Глава вторая. Студенчество: «Революционный, марксистский мир»
Глава вторая. Студенчество: «Революционный, марксистский мир»
Но, конечно, в каждой порядочной русской биографии должны быть таганки и бутырки. Ими кончался университет и начиналась общественная деятельность.
М. Осоргин
Первый университетский год Бердяева был связан с занятиями естествознанием. Математика и физика давались ему с трудом, голова была занята совсем другим — кантианством. Поэтому по окончании первого курса он перевелся на самый большой в то время юридический факультет — там читал лекции Георгий Иванович Челпанов, тоже увлеченный философией Канта. Николай посещал лекции и семинары этого известного философа, оставившего след в истории русской культуры и своими сочинениями, и преподаванием в Киевском и Московском университетах, и созданием в 1912 году первого в России и третьего в мире Психологического института в Москве. По субботам на квартире Челпанова собирались молодые люди для того, чтобы поговорить о различных философских вопросах. Участником этих бесед стал и Николай. Бердяев еще встретится с Челпановым, но не как ученик с учителем, а как коллега с коллегой — в 20-х годах уже советского века в Московском университете.
В юношестве Бердяевым был написан философский этюд, от которого до нас дошло только название — «Мораль долга и мораль сердечного влечения». Интерес к морали, к этической проблематике, пробудившийся у Бердяева чрезвычайно рано, очень типичен для отечественной философии. Роза Люксембург когда-то обоснованно назвала русскую литературу «учительной и мучительной». Видимо, эту характеристику можно отнести и к философии. Русская философия — учительная и мучительная одновременно, для нее характерна нравственная точка отсчета во всех теориях и построениях. Для русских мыслителей философское творчество приобретает характер нравственной проповеди. Ярким примером тут могут быть сочинения столь любимого Бердяевым Льва Толстого, который не только свою философию строил, пытаясь дать теоретическое обоснование моральным нормам, но и фабулу своих художественных произведений ставил в зависимость от «воспитательной» функции искусства. Если Анна Каренина изменила мужу, то, с точки зрения Толстого, она просто не могла счастливо прожить жизнь! Конечно, такая трактовка сочинений Толстого — упрощение. Но проанализируйте судьбы героев его романов, и вы поймете, что в этом упрощении есть момент истины. Примеры можно было бы множить и множить. Очевидно, что для русских мыслителей, если они и не писали специальных сочинений по этике (что, кстати, бывало нечасто), нравственная точка отсчета была основной даже при построении картины мира или учения о познании. Если для западноевропейской философии характерно отношение к этике как к своеобразной «надстройке» над онтологией, теорией познания, философией истории, как к выводу из этих областей философского знания, то русскими мыслителями этика положена в самое основание систем, они видят в ней некий фундамент своего философствования. Этическим интересом отчасти можно объяснить и увлечение Николая марксизмом.
Именно в университете у молодого Бердяева проявился интерес к книгам Карла Маркса. Обращению к марксизму способствовало не покидавшее Бердяева чувство, что мир и общество основаны на зле и несправедливости; для него было характерно «страстное желание не только познать истину и смысл, но и изменить мир согласно истине и смыслу». Позднее С. А. Левицкий, представитель следующего за Бердяевым поколения философов русского зарубежья, писал, что зачатие русского религиозного ренессанса начала века было «греховным» — оно было тесно связано с влиянием на русскую мысль двух «антихристов»: Маркса и Ницше. Через увлечение марксизмом прошли многие известные представители религиозной мысли рубежа веков. Их остроумно окрестили «кающимися марксистами». К таким «кающимся марксистам» принадлежал и Бердяев. Преклонение перед Марксом-мыслителем, в оригинальности которого он не усомнился и в конце своей жизни («Карл Маркс был гениальный и острый мыслитель классического типа»[12], — писал Бердяев много лет спустя, в эмиграции), привело к вполне практическим последствиям: Бердяев стал марксистом не только в теории, он вступил в революционный студенческий кружок — Центральный кружок саморазвития учащихся, а затем и в Киевский Союз борьбы за освобождение рабочего класса. Это было своеобразным разрывом Бердяева с привычной окружающей средой, аристократическим окружением, проявлением его бунта против несвободы внешнего мира. «…Выход из мира аристократического в мир революционный — основной факт моей биографии, не только внешней, но и внутренней»[13] — так оценил он это событие в своей жизни. Отец Бердяева, узнав об увлечении сына, иначе отнесся к происходящему: он иронично заметил, что Николай — «барин-сибарит» еще больший, чем он сам, потому не поверил в серьезность его революционных устремлений. Как показали дальнейшие события, Александр Михайлович недооценил решительность сына.
Марксистское «крещение» произошло под влиянием Давида Яковлевича Логвинского, с которым Бердяев сблизился на первом курсе университета, еще занимаясь естественными науками. «Это был единственный человек, с которым у меня установились дружеские отношения. Он был умственно очень одарен, многими головами выше других студентов. С ним возможно было общение на довольно высоком уровне», — вспоминал позднее Бердяев. Логвинский входил в социал-демократический кружок, участвовал в работе нелегальной типографии. В конце концов он был арестован и после длительного тюремного заключения сослан в Сибирь, где умер от туберкулеза. По просьбе Николая его родители пытались хлопотать об облегчении участи друга их сына через своих высокопоставленных знакомых, но это не помогло. Именно благодаря Логвинскому Николай вошел в марксистский кружок. Там он познакомился, например, с Анатолием Луначарским. Будущий первый нарком просвещения советской республики в то время учился не в университете, а в Киевской гимназии (в университет он поступил позже, и не в Киеве, а в Цюрихе), но уже имел довольно солидный для своего возраста (он был на год младше Бердяева) революционный «стаж»: с 1892 года Луначарский состоял в нелегальной организации. К этому же периоду относились и другие марксистские знакомства Бердяева. Революционная романтика наполнила дни Николая смыслом и осязаемой целью.
Впрочем, ортодоксальным марксистом Бердяев не был никогда. Он достаточно рано почувствовал, что и теоретический марксизм, и — тем более — революционная марксистская практика ограничивают свободу личности, стирают ее индивидуальность. Не приняв казарменного коллективизма и кадетского конформизма, «барин-сибарит» не принял и идейной группировки, «подбора по вере», жесткой партийной дисциплины, характерных для среды революционной интеллигенции, так как считал это посягательством на независимость мысли и творчества. Не случайно Николай интересовался народничеством как некоторой революционной альтернативой марксизму, в частности, читал книги Н. Я. Михайловского, — но позиция Михайловского, привлекавшая Бердяева утверждением примата личности над обществом, тем не менее, казалась ему слабой в теоретическом, философском плане. Сам Бердяев в своем формировании прошел через немецкую философию (прежде всего через Канта), и ему гораздо ближе было философское обоснование марксизма (выросшего, как известно, из немецкой философской традиции), чем народничества, опиравшегося на позитивизм. «В марксизме, — отмечал Бердяев позднее, — меня более всего пленил историософический размах, широта мировых перспектив», то есть та самая революционная романтика. Вот так получилось, что, будучи ярким индивидуалистом как в своих взглядах, так и в повседневной жизни, Бердяев все же примкнул к марксистскому движению.
Николай стал относительно известен в марксистской среде. Он выступал с докладами, читал лекции членам Киевского социал-демократического комитета, участвовал в написании листовок, привозил в сундуке с двойным дном из-за границы запрещенную литературу, распространял напечатанные на подпольном гектографе статьи. Его первая статья «А. Ф. Ланге и критическая философия в их отношении к социализму» появилась в 1899 году в немецком марксистском журнале «Neue Zeit» («Новое время»), причем после статьи возникла переписка с Карлом Каутским, заинтересовавшимся молодым автором. Марксизм соответствовал нравственным исканиям молодого Бердяева. «Хлеб для меня — материальный вопрос, хлеб для другого — духовный вопрос», — известный бердяевский афоризм хорошо объясняет его увлечение революционными идеями.
Осознание неправильного устройства мира вызвало в нем желание этот мир изменить. Критическая сторона марксизма, его «отрицательная правда» привлекали тогда, да и сегодня, многих: диагноз буржуазному обществу был поставлен Марксом гениально. Сложнее обстояло дело с позитивной программой, «положительной правдой» марксизма. С одной стороны, Бердяев был всегда социалистом по своим воззрениям: он считал несправедливым общество, основанное на частной собственности и эксплуатации. С другой стороны, марксистский вариант социализма, путь к которому лежал через диктатуру и насилие, через уравнительность и коллективизм, его не устраивал. С самого начала Бердяев восхищался Марксом как гениальным мыслителем, но подвергал его теорию достаточно смелым интерпретациям, недаром свою позицию он относил к «критическому марксизму».
Популярность марксизма была велика. Связано это было, прежде всего, с теми процессами, которые происходили в русском обществе. Начало занятий Бердяева в университете совпало с коронованием последнего русского царя Николая II. Его отец, Александр III, был консервативно настроен, но сделал для России чрезвычайно много: при нем начали строить железную дорогу через Сибирь — Великий сибирский путь, который нашим современникам более известен как Транссибирская магистраль, усилились армия и флот, была начата реформа образования, царь издал законы о взаимоотношениях рабочих и фабрикантов — владельцы фабрик и заводов по суду должны были отвечать за задержку зарплаты рабочим, ограничивались размеры штрафов, а штрафной капитал можно было использовать только на нужды самих рабочих и т. д. Царствование Александра III нельзя назвать безоблачным, но оно стало одним из самых спокойных. Впрочем, покушение на жизнь и этого царя готовилось террористической фракцией партии «Народная воля» (членом которой был старший брат Ленина) и чуть было не осуществилось в 1887 году.
При Николае II ситуация изменилась. Хотя им был принят прогрессивный для того времени закон о максимальной продолжительности рабочего дня (11 с половиной часов), были введены обязательные выходные — воскресенье и 14 праздничных дней в году, но в воздухе отчетливо ощущалось недовольство общества. Николай и его министр финансов — граф Сергей Юльевич Витте — провели реформы, которые вызывали у современников противоречивые оценки. Витте, ставший министром незадолго до смерти Александра III, был человеком талантливым, энергичным, но и чрезвычайно честолюбивым. Одни называли его «великим реформатором» и «русским Бисмарком», другие оценивали негативно, называя «министром-клоуном». А прочнее всего к нему прилипло прозвище «Граф Полусахалинский»: Витте получил титул графа за то, что возглавлял русскую делегацию при заключении Портсмутского договора после проигранной войны 1905 года с Японией, по которому Россия потеряла почти половину Сахалина, — южная часть острова стала японской. Его деятельность до сих пор вызывает споры среди экономистов и историков. Кто-то восхищается реформами Витте, кто-то их резко критикует. С одной стороны, Витте считается «отцом» первой российской индустриализации, с другой — индустриализация эта была половинчатой и проводилась «сверху». Главным же предметом споров является денежная реформа 1897 года по введению в оборот золотого рубля. Витте был, говоря современным языком, «монетаристом». Многие из живущих в сегодняшней России помнят ситуацию, когда после долгих «деревянных» советских десятилетий рубль стал конвертируемым. Помнят и экономические последствия этого — как положительные, так и отрицательные. Похожие процессы происходили и на рубеже XIX и XX веков. С одной стороны, обеспеченная золотом валюта, разумеется, способствовала устойчивости рубля (российский рубль стал тогда одной из самых твердых мировых валют), притоку в страну иностранных капиталов, инвестициям в экономику. С другой — капитал не только ввозился, но вывозился, положение отечественных производителей было ослаблено (предшественник Витте на посту министра, И. А. Вышнеградский, был сторонником «покровительственной» политики по отношению к российскому производителю, но при Николае II таможенное налогообложение было соответственным образом изменено), внешний долг России вырос, а индустриализация проводилась главным образом за счет государственной казны. Некоторым объективным результатом реформ стал, с одной стороны, индустриальный рост страны, а с другой — экономический кризис и поражение России в войне против Японии, завершившиеся затем революционными событиями в стране.
На рубеже двух веков Россия бурлила. Деревня, несмотря на нищету и малоземелье крестьян, анахроничную трехпольную систему земледелия, общину с ее переделами и чересполосицей, тормозившими модернизацию крестьянского хозяйства, была относительно инертной (хотя буквально через несколько лет забурлит и российская деревня). В городах же зрело недовольство. Положение рабочих было незавидным: зарплаты оставались мизерными (например, на Морозовских текстильных фабриках платили около 20 рублей), а условия труда тяжелыми. Новая техника внедрялась в производство чрезвычайно медленно: чем покупать новый станок, хозяину было проще нанять еще рабочих из-за дешевизны рабочей силы. В то же время специфика развития страны заключалась в том, что проводимая правительством индустриализация и особенности российскою капитализма способствовали концентрации рабочей силы на крупных промышленных предприятиях. Это, в свою очередь, стало важным фактором для пробуждения классового сознания рабочих, начавших вести борьбу за улучшение своего тяжелого экономического положения и рано ставших выдвигать не только экономические, но и политические требования. Характерным явлением того времени стали стачки рабочих. Например, в 1895 году было зафиксировано 274 стачки, в которых участвовало более 61 тысячи рабочих[14]. В исторических архивах сохранились многочисленные свидетельства активности рабочих, их сплоченности: докладная записка рабочих Шемахинского завода министру земледелия и государственных имуществ о необходимости наделения неработающих на заводе мастеровых землей, прошения рабочих Нижне-Исетского завода о нарушении управляющими условий найма, жалобы мастеровых Нязепетровского завода на притеснения со стороны заводоуправления, прошение мастеровых Нижне-Уфалейского завода об облегчении их тяжелого положения, вызванного недостатком работ и притеснениями заводоуправления, — перечень можно продолжать чрезвычайно долго. В результате в 90-х годах и в начале 900-х годов Россия пережила мощный подъем рабочего движения. Для распространения марксизма в стране сложились объективные условия. Марксистские кружки и организации росли в российских городах как грибы после дождя. Неудивительно, что многие мыслители, писатели, ученые того времени пережили увлечение марксизмом. Не стал исключением и Николай Бердяев.
В 1897 году Бердяев был арестован на несколько дней как участник большой студенческой демонстрации. Демонстрацию окружили казаки, но стрельбы не было. Арестованы были практически все и сидели вместе в арестантских ротах. Через год, в ночь на 12 марта 1898 года, Николая арестовали во второй раз за организацию беспорядков. В квартире Бердяевых произвели обыск, изъяли нелегальную литературу. В этот раз Бердяев провел месяц в Лукьяновской тюрьме, находившейся на окраине Киева. Городские остряки называли ее Романовской дачей. Николай пережил в тюрьме настоящий духовный подъем и воодушевление, испытал редкое для него (как крайне индивидуалистически настроенного человека) чувство единения с другими арестантами — их заключение представлялось ему в романтическом свете «общего дела». Справедливости ради надо сказать, что заключение не было тяжелым. Сначала Бердяева держали в большой камере, где арестованные (и конечно же Николай) выступали друг перед другом с докладами, а во время прогулок в тюремном дворе устраивались настоящие собрания и обсуждения самых разных вопросов. Затем Бердяева перевели в одиночную камеру, но это отнюдь не означало ухудшения условий его содержания, скорее наоборот: дверь камеры держали открытой, и он мог ходить по коридорам и общаться со знакомыми даже на других этажах тюрьмы. В конце концов вольному режиму пришел конец, Николая поместили в настоящую одиночку, сделав невозможным общение с товарищами. Впрочем, здесь тоже были свои положительные моменты: он мог читать. Но и такое заключение не было долгим — из тюрьмы его смогли «выхлопотать» родственники, заплатив залог в пять тысяч рублей. Немалые деньги в то время.
Дело было громким, получившим всероссийский резонанс. В Лукьяновскую тюрьму приехал сам киевский генерал-губернатор Михаил Иванович Драгомиров. Он произнес целую речь перед арестованными, завершив ее словами о том, что, как ребенок не может родиться раньше, чем на девятом месяце, так и общество не может измениться раньше, чем созреют объективные предпосылки для этого. Мысль, не противоречащая марксистскому учению! По Марксу, история закономерна, общественные отношения соответствуют определенной ступени развития производительных сил, и смена типов общества — общественно-экономических формаций — не может произойти раньше, чем позволят экономические факторы: производительные силы общества должны развиться до такого уровня, чтобы существующие производственные отношения стали для них тормозом, сдерживающим моментом. Недаром марксистов называли в Европе «партией лунного затмения»: согласно их теоретическим выкладкам, получалось, что возможность перехода к следующему типу общественного устройства зависит не от желания людей, а от объективных причин, не связанных с устремлениями политических деятелей и партий. Неудивительно, что Драгомиров указал арестантам на слабое место в их взглядах: генерал-адъютант был интеллигентным человеком, в недавнем прошлом — профессором военной истории Академии Генерального штаба (и начальником оной), автором обстоятельных «Очерков Австро-прусской войны». Кстати, родители Бердяева были с Драгомировым в довольно близких отношениях.
Разбирательство тянулось почти два года — ведь арестовано по делу было около 150 человек! Все это время Бердяев жил дома, но состоял под надзором полиции и, по правилам, не мог покидать Киев. Впрочем, когда он решил съездить в Петербург, ему удалось получить разрешение на короткую поездку в столицу. Из университета его исключили. Университетское образование оборвалось навсегда. Будущий профессор Московского университета, доктор теологии Honoris causa Кембриджского университета, мыслитель с прижизненной мировой известностью, никогда не имел обычного университетского диплома.
После выхода из тюрьмы Бердяев познакомился с Шестовым. Замечательный религиозный философ, известный не только в России, но и в мире мыслитель Лев Исаакиевич Шестов (Иегуда Лейб Шварцман) (1866–1938) тоже был киевлянином. Познакомились они так: 26-летний Бердяев и 34-летний Шестов встречали новый, 1900 год в общей компании. Шестов, выпив лишнего, стал задирать и дразнить Бердяева. Когда хмель прошел, Шестов, сообразив, что Бердяев может быть обижен (так и было!), извинился и пригласил его к себе в гости в знак примирения. Бердяев пришел. Так началась эта дружба, продлившаяся без малого 40 лет, до самой смерти Шестова. В гостеприимном доме Шварцманов в Киеве (отец Шестова был богатым текстильным коммерсантом) довольно часто собирались представители местной интеллигенции и приезжие столичные литераторы и артисты: устраивались музыкальные вечера, «собеседования». Захаживал на них и Николай Бердяев. Дом Шварцманов был непохож на те дома, где Бердяеву приходилось бывать ранее. Отец нового друга, Исаак Моисеевич, был ортодоксальным иудеем, вся семья была глубоко верующей. С этим оказалась связана и настоящая тайна Шестова: когда он находился на лечении в Италии, то познакомился там с Анной Березовской, изучавшей в Риме медицину. Знакомство закончилось браком, о котором отец Шестова не знал до конца своей жизни — избранница его сына была православной, что являлось немыслимым нарушением традиций для старшего Шварцмана. Даже когда у Шестова родились две дочки, глава семейства Шварцманов не узнал о внучках!
Жена и дочь Шестова жили в Швейцарии, где Лев Исаакиевич проводил времени больше, чем в родном городе. Но за те несколько месяцев, что Шестов и Бердяев общались в Киеве в 1900 году, они стали интересны друг другу, и интерес этот никогда больше не угасал. Они много и страстно спорили (Шестов напишет позднее: «Никогда мы не были согласны»), но именно в этих спорах оба пытались ответить на «последние» вопросы человека, поиск ответов на которые и делает его мыслящим существом. Философская иррационалистическая позиция Шестова, уже опубликовавшего в то время работы о Шекспире, Ницше, Толстом, не имела ничего общего с марксистским радикализмом. Однако именно разговоры и споры с ним, а не с товарищами по подпольному кружку, называл Бердяев «поисками истины».
Бердяев зачитывался Ницше и Ибсеном (сочинения которого были очень популярны у интеллигентов рубежа веков, его пьесы шли в российских театрах), символистами и Достоевским. Особенно было велико воздействие Ницше. Увлечение творчеством этого философа, писавшего «на 6000 фунтов над уровнем человека», носило характер поистине эпидемический в России того времени. Страстные работы, «написанные кровью» (только так и надо писать! — был убежден Ницше), стали широко известными, популярными и во всей Европе. Отчасти это было парадоксальным, — ведь Ницше был эстетом, аристократом духа, он никогда не писал для массового читателя и презрительно к нему относился. Судьба же его идей была совсем иной: тексты Ницше стали изучать в гимназиях Германии, в рюкзаках немецких юношей, отправлявшихся на фронты Первой мировой, рядом с Библией и «Фаустом» лежали его книжки. Из Ницше (не без помощи его сестры, Э. Ферстер-Ницше, объявившей себя духовной «душеприказчицей» покойного брата) пытались сделать идеолога германизма…
Бердяев читал Ницше и раньше, но под влиянием Шестова (который в это время написал уже работу, сопоставлявшую творчество Ницше с позицией Толстого, и писал следующую — о Ницше и Достоевском) произошло своеобразное «переоткрытие» им немецкого мыслителя: Бердяев попросил своего знакомого В. В. Водовозова прислать ему из Берлина 8-томное собрание сочинений Ницше на немецком языке, которое он буквально проштудировал. Тогда же он перевел с немецкого на русский эссе Людвига Штейна о Ницше. Бердяев, как и многие русские интеллигенты того времени, «пережил» и «переболел» Ницше (так он потом писал). Многие строки из заветного восьмитомника звучали в унисон его собственным размышлениям. Он рано понял, что оправдание собственному существованию можно найти только в мысли, осмысливании. Те, кто не задумывается над смыслом своего бытия, говорил и Ницше, не поднялись над уровнем животного мира: «Пока человек ищет в жизни счастья, он еще не возвысился над кругозором животного; вся разница в том, что он с большим сознанием хочет того, чего животное ищет в слепом стремлении». От таких людей принципиально отличаются философы. (Ницше здесь имел в виду, разумеется, не профессиональную принадлежность, а умение и желание мыслить, которое может быть свойственно и солдату, но не свойственно университетскому профессору философии.) Так вот, для философа «самоусыпление» людей невыносимо, он хочет найти в текучей жизни безусловное, главное. Для этого он должен возвыситься над своим временем, встать «на сверхисторическую точку зрения», чтобы видеть не временное, случайное, а то, что имеет истинную, вечную ценность. Бердяеватоже манила сверхисторическая точка зрения — он всегда жил и мыслил в отталкивании от окружавшей его действительности, всегда стремился не к преходящему, но к вечному. Идеи Ницше воспринимались им как призывы к свободе и творчеству, бросающие вызов патриархальным устоям российского общества. «Заратустра проповедует творчество, а не счастье, — писал позже, в 1916 году, Бердяев в «Смысле творчества», — он зовет к подъему на горы, а не к блаженству на равнине… Ницше почуял, как никто еще и никогда на протяжении всей истории, творческое призвание человека… Он проклял добрых и справедливых за то, что они ненавидят творящих»[15].
Ницше рассматривал жизнь как результат столкновения множества индивидуальных воль, конкурирующих друг с другом, сталкивающихся в борьбе. Эти воли проявляются как «воля к власти»: жизнь — борьба, а награда победителю в этой борьбе — власть. Выжить в борьбе — это значит осуществить свою волю к власти. Для Ницше воля к власти была критерием для оценки любого явления и события. «Что хорошо? — спрашивал Ницше. — Все, что повышает чувство власти, волю к власти, саму власть в человеке. Что дурно? Все, что происходит из слабости. Что счастье? Чувство нарастающей силы, власти, чувство, что преодолено новое препятствие… Пусть гибнут слабые и уродливые — такова первая заповедь нашего человеколюбия. Надо еще помогать им гибнуть. Что вреднее любого порока? Сострадать слабым и калекам». Из своей концепции воли к власти Ницше сделал радикальные выводы: мораль (особенно христианская), демократические идеи о равенстве, сострадание подрывают волю к власти, противоречат закону жизни, поэтому их надо отбросить. Человеческое общество всегда состояло и будет состоять из сильных и слабых, рабов и господ, никакого равенства быть не может. Бердяев встал перед дилеммой: согласиться с немецким бунтарем и признать вечность неравенства (это было так близко его индивидуалистической натуре!) или стоять на позиции марксизма, сделавшем равенство своим лозунгом. Процесс колебаний и критического переосмысления марксистской концепции был запущен…
Ницше стал автором концепции Ubermensch (сверхчеловека). Как из обезьяны когда-то появился человек, так из современного человека появится новая раса людей — «хищный зверь, великолепная, ищущая добычи и победы белокурая бестия». Сверхчеловек живет «по ту сторону добра и зла», то есть разрушает рамки общественной морали. Вы же не будете осуждать тигра за то, что он съел на обед косулю? Но так же не применимы обычные моральные нормы и к сверхчеловеку. Подлинной справедливости все равно нигде и никогда не было, более того, все попытки осуществить справедливость всегда были жестоки. Поэтому Ницше заявлял, что разумнее признать справедливость функцией силы: кто силен, тот и устанавливает свой закон жизни. (Именно эта концепция Ницше дала основание использовать потом его идеи для идеологического оправдания нацизма, хотя сам Ницше нигде и никогда не связывал появление сверхчеловека с какими-либо национальными признаками, а к родной ему германской культуре относился более чем критично.) Но часто забывают еще об одном моменте этого учения: сверхчеловека Ницше представлял себе как того, «кому мышление и духовное обновление доставляет удовольствие». Учение о сверхчеловеке приобрело многих последователей, среди которых был, например, писатель Джек Лондон, в своих знаменитых северных рассказах, романе «Маленькая хозяйка большого дома» и других произведениях рисовавший образы именно таких сильных «сверхчеловеков».
В России, стране «больной совести», именно этот аспект творчества Ницше — связанный с учением о сверхчеловеке — стал наиболее обсуждаемым. Ницшевское понятие Ubermensch вызвало целую полемику среди интеллектуалов. Лев Николаевич Толстой, например, увидел в учении о сверхчеловеке попытку замещения идеала нравственности идеалом красоты (и это было подвергнуто его гневной критике!), симптом приближающегося краха искусственной цивилизации, в которой мы живем. Владимир Сергеевич Соловьев усмотрел в ницшевской концепции опасность и «соблазн», но и прозрение истины: «вся ценность человека в том, что он больше чем человек, что он переход к чему-то другому, высшему»[16], к богочеловеческому. Совсем иначе — в позитивном ключе — прочитало Ницше следующее поколение русских мыслителей: символисты, деятели религиозного ренессанса. Кто только из крупных фигур рубежа веков не писал о Ницше и его идеях, не давал свое их «прочтение»! А. Белый и Вяч. Иванов, Д. С. Мережковский и Л. И. Шестов… Даже в марксистской среде была предпринята попытка проинтерпретировать сверхчеловека Ницше как «героя», ведущего за собой массы (А. Луначарский, М. Горький). Теоретик либеральною народничества Н. К. Михайловский тоже увидел позитивный момент в учении Ницше о сверхчеловеке — в утверждении безусловной ценности волевой активности человека.
Надо сказать, что восприятие этой части учения германского мыслителя в нашей стране обладало некоторой спецификой: сверхчеловек воспринимался в основном не как антропологический тип (homo super-sapiens) и не в культурно-историческом плане (как совершеннейший человек), а как идеал творческого духа, как мистическая индивидуальность, символизирующая собой жизненную и творческую мощь[17]. Бердяев, попавший под обаяние стиля и идей германского гения, тоже воспринимал сверхчеловека Ницше не столько как разрушителя культуры и веры, имморалиста, сколько как носителя индивидуалистических ценностей духа, духовного аристократа. Надо отметить, что увлечение российских философов Ницше было, как правило, выборочным. Бердяев тоже прошел мимо многих моментов ницшевской философии (языческих, например), но он расслышал трагическую ноту в построениях Ницше, почувствовал одиночество человеческой души в мире, где «Бог умер». Понятый так сверхчеловек совсем не соответствовал уравнительным настроениям марксистского окружения Бердяева.
Позднее, уже в эмиграции, Бердяев вспоминал, что «пережил период подъема и цветения, один из лучших в моей жизни»[18]. Юношеское весеннее настроение, «опьянение мыслью», ощущение неисчерпанности творческих сил, популярность в своем кругу, влюбленность (в автобиографии Бердяев упомянул об «одной прекрасной женщине», но кто была эта прекрасная незнакомка, увы, неизвестно) — все это не могло не создавать определенного настроения. Но тогда же начался и внутренний кризис: в его душе происходила громадная работа, которая постепенно отдаляла его от марксизма.
В это время Бердяев пишет свою первую книгу «Субъективизм и индивидуализм в общественной философии. Критический этюд о Н. К. Михайловском». Она выйдет в свет в Петербурге уже в 1901 году с большим предисловием Петра Бернгардовича Струве (1870–1944). Со Струве Бердяев познакомился будучи под следствием, во время своей краткой поездки в Петербург. Сын пермского губернатора, Струве, отдав дань увлечению славянофильством, стал западником, а затем увлекся марксизмом, был одним из лидеров социалистического движения. Аресты, ссылки, подпольная деятельность, участие во II Интернационале… Именно он написал к I съезду РСДРП «Манифест Российской социал-демократической рабочей партии». Их многое объединяло с Бердяевым: дворянское происхождение, сильные семейные традиции (Струве был внуком известного астронома, основателя Пулковской обсерватории, в семье был своеобразный культ науки и интеллектуализма), первоначальный интерес к естествознанию, — Струве тоже поступил на естественный факультет Петербургского университета, а потом перевелся на юридический, искреннее увлечение марксизмом, проинтерпретированным с нравственной точки зрения, заметная роль в марксистском движении и постепенный отход от марксистских позиций. Струве, как и Бердяеву, импонировало, что марксизм противостоял традиционно широко представленным в отечественной литературе убеждениям о специфическом национальном характере и духе русского народа и его особенных исторических судьбах. Марксизм предложил предельный исторический схематизм — движение истории объяснялось как прогрессивная смена общественно-экономических формаций, и национальные особенности не могли изменить этой объективной, с точки зрения сторонников учения, логики развития. Сводя исторический процесс к смене экономических форм и рассматривая капитализм как неизбежную ступень этого развития, Струве утверждал, что эту фазу должна пережить и Россия. Одну из своих ранних работ Струве даже закончил призывом: «Признаем нашу некультурность и пойдем на выучку к капитализму!» Но прошло совсем немного времени, и размышления привели Струве к выводу, что в марксизме немало противоречий, что не все его положения теоретически и философски обоснованы. В результате взгляды Струве эволюционировали: он не только отказался (и попытался это обосновать) от идеи о фатальной необходимости падения капитализма и перехода к социализму и коммунизму в силу «естественных» законов экономики, но и в философии начал двигаться к идеализму. Похожую духовную эволюцию от марксизма к идеализму переживал тогда и Бердяев, это их сблизило.
Первая бердяевская книга содержала попытку осуществить своеобразный синтез марксистской философии (ее социальной критической части) и переработанной им немецкой классической философии (прежде всего позиций Канта и Фихте), недаром его взгляды в данный период подчас называют «неокантианским марксизмом». Струве тоже увидел в книге попытку соединения социологических выводов марксизма с идеализмом в философии: «Важный шаг в деле критической перестройки марксизма на основе идеалистической философии делает книга Бердяева»[19]. Бердяев критиковал субъективный метод Михайловского в социологии, считая, что он явно проигрывает в споре с марксистской картиной общества, но он критически оценил и многие положения марксизма — прежде всего те, которые принижали значение личности в истории общества. До того, как книга вышла в свет, Бердяев выступил с публичным докладом, где изложил ее основные идеи. Доклад был настолько хорошо принят слушателями, что они устроили выступавшему настоящую овацию (на теплый прием повлияло и то, что слушатели знали о высылке докладчика в ближайшем будущем).
Тональность книги была марксистской. Бердяев критиковал социологию Михайловского именно с марксистской точки зрения. Он даже защищал позицию, что классовая точка зрения (то есть точка зрения материалистического понимания истории — марксизма) не противоречит научности: истина, писал Бердяев действительно не может быть классовой — «она логически всегда возвышается над классами и одинаково обязательна для всех, но исторически, как известная теория, принимает классовый характер и может сделаться даже как бы монополией какого-нибудь класса. Вот почему мы смело можем сказать, что исторический материализм… логически обязателен для всякого разумного существа, но психологически доступен только одному классу»[20] — пролетариату. Вполне по-марксистски Бердяев признает в своей первой книге и наличие общественного прогресса в истории, направленного социального развития. В этом вопросе особенно ярко видно отличие взглядов молодого Бердяева от позиции зрелого мыслителя.
Вопрос о том, существует ли прогресс в человеческой истории, насчитывает не один век дискуссий. Можно ли считать современное общество более передовым, чем, скажем, древнегреческое? В конечном счете ответ на этот вопрос зависит от того, какие критерии прогресса мы предложим. Если таким критерием сделать, например, грамотность или среднюю продолжительность жизни, то очевидно, что наше общество выиграет спор. Если же в качестве критерия мы возьмем гармонию с природой, мораль или, например, развитие искусств, — ответ будет не столь очевиден и прост. Многие философы и историки, сторонники идеи прогресса, старались найти некий общезначимый критерий, благодаря которому можно было бы бесспорно показать поступательное развитие человечества. В качестве таких критериев французские просветители XVIII века предлагали, например, развитие человеческого разума, не поясняя, впрочем, как это развитие можно измерить и оценить, а также — какой разум имеется в виду: при сопоставлении разумных способностей Аристотеля, например, с умственным потенциалом современного «человека толпы» вряд ли выиграет последний. Марксисты за основу предлагали брать объективный момент — рост производительных сил, но и этот критерий не бесспорен: переход к новой организации общества почти всегда сопровождался в истории частичным разрушением производительных сил. К примеру, при складывании средневекового уклада хозяйства новое общество долгое время отставало от античного по производительности труда, технике, но, согласно прогрессистской теории, средневековое общество было более передовым. Таким образом, марксистский подход опять не помогал решить задачу. Современные авторы иногда пишут о степени свободы человека как критерии прогресса, но и здесь есть свои «подводные камни»: как быть с переходом от первобытного строя к рабству? Прогрессивен ли был такой переход или нет? Да и современное общество — освобождает оно человека или закрепощает по сравнению с прошлыми веками? Над решением сложной задачи продолжают размышлять и сегодня, потому что априорная уверенность в том, что прогресс существует, закладывается в человеческие головы как нечто само собой разумеющееся.
Зрелый Бердяев совсем иначе посмотрел на проблему прогресса. Прогресс? Это когда настоящее всегда приносят в жертву будущему и история пишется с точки зрения превосходства последующего поколения над предшествующим? Когда все страдания, лишения, усилия прошлых поколений рассматриваются как удобрение, как средство для достижения в будущем совершенного идеального состояния человечества? Такая позиция была морально недопустима для Бердяева в конце жизни. Будущее не должно пожирать настоящее и прошедшее, человек не может быть средством для своего потомка, нельзя соединить безграничный оптимизм в отношении будущего с бесконечным пессимизмом в отношении прошлого. Да и доказательств у теорий прогресса нет никаких, одни нерешенные (и неразрешимые?) вопросы. Значит, теория прогресса ложна и безнравственна, убеждал своих читателей Бердяев. «В истории нет прогресса счастья человеческого, — есть лишь трагическое, все большее и большее раскрытие внутренних начал бытия, раскрытие самых противоположных начал, как светлых, так и темных, как божественных, так и дьявольских, как начал добра, так и начал зла. В раскрытии этих противоречий и выявлении их и заключается величайший внутренний смысл исторической судьбы человечества»[21] — таков был вывод философа. Его взглядам была присуща апокалипсическая окраска: «Апокалипсис есть не только откровение о конце мира, о Страшном суде. Апокалипсис есть также откровение о всегдашней близости конца внутри самой истории, внутри исторического еще времени, о суде над историей внутри самой истории, обличение неудачи истории. В нашем греховном, злом мире оказывается невозможным непрерывное, поступательное развитие. В нем всегда накопляется много зла, много ядов, в нем всегда происходят и процессы разложения»[22]. Двадцатипятилетний Бердяев-марксист видел проблему совсем иначе. «Все наше мировоззрение покоится на одной идее, — на идее прогресса»[23], — уверенно писал он. Но здесь же появились и принципиальные расхождения молодого Бердяева с догматическим марксизмом. Для ортодоксов марксистского учения очевидно, что даже нравственные оценки можно давать только с классовой точки зрения. Бердяев, для которого само участие в революционном движении имело личное нравственное обоснование, обладал в этом вопросе особой чуткостью. «Один общественный идеал выше и нравственно предпочтительнее другого, потому что за него стоит исторический процесс, потому что он прогрессивнее, он приспособленнее к требованиям социального развития; нравственность одного класса лучше и справедливее нравственности другого, потому что она жизнеспособнее, потому что ей принадлежит будущее», — излагал он марксистский подход, но соглашался с ним лишь отчасти: «…все это совершенно верно и заслуги исторического материализма в этом отношении неоценимы… Из представленной нами аргументации узнано, что данный идеал, например, идеал демократический, не только субъективно-желателен, но также объективно-необходим, что социальное развитие неизбежно приведет к его торжеству. Мне, конечно, очень важно это знать, но от этого нисколько не увеличивается этическая ценность моего идеала. Отсюда еще не следует, что он лучше, справедливее, нравственнее всякого другого идеала». Он рассматривает такой гипотетический случай: представим, что логика социального развития ведет к отвратительным для меня результатам, например, к новым, более утонченным формам эксплуатации. Согласиться с этим я не могу, даже понимая, что за этим идеалом — будущее и борьба моя против него обречена на поражение. Получается, что объективная необходимость, даже зафиксированная наукой, не может придавать бесспорной нравственной ценности всему, что ей соответствует.
Еще сильнее отличие бердяевской позиции от ортодоксального марксизма ощущалось в философских вопросах. Он попытался дать обоснование активности человека в истории, опираясь на кантовский категорический императив. Позднее он сам характеризовал свою позицию как «этизацию» марксизма. Бердяев показывал, что различие между худшим и лучшим, нравственным и безнравственным изначально, a priori дано человеческому сознанию (то есть нравственное чувство врождено человеку), поэтому люди вносят в исторический процесс идею цели и оценивают историческое движение с этих позиций — как прогресс или регресс. Он доказывал в книге, что, хотя социальный процесс закономерен и в этом смысле непреодолим, в саму эту закономерность входит активность человека, его волевые устремления. «Социальное развитие проникнуто принципом социально-психической, а не материально-механической причинности», — замечал Бердяев, и это уже звучало не совсем по-марксистски. Человек для него выступал самоцелью, он пытался сочетать социальные выводы с философским идеалистическим их обоснованием: «этический идеализм» сочетался с революционно-демократическими положениями.
Сама манера ведения теоретической дискуссии в книге все еще была марксистской. Конечно, в отличие от Ленина Бердяев не опускался до уничижительных характеристик своего оппонента и обосновывал свое несогласие с ним в тех или иных пунктах. Тем не менее вынесение оценок «свысока» — с позиций единственно возможной объективной истины, совпадающей с интересами прогресса, с интересами пролетариата, отнесение других позиций к прошлому этапу общественной мысли, когда эта истина была недоступна, столь характерные для работ марксистов того времени, буквально сквозят в строках книги. Он признавал значение работ Михайловского для пробуждения сознания, но рассматривал их как пройденный этап. Михайловский, которому тогда не было и шестидесяти, на эту манеру обиделся и ответил: «Изо всех видов смерти самым ужасным всегда казалось мне быть заживо погребенным, умереть в гробу, в заколоченном гвоздями гробу, под толстым слоем земли, и я часто просил своих друзей каким-нибудь, хотя бы самым жестоким способом убедиться, что я действительно умер. А! Все мы там будем, в заколоченном гвоздями гробу, под толстым слоем земли, но почувствовать себя заживо погребенным и хотя бы самое короткое время тщетно биться и задыхаться, и ни для кого не слышно кричать, и с отчаянием и злобою кусать себе руки и рвать ногтями лицо — какой ужас! В такую страшную минуту не утешишься лестною мыслью о былой роли превосходного будильника мысли или предтечи таких умов, как г. Бердяев, г. Струве и другие… А г. Бердяев предоставляет мне нечто в этом роде. Правда, он полагает, что мои писания "действуют и до сих пор возбуждающим образом на мысль", но вместе с тем заживо заколачивает меня в гроб, покрытый позолотой и блестящим покровом "исторического значения". Хороша эта позолота, роскошен этот покров, завидна вся эта помпа исторического значения, гарантирующая человеку "вечную память"… когда человек действительно умер; но я согласен и на гораздо более бедные похороны… когда действительно умру. Г. Бердяев говорит обо мне в разных местах своей книги как о человеке, который не способен или не может понять то-то или то-то не по недостатку умственных способностей (их он за мной в известной мере признает), а просто потому, что он покойник, труп, равно свободный и от понимания, и от непонимания»[24]. Надо сказать, что, когда Михайловский действительно умер, Бердяев откликнулся на его смерть статьей, в которой связал с его именем и работами «целую эпоху в истории нашей интеллигенции»: думаю, в статье была признательность человека, который испытал на себе влияние идей Михайловского и, возможно, раскаивался в некоторых оценках и фразах из своей ранней книги, которые обидели заслуженного человека. Впрочем, в 1900 году Бердяев еще не видел в своей книге ничего обидного для Михайловского, в письме к отцу он писал: «Мне кажется, что моя критика Михайловского очень объективна, беспристрастна и корректна по тону»[25].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.