованно заканчивал подобные разговоры Бердяев. Несмотря на очень сильные у него в то время иллюзии о том, что творится в СССР, несмотря на веру в позитивные изменения, якобы произошедшие в стране, он понимал, что главным для него является возможность свободного творчества.

Вскоре после освобождения Парижа к Бердяеву приехала группа из нескольких человек, работавших в советском посольстве. Они пригласили Николая Александровича принять участие в работе кружка по изучению философии. Ему было сказано, что такой кружок хотят открыть для сотрудников посольства. Думаю, сама мысль о кружке возникла в головах советских чиновников из-за слухов, что Бердяев склоняется к возвращению домой, в Россию, — посольские служащие искали способы укрепить его в этой мысли. Из этой «военной хитрости» ничего не вышло: Бердяев бурно возмутился, его темперамент проявился тут в полной мере. Он буквально кричал пришедшим:

— Как вы могли подумать, что я буду принимать участие в работе группы, которой руководят инструктора-рабы?!

Как он сам написал в «Самопознании», он не мог «поставить себя вне судьбы своего народа, оставаясь на высоте каких-нибудь отвлеченных либерально-демократических принципов». Но для него это не значило согласовывать «свою мысль и свое поведение с директивами советского посольства, думать и писать с постоянной оглядкой на него»[429].

В 1945 году была опубликована книга о России, принадлежащая перу «милого Федора Ивановича» — Фрица Либа. Бердяев высоко оценил работу своего хорошего знакомого. Ему была близка и тональность этой книги — Либ тоже пытался найти положительные моменты в советской действительности. «Просоветские» симпатии швейцарского богослова вызвали критику со стороны многих славистов, Бердяев же, напротив, выступил с защитой этой работы. В своем письме к Д. И. Чижевскому, специалисту по русской истории украинского происхождения из Германии, он назвал книгу Либа «лучшей книгой о России и очень хорошо документированной» и отметил, что у него самого «патриотически-советская ориентация».

С одной стороны, Бердяев как никогда раньше был готов увидеть в русском коммунизме нечто позитивное, с другой — его независимость, индивидуализм, ненависть к тоталитарным методам управления останавливали его. Он колебался. Эти колебания вызвали волну критики даже со стороны близких ему по духу людей среди русской эмиграции. Георгий Федотов так говорил об отношении Бердяева к советской власти: «Было время (1917–1922 гг.), когда его негодование против коммунистической тирании не имело границ. Он сам жил в стране пролетарской революции и видел ее человеческое, а не только доктринерское лицо. Впрочем, и тогда уже он кое-что принимал в ней: например, приобщение широких масс к культуре и даже праведное возмездие… Оказавшись поневоле в эмиграции… он скоро был вынужден вести борьбу на два фронта: против капитализма и коммунизма одновременно. Это была позиция, достойная философа и христианина… Однако во время Второй мировой войны это равновесие было нарушено — в пользу советской России. Бердяев оказался захвачен потоком русских патриотических настроений, вспыхнувших с необычайной силой в среде русской эмиграции во Франции. И хотя в его статьях этого времени преобладают социальные, а именно антикапиталистические ноты, национальные мотивы просоветской стратегии не подлежат сомнению. Россия представлялась освободительницей мира от гитлеровского фашизма. Сходство двух тоталитарных режимов забывалось. Жила вера, ни на чем не основанная, в близость больших перемен во внутренней политике большевистской партии»[430]. Из этого отрывка видно, в чем заключалось отличие позиций двух мыслителей, — сам Федотов отнюдь не испытывал иллюзий по отношению к советской России, скорее напротив, считал усиление влияния СССР пагубным для всего человечества. В этом-то пункте и разошлись политические позиции близких друг другу до войны мыслителей.

После опубликования Бердяевым в 1946 году книги «Русская идея» (написанной еще в 1943-м, а опубликованной YMCA-Press только после войны) советское посольство прислало Николаю Александровичу официальное приглашение на прием в связи с празднованием 24-й годовщины Октябрьской революции![431] На прием Бердяев, конечно, не пошел, но сам факт такого приглашения показателен. Зато разрыв со многими представителями эмиграции стал окончательным. Не только Федотов, но и Н. П. Полторацкий, С. А. Левицкий[432], другие восприняли книгу как проявление национализма. Сегодня, сравнивая эту книгу Бердяева с действительно националистическими работами, например И. Ильина (которым, в отличие от Бердяева, тот же Полторацкий восхищался), трудно понять, почему это произошло. В книге, посвященной истории русской мысли, философии русской истории, много спорных выводов, субъективных суждений, неверных оценок, но националистической назвать ее вряд ли можно. Скорее речь идет о принятии Бердяевым современной ему советской России как закономерного этапа на историческом пути страны, о попытке показать своеобразие России по сравнению с западными странами. Тем не менее именно эта работа вызвала особенно резкую критику в эмигрантской среде; именно после ее выхода в свет «друзья и ученики Бердяева были глубоко и тяжело поражены» (как писал Федотов). Думаю, это было связано с включением в текст книги некоторых позитивных политических оценок сталинской России. Например, на страницах книги высоко оценивалась сталинская конституция 1936 года: «Советская конституция 1936 г. создала самое лучшее в мире законодательство о собственности. Личная собственность признается, но в форме, не допускающей эксплуатации»[433]. В определенном смысле книга была автобиографической — по ней можно судить, как изменилась позиция Бердяева по отношению к СССР за военные годы.

В «Русской идее» Бердяев продолжил темы другой своей книги — «Судьбы России». Здесь он тоже попытался определить русский национальный тип как противоречивый, антиномичный. Например, он считал, что русский народ — самый анархический, но — одновременно — и самый державный, государственный народ в истории: «…может поражать противоречие между русской анархичностью и любовью к вольности и русской покорностью к государству, согласием народа служить образованию огромной империи». Но Бердяев в этой книге отчасти изменил своему принципу антиномичности: с его точки зрения, анархизм перевешивает державность в характере русского народа, мыслитель даже называл его «народом анархическим по основной своей устремленности», послушание же государственной власти связывал лишь с колоссальным терпением и покорностью. Русские люди, по мнению Бердяева, очень остро чувствуют зло и грех любой государственной власти. С таким выводом не были согласны многие. Например Полторацкий рассуждал так: «В нашей истории действительно были явления анархического порядка, но если бы склонность к анархии была основной чертой русского народа, то, очевидно, у этого народа не было бы великого государства и не было бы почти тысячелетней истории. Кроме того, если даже признать, что у русских есть склонность к анархизму, это не значит, что подобную черту нужно возводить в достоинство и ее культивировать, как это делает Бердяев. Скорее, такую склонность следовало бы признать "великим злом" и всячески с этим злом бороться, как это делал хотя бы Константин Леонтьев»[434]. Бердяев, воспевая анархизм как идеал свободной гармонии и даже как победу Царства Божьего над царством Кесаря (не зря Габриель Марсель обвинил его в анархизме!), тоже, как и Полторацкий, апеллировал к истории русской мысли. Он убеждал читателя, что вся русская литература, как и вся русская интеллигенция XIX века, исповедовала безгосударственный идеал. Он называл имена К. Аксакова, А. Хомякова, М. Бакунина, Л. Толстого и даже Ф. Достоевского, почему-то и его причислив к анархистам, оговорившись, правда, что Достоевский и сам не знал, что он анархист. «Русский пафос свободы был скорее связан с принципиальным анархизмом, чем с либерализмом»[435], — был убежден Бердяев. Из всей истории русской мысли XIX века он вспомнил лишь одного представителя либерализма — Б. Чичерина, тут же противопоставив его взгляды «русской идее», дав понять, что Чичерин — абсолютно не национален.

Либерализм действительно не был среди господствующих течений русской мысли, хотя к имени Чичерина можно с полным правом добавить еще десяток имен, в том числе имя Владимира Соловьева. Но почему анархизму в бердяевском изложении противостоит лишь либерализм? История русской мысли богата «державными» моделями устройства России самой разной политической окраски; вряд ли можно назвать анархистами М. Каткова, Н. Гоголя, К. Леонтьева, Н. Кареева, В. Розанова, Н. Трубецкого, С. Франка, Л. Карсавина, И. Ильина, В. Ильина, Н. Тимашева, П. Струве и многих других русских «государственников». Разумеется, в русской истории были «вольницы» Разина и Пугачева, но были они и в истории других народов. Противоречия между государством и народом не являются чисто русским достоянием, это универсальная закономерность общественной жизни. Очень сомнителен был бы вывод об анархичности, скажем, американцев, основанный на широком распространении в США движения хиппи в 60— 70-е годы XX века. Но Бердяев, по сути, именно так и поступал, — вспомнив Разина и Пугачева, указав на Бакунина, он делал вывод об анархичности всего русского народа.

Еще одна характерная черта русского характера, считал Бердяев, — эсхатологичность, устремленность к концу, неудовлетворенность реальным земным положением дел. С этим тезисом Бердяева тоже не согласились многие; известный историк А. А. Кизеветтер, например, писал:«… Н. А. Бердяев хочет изобразить русский народ народом-незадачником в области строительства земной общественности; народом, дух которого всецело устремлен к «концу вещей», к «абсолютным духовным ценностям потустороннего бытия» и совершенно неспособен к созиданию относительных ценностей земной культуры; народом, не умеющим жить, а умеющим лишь грезить о том, как лучше помереть; не могущим создать ничего общественно ценного… — тогда Н. А. Бердяеву нельзя не поставить на вид того, что с такой характеристикой можно согласиться лишь в том случае, если мы зачеркнем всю историю русского народа и закроем глаза на всю громадную созидательную культурную работу, этим народом в течение его истории совершенную»[436]. Трудно отрицать тот факт, что в отличие от позиции Бердяева, не подкрепленной ничем, кроме его интуиции, точку зрения Кизеветтера и других критиков можно обосновать реальными фактами российской истории — колонизацией и «устроением» Русского Севера или Сибири, например, которые уж никак не вяжутся с эсхатологической устремленностью народа.

Малодоказательны и остальные характеристики русского характера, которые давал в книге Бердяев, — о перевешивании женского начала над мужским в русской душе (здесь явно сказалось влияние на него В. В. Розанова, хотя и без розановской аргументации), о пристрастии к социализму и т. д. Россия описывалась Бердяевым как этнос, принципиально не способный к уравновешенному историческому и культурному строительству. Яркие, афористичные строки Бердяева до сих пор захватывают читателя, заставляют невольно соглашаться с автором, удивляться его проницательности. Но обаяние мысли Бердяева довольно скоро рассеивается при попытке проверить его выводы «на прочность»: оказывается, Бердяев говорит правду, но не всю, а полуправда зачастую бывает далека от реального положения дел. В «русскую идею» Бердяева не помещалось пол-России. Взгляды его не были свободны от неосознанной тенденциозности: он находил в характере русского народа именно те черты, которые были присущи его собственной позиции, поэтому выводы о предназначении России, которые он делал, выглядели выражением укоренившихся в национальной почве особенностей.

Наиболее полным, предельным выражением какого-либо национального типа является, по Бердяеву, идея того или иного народа. Тема «русской идеи» была одной из основных в работах мыслителя периода эмиграции, но практически везде в своих книгах и статьях Бердяев давал лишь исторический срез проблемы, нигде не определяя прямо содержание русской идеи и свое собственное ее понимание. Не стала исключением и эта книга. Единственное, на что постоянно указывал Бердяев, говоря о «русской идее», — это ее антибуржуазность. («Буржуазный строй у нас в сущности почти все считали грехом… Такова Россия, таково призвание русского народа в мире. Хомяков и К. Леонтьев, Достоевский и Л. Толстой, Вл. Соловьев и Н. Федоров низвергают буржуазный строй и буржуазный дух не менее, чем русские революционеры, социалисты и коммунисты. Такова русская идея»[437].) Подобных определений русской идеи в книгах Бердяева очень много. Но почти все они — определения «от противного»: русская идея не буржуазная, не националистическая, не является западной или восточной, не похожа на германскую идею и так далее. Положительное содержание прямо нигде не указывается. Полторацкий, например, на основе изучения текстов Бердяева определил его «русскую идею» так: «Русская идея Царства Божьего, в понимании Бердяева, есть идея социалистическая, нигилистическая, анархическая, эсхатологическая и мессианская[438]. В мессианизме… и заключается новый духовный провал его учения о русской идее Царства Божьего. Этот мессианизм чрезвычайно провинциален»[439]. Оценка жесткая, критическая, даже не очень вежливая, но отчасти оправданная.

«Русская идея» многократно издавалась и переиздавалась в современной России, она хорошо известна читателям. В ней проводится довольно спорная в своих выводах мысль о том, что русский коммунизм — проявление присущих русскому народу поисков правды в общественной жизни, религиозных исканий целостной жизни. Более того, по Бердяеву выходило, что коммунизм выше и чище, чем буржуазный строй с его культом земного преуспеяния. Получалось, что атеистический, жестокий, тоталитарный советский строй с ГУЛАГом и свирепой цензурой все-таки лучше, чем буржуазный сытый Запад… Книга и сегодня вызывает разные оценки: кто-то ею восхищается, а кто-то считает «вредной» и неверной. Можно вспомнить представителя уже современной русской эмиграции, лауреата множества литературных премий, известного критика и журналиста Бориса Парамонова, который назвал «Русскую идею» Бердяева «соблазном и прельщением» для посткоммунистической России.

С одной стороны, Бердяев всячески отвергал националистическую «атомизацию» и разобщение человечества, говорил об универсализме христианства, а с другой — искренне верил в то, что именно Россия, будучи Востоко-Западом, объединит человечество, именно ей принадлежит особое место в грядущем религиозном преображении истории. Бердяев видел источник мессианских идей в сознании древнееврейского народа, но очевидно, что и русскому народу пришлось не раз испытать мессианские ожидания. Это проявлялось по-разному: и в идее Москвы — «Третьего Рима», когда Русь, а позднее Россия возомнила себя единственным прибежищем истинной веры; и в ленинской концепции России — «слабого звена в цепи капитализма», когда из пламени русской революции ожидалось возгорание мирового революционного пожара… По сути, выводя любой национальный мессианизм из древнееврейского, Бердяев сам косвенно указывал на тот факт, что христианство преодолевает подобные взгляды, что они типичны лишь для ветхозаветного образа мысли, противоречат новозаветному универсализму. С точки зрения христианства, оправдан не мессионизм, а миссионизм — признание того факта, что у каждого народа свое служение, своя миссия, свое призвание. «Идите, научите все народы, крестя их во имя Отца, Сына и Святого Духа» (Мф. 28:19), — таков дух Нового Завета. Но Бердяев не замечал противоречия в своих рассуждениях, создавая единственный в своем роде ненационалистический национальный мессианизм. В современном ему мире Бердяев видел две наиболее ярко выраженные национальные мессианские идеи — русскую и германскую. Он не был свободен от славянофильских иллюзий, что «русское» является синонимом истинно христианского, когда во время Второй мировой войны писал: «В современном мире столкнулись две мессианские идеи — русская и германская. Русская идея в чистом ее виде есть идея осуществления правды, братства людей и народов. Она наследует идею, заложенную у пророков, в вечной истине христианства, у некоторых учителей Церкви, особенно восточных, в исканиях правды русским народом. Германская идея есть идея господства избранной расы, расы господ над другими расами и народами, признанными низшими»[440]. Несмотря на момент истины, заложенный в подобной характеристике, невольно вспоминаются слова Соловьева о том, что национальная идея состоит не в том, что народ сам думает о себе во времени, а в том, что думает о нем Бог в вечности. Вряд ли лишь русские взыскуют религиозной правды, вряд ли истина (христианство) состоит в особом национальном способе ее усвоения. Е. Н. Трубецкой с полным основанием критиковал мессианские идеи Бердяева, обращаясь к новозаветным текстам и напоминая ему слова апостола Павла о том, что человечество — как дерево, у которого корнем является христианство, а отдельные народности — лишь ветвями: если корень свят, то и ветви питаются его соком, и ни одна из них не может превозноситься, ибо не она — корень дерева. Для него было очевидно, что «с точки зрения этого органического понимания взаимных отношений мессианского и народного ясно обнаруживается ложь всяческого национального мессианизма… А смягченный мессианизм, утверждающий особую к нам близость русского Христа, превращается в явно фантастическое суждение, будто на всенародном древе жизни отдельная ветвь нам ближе корня»[441]. Для Бердяева, который был человеком верующим, но не «воцерковленным», склонявшимся к религиозному модернизму, такая аргументация с помощью евангельских текстов не была достаточно убедительной.

Будущее — за «русской идеей», Которую Бердяев понимал как социалистическую и религиозную одновременно. России надо изжить атеистический коммунизм, чтобы осуществить переход к персоналистическому социализму. Он сравнивал большевизм с инфекционной болезнью: если не удалось ее предотвратить, нельзя уже остановить ее течение. Надо выздороветь, пройдя через все стадии заболевания. Поэтому нельзя избавиться от большевизма «кавалерией» — внешним вмешательством (о чем, например, так страстно мечтал Д. Мережковский). Для Бердяева (в отличие, скажем, от А. Солженицына) большевизм — не интернациональное зло, занесенное в Россию, а чисто русское явление, извращение русской мессианской мечты. Значит, и избавиться от большевизма Россия должна сама, изнутри, никакая внешняя «помощь» здесь неэффективна. «Россия может еще воскреснуть», — был убежден мыслитель. «Коммунизм есть русская судьба, момент внутренней судьбы русского народа. И изжит он должен быть внутренними силами русского народа. Коммунизм должен быть преодолен, а не уничтожен. В высшую стадию, которая наступит после коммунизма, должна войти и правда коммунизма, но освобожденная от лжи. Русская революция пробудила и расковала огромные силы русского народа. В этом ее главный смысл… Назрел новый душевный тип с хорошими и плохими чертами. Но свободы человека все еще нет»[442], Персоналистическое общество должно стать не результатом новой организации жизни, а следствием новой душевной структуры человека, его духовного перевоспитания, что под силу лишь христианству. Бердяев не видел здесь ничего невозможного, потому что «русский народ — религиозный по своему типу и по своей душевной структуре», значит, отпадение от веры не может быть долгим.

Бердяев напряженно и с надеждой вглядывался в то, что происходило в России. Он, конечно, по-прежнему не принимал коммунистической идеологии, но надеялся, что времена тоталитаризма остались позади. Не он один обманулся: в эмиграции поднялась целая волна за возвращение на родину. Тысячи людей после Второй мировой войны получили советское гражданство и вернулись в СССР. Судьба большинства из них была трагической, но кто об этом тогда знал? Возникло целое движение — «Советский патриотизм», — призывавшее вернуться в Россию, чтобы помочь ее восстановлению после кровопролитной и разрушительной войны. Бердяев поддержал это движение: в одном из своих интервью 1946 года он приветствовал реэмиграцию, возвращение на родину. Нам не дано знать, «как наше слово отзовется», поэтому винить Бердяева в его искреннем заблуждении не стоит, хотя для кого-то его мнение могло стать решающим и привести к тюрьме, ссылке, даже расстрелу на родной земле. С «недобитыми белогвардейцами» в СССР не очень-то церемонились.

Возможно, Бердяев и сам бы все-таки уехал на родину, но его спас случай. Нельзя сказать, что счастливый: речь идет о постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года (о журналах «Звезда» и «Ленинград»). В этом постановлении Михаил Зощенко был назван «пошляком и подонком русской литературы», стихи Анны Ахматовой назвали «пустой безыдейной поэзией», «не желающей идти в ногу со своим народом», разносились в пух и прах и другие литераторы. А ровно через месяц главный пропагандист советской страны А. А. Жданов на совещании в Ленинграде таким манером разъяснил смысл принятого постановления, что Бердяев, узнав обо всей этой истории, был потрясен. Ахматову Жданов назвал «взбесившейся барынькой, мечущейся между будуаром и моленной», Зощенко — «мещанином и пошляком». Участники совещания единогласно поддержали мнение партии… Иллюзии Бердяева развеялись. Очевидным стал факт, что советская власть не изменила своей природы, — она по-прежнему не допускала никакого разномыслия и свободы творчества. Возмущенный Бердяев напечатал большую статью в защиту Ахматовой и Зощенко в одном из номеров парижских «Русских новостей». «Оружие свободных людей есть свободное слово», — повторил он слова И. С. Аксакова. С момента, когда Николай Александрович узнал о кампании травли, организованной в СССР против Зощенко и Ахматовой, он стал гораздо критичнее относиться к действиям советской власти, но это уже не успело отразиться в его крупных работах. Мечты о возрождающейся России рассеялись как дым. Жизнь потекла дальше, хотя после постигшего Николая Александровича разочарования он записал: «47 год был для меня годом мучения о России»[443].

В том же году увидела свет еще одна его книга — «Опыт эсхатологической метафизики. Творчество и объективация». В этой работе Николай Александрович подводил философский итог своего творчества — в ней содержалось систематическое (насколько это вообще возможно при бердяевском стиле философствования) изложение метафизических идей. «Я мыслю не дискурсивно, не столько прихожу к истине, сколько исхожу от истины», — предварял изложение своей метафизики Бердяев. Еще в начале его творческого пути ему советовали «зашнуроваться в корсет школьной философии», сделать изложение логически выдержанным, рациональным. Но совет остался втуне: и в конце своей жизни Бердяев перекладывал на бумагу собственный духовный опыт, свое личностное понимание истины. Кого-то такой стиль философствования восхищал, кого-то — раздражал, но он был «бердяевским», узнаваемым и признанным многими философскими мэтрами. Не случайно в июне этого же года Николай Александрович Бердяев был избран почетным доктором теологии Кембриджского университета, причем одновременно с ним рассматривались кандидатуры таких известных мыслителей, как К. Барт и Ж. Маритен, но выбор был сделан не в их пользу. Бердяев стал третьим русским, удостоенным этой чести, — после И. Тургенева и П. Чайковского. Его слава поистине стала общеевропейской. В июле Бердяев поехал в Англию для получения доктората (хотя путешествия уже были трудны для него). Одетый в красную мантию и средневековый головной убор — бархатную шапочку, он прочел перед заполненной аудиторией небольшую лекцию. Происходящее показалось театральным представлением и утомило его.

Дома Евгения Юдифовна приняла решение: надо ехать отдыхать. Денег, как всегда, было мало, поэтому первоначальная мысль поехать в Пила была отброшена, выбран был более дешевый курорт — Виши. Но поездка не принесла облегчения обоим: Евгения Юдифовна заболела, Бердяев мучился от стоящей в то лето жары, — отдых не удался. Зато август несколько скрасил неудавшийся «отпуск»: Николая Александровича пригласили в Женеву, на международную конференцию, где он прочел доклад «Технический прогресс и моральный прогресс» (организаторы конференции выбрали тему, волновавшую умы человечества еще со времен Руссо). После завершения конференции Бердяева пригласили прочитать цикл лекций по истории философии — от Ницше до Сартра — в Экуменическом институте в Боссе. Николай Александрович согласился, рассчитывая, что перемена места, горный воздух будут для него чем-то вроде отдыха. Действительно, поездка пошла ему на пользу: Бердяеву очень не хватало Лидии Юдифовны (Ирине Павловне Романовой он откровенно написал: «У меня сейчас очень преобладает чувство тоски. Мне трудно примириться со смертью Лид[ии] Юд[ифовны]»), и отъезд из кламарского дома отвлек его.

Бердяев продолжал много работать. Его буквально заваливали письмами читатели, многие приезжали для личной встречи в Кламар. Он писал новую книгу — «Истина и откровение», вносил правку в только что законченную «Экзистенциальную диалектику божественного и человеческого» (которую посвятил Евгении Юдифовне), встречался с Мунье, выстраивал в голове план новой книги, участвовал в «воскресеньях». 21 марта 1948 года тоже было воскресеньем, в кламарский дом опять собрались знакомые и друзья, но это бердяевское «воскресенье» стало последней дискуссией, в которой участвовал Николай Александрович. Он выглядел усталым и пожаловался на это Евгении Юдифовне перед сном. Следующее утро тоже не принесло долгожданной бодрости: он плохо спал, даже не смог работать. Евгения Юдифовна позвонила домашнему врачу, тот посоветовал какое-то лекарство. Во вторник Николаю Александровичу стало лучше: он провел в своем кабинете за столом все утро, а во время обеда даже рассказывал Евгении о том, какие следующие книги ему хотелось бы написать. После обеда Бердяев имел обыкновение отдыхать некоторое время, — в тот день он тоже немного подремал и вернулся к себе за письменный стол. Некоторое время спустя Николай Александрович позвал из кабинета.

Когда Евгения Юдифовна поднялась к нему, он был мертв, хотя дымящаяся сигара еще была зажата во рту, — не выдержало не молодое уже сердце. Бердяев однажды сказал о себе: я, наверное, и умру за письменным столом. Так действительно и случилось; смерть застала его за работой, то есть жил он до последней секунды напряженной духовной жизнью. На письменном столе, за которым он так и остался сидеть, лежала рукопись его книги «Царство Духа и царство кесаря», рядом лежала открытая Библия и статья, с которой он работал в последние минуты… В том, что Бердяев умер за письменным столом, было что-то символическое: писание было его главным и любимым делом. Он умер, недоговорив всего, что хотел сказать своим читателям. Это произошло 23 марта 1948 года в Кламаре.

Похороны состоялись 26 марта на тихом кламарском кладбище. Отпевание по православному обряду провели сразу несколько священников — все они были лично знакомы с Николаем Александровичем и хотели проводить его в последний земной путь. Присутствовали на похоронах и католики, и протестанты — Бердяев при жизни поддерживал экуменические идеи, и его похороны не могли быть другими. На панихиде Г. Федотов сказал, что Бердяев умер как солдат на посту — за своим письменным столом. На кламарском кладбище уже были русские могилы — фамильные надгробия князей Трубецких, Гагариных, Оболенских, Лопухиных и других. Недалеко, вместе с Лидией Юдифовной, был похоронен и Бердяев. На его скромной могиле с обычным православным крестом написано: «Nickolas Berdjaev».

Бердяевский дом не опустел. Спустя некоторое время Евгения Юдифовна продолжила традицию интеллектуальных встреч, которая не нарушалась в семье Бердяевых многие годы — несмотря на революции, войны, голод и холод. По пятницам в большой комнате кламарского дома собирались почитатели бердяевской философии, друзья. Гостей встречали Евгения Юдифовна и Софья Сергеевна — племянница Бердяева. Обычно Евгения Юдифовна выбирала для чтения какую-либо статью или отрывок из книги Николая Александровича, после чего начиналось обсуждение прочитанного, подчас довольно жаркое: с Бердяевым спорили и после его смерти. Сохранилась и еще одна традиция этого гостеприимного дома: после окончания дискуссии наиболее близкие друзья оставались на чаепитие со знаменитыми пирожками, печь которые Евгения Юдифовна была большая мастерица. Евгения Юдифовна, хотя и была всего на год моложе Бердяева, прожила еще более десяти лет — она умерла в 1961 году, много сделав для публикации бердяевских работ, записных книжек, писем. Она осталась предана памяти человека, с которым прожила в одном доме многие годы. Незадолго до своей смерти, в 1960-м, она передала архив Бердяева, заботливо ею сохраненный и разобранный, с машинописными копиями писем и бумаг, в советское посольство в Париже. Дом — кстати, по желанию Николая Александровича — был завещан Русской Православной церкви за рубежом. Его кабинет, где он умер, пустует, — часы до сих пор показывают время, когда философ скончался, а настольный календарь так и остался открытым на том трагическом дне. В часовне изредка совершают службы. А в остальных комнатах, стараясь относиться бережно к оставшимся от Бердяева вещам, фотографиям на стенах, книгам, живут православные священники. Мысль о создании в доме музея периодически возникает и в России, и на Украине, но пока единственными «экскурсоводами» остаются монахи-жильцы.

Земная судьба Николая Александровича продолжалась благодаря его книгам. Через год после смерти Бердяева издательство YMCA-Press выпустило его «Самопознание» — наверное, самую известную и самую читаемую книгу Бердяева, которую автор посвятил «лучшему другу» — Евгении Юдифовне. Подзаголовок гласил: «Опыт философской автобиографии». Это было важным примечанием: действительно, книга рассказывала не столько о биографии философа, сколько о его духовном пути, в ней содержалась попытка проследить не историю жизни, а историю мысли, рассказать читателю о своем внутреннем мире, а не о внешних событиях, повествование о которых присутствовало в тексте только как фон. Вышла в свет и последняя его книга, над которой он работал 23 марта 1948 года, в день своей смерти, — «Царство Духа и царство кесаря», а в 1952 году увидела свет «Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого». Многие люди, знавшие Бердяева, помогли сохранить память о нем. Прежде всего на ум приходит имя Тамары Федоровны Клепининой, вдовы отца Дмитрия, более тридцати лет проработавшей в издательстве YMCA. Именно благодаря ее трудам была составлена полная библиография работ Бердяева, вышедшая в Париже в 1978 году. Она до сих пор является основой для исследования бердяевского творчества.

Книги… Именно они остались на земле от Бердяева. Много книг — его перу принадлежат сорок три книги и брошюры, переведенные на десятки языков, сотни статей, миллионы благодарных, возмущенных, скучающих, заинтересованных читателей. Его работоспособности можно было бы позавидовать. Но, думаю, двигателем этой его поразительной работоспособности было одиночество и отталкивание от реального мира вокруг него. Работы Бердяева — опыт и способ преодоления одиночества и бегства от него в метафизические дали. Поэтому бердяевские книги — не только предмет для философских споров и исследований, но и свидетельства неприспособленности Николая Александровича к той земной жизни со страстями, бытовыми радостями и огорчениями, которую так «вкусно» воспевал его знакомый по Петербургу и Москве — Василий Васильевич Розанов. Напряжение мысли, непрекращающийся труд, воля сделали его одной из самых заметных фигур в русской философии. Но я надеюсь, что, глядя на тома бердяевских трудов, просвещенный читатель испытает не только положенное в таких случаях уважение, но и ощутит в своем сердце укол: вспомнит одинокого человека, безуспешно пытавшегося всю свою жизнь согреть холодный мир дыханием и потерпевшего в этом безнадежном деле оглушительное поражение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.