20
20
По пути в Аргентину погибло оформление спектакля «История лошади». Из экономии средств декорации отправили в Буэнос-Айрес морским путем, корабль плывет по океану, контейнеры принайтованы к палубе, слева по борту набегает игривая волна, дальше — больше, бортовая качка, морская болезнь, волны превращаются в шторм, свистать всех наверх, аврал, там-тарарам, наверху темно от зеленой воды, трах-тибидох, седьмой вал кисти Айвазовского, трах-тарабах, и восьмой вал смывает с палубы контейнеры с декорацией, трах-тарабах-тандарах-трамбадах-тибидох!..
У нас свои игры, у океана свои…
«Поет океан. / Ревет ураган. / Кружится снег. / Мчится мгновенный век. / Снится блаженный брег».
Вообще-то «Историю лошади» по «Холстомеру» Льва Толстого затеял на Малой сцене Марик Розовский. Родил идею, сочинил пьесу, начал репетировать. А Эдик Кочергин придумал взрывную декорацию. И в какой-то ответственный момент к делу подключился Г.А. Товстоногов.
Исполнитель роли кучера Феофана Юзеф Мироненко говорит, что перенести спектакль на Большую сцену подсказал Гоге Эрвин Аксер, польский режиссер и друг театра, поставивший в БДТ три спектакля. Мол, увидел Эрвин прогон на Малой сцене и дал глобальный совет…
Но память Юзефа тяготеет к легенде, а Эдик Кочергин хорошо помнит факт: задание переделать оформление для Большой сцены он получил от Гоги до появления Аксера. Эрвин только поддержал его в принятом решении и предложил Эдику показать декорацию «Лошади» в Варшаве, устроив там его персональную выставку.
Знаменитый холстяной задник с аппликациями выполняла рукодельница Татьяна Л., женщина редчайшего дарования и добросовестности, мастерица, каких теперь не делают даже и в Гамбурге. Понимаете, господа, Таня владела особым секретом и обладала навыком соединять продольные и поперечные нити любого холста!..
Задник, по замыслу Кочергина, должен был быть цельнотканым, и, когда Гога решил переносить спектакль с Малой сцены на Большую, возникла необходимость эту часть оформления нарастить как в высоту, так и в ширину. И вот эту художественную задачу — сделать обширные наросты почти незаметными — Татьяне удалось решить!..
Работа, конечно, шла лихорадочная, Кочергин дневал и ночевал в театре, и именно во время этого штурма у него начались первые сердечные приступы. А после премьеры и ее оглушительного успеха Эдик убедил Гогу заказать еще одно, параллельное оформление, предназначенное прямо для Большой сцены. И главным аргументом художника было то, что, если Татьяна, не дай бог, уйдет из театра на лучшую зарплату, сделать эту работу не сможет никто на нашей печальной земле.
В театре, впрочем, как и на других предприятиях, борются обычно две неподвижные идеи. Первая — каждый работник незаменим, а вторая — любому можно найти замену. Кочергин — убежденный адепт первого направления мысли, а завпост Куварин — его антагонист. В данном случае Товстоногов внял доводам Эдика, хотя Куварин, конечно, сопротивлялся: мол, зачем новые затраты, когда «дотянутое» Таней оформление переживет сам спектакль. Мысль, конечно, печальная, но не лишенная житейской логики…
Но раз Гога сказал делать, стали делать, и Таня опять проявила высокое мастерство. И когда процентов на восемьдесят холстяной задник сделали, трах-тибидох, под благовидным предлогом Куварин все-таки работу остановил. У них с Кочергиным противостояние непроходящее…
Но у нас — свои игры, а у фортуны — свои… И над сценой повисает она, бессмертная Фортуна, лучший драматург всех времен и народов. Вернемся к началу эпизода и вспомним, что оформление к «Истории лошади» отправили в Аргентину водным путем… «Поет океан. / Ревет ураган…»
Катастрофа! Срыв гастролей! Что делать, кто виноват и другие русские вопросы в штормовой атмосфере Гогиного кабинета. Почему не доделали новое оформление?.. Выходи на ковер! Отвечай, Вова Куварин! Свистать всех наверх! Аврал! Трах-тибидох! Кочергина — на палубу! Со всеми цехами! Полундра! Только вперед! Не сдадим врагу Фоклендские острова! Берегись, аргентинская хунта!..
Тут и подкрался к Эдику первый инфаркт, но ценой грядущего инфаркта и аврала на Большом драматическом корабле, ценой самоотверженных Таниных усилий довели холстяной задник до ста процентов и отправили новое оформление в Буэнос, не считаясь с затратами, воздушным, воздушным путем! Браво! Бис! Восторг! Аншлаг! Триумф советского искусства!..
Молчит океан, ни всплеска тяжелой волны, и светит небесный фонарь в капитанские рубки, и шелковый простор не равен подводной судьбе. А там, в глубине, обратный закон, ржавеет дикое железо, и холстяной занавес не в силах развернуться, и морские коньки клюют закрытый контейнер, и на широком брюхе лежит сбитый «Боинг», а южнокорейские знаки запорошило на крыльях, и старая одежда в тесных чемоданах тлеет, не выходя из моды, и мертвые статисты делают обманные движения, и гиблая субмарина сжимает родных моряков. Темирханов Ринат, товарищ контр-адмирал, откликнись, и на одном языке говорят здесь корейцы, японцы и наши, и американский сенатор толкает безмолвную речь, и русские спят адмиралы, и дремлют матросы вокруг, у них прорастают кораллы меж пальцев раскинутых рук…
Уезжая из Нагойи, Ирик Рашидов сказал:
— Воля, у меня седьмого день рождения, в Токио отметим.
— И у тебя?! — восхитился Р. — Это надо же, сколько рождений на одну Японию!.. Но мы приезжаем восьмого…
— Отметим восьмого, — сказал он.
— Хорошо. А как насчет Стржельчика?.. Он тебя полюбил.
— Конечно!..
— Ирик, а что ты думаешь о Театре Хамзы, почему они замолчали? — спросил Р. — Зовут, рассыпаются в комплиментах, а потом — тишина…
— Ты же знаешь наших, — сказал Ирик. — Они, как японцы, стараются не говорить нет. Но там уже все решено.
— По-твоему, они передумали?..
— Не знаю, — сказал Ирик. — Но у них уже все решено. Испорченные люди… Что я тебе смогу дать — это информацию. Приеду в Ташкент, спрошу у Ачила. — Ачил был братом жены и занимал в Ташкенте если не второй, то третий пост. — Я бы хотел, чтобы ты ставил…
— Зря я, наверное, отпрашивался у Товстоногова…
— Почему? У тебя же есть приглашение министра.
— Есть даже договор на инсценировку «Идиота».
— Постарайся сделать быстрей и получи деньги, — сказал Ирик, и мы попрощались до Токио.
В результате беседы с Ириком Р. засомневался в своей узбекской перспективе и решил проверить ленинградскую.
— Георгий Александрович, — сказал он, приотставая от экскурсионной группы, — я назову идеи, может быть, вам что-то покажется…
— Назовите, — согласился он.
— Во-первых, «Ипполит» Еврипида в переводе Иннокентия Анненского. Представление современных артистов о древнегреческой драме и театре…
— Я не помню, — честно сказал он.
— Ну, это та же Федра, дама, влюбленная в пасынка Ипполита…
— А сколько там занято народу?..
— Пять главных ролей и хор. Но хор можно решать втроем, впятером…
— Это интересно. Хор можно сделать по радио, с реверберацией…
— Мне кажется, лучше через актеров, несколько конкретных ролей, ведущих, что ли…
— Ну почему же? Можно хорошо записать по радио, чтобы звучало как бы оттуда… И в то же время современная техника… Это интересней!..
— Может быть, — дипломатично сказал Р. — Кроме того, в театре появилась Фрейндлих…
— Она будет занята в «Блондинке», — решительно сказал Гога; имелась в виду пьеса Володина, в которую раньше сватали молодую актрису.
— Я этого не знал, — сказал Р. — Есть еще Малеванная…
— Она играет мать, — так же решительно сказал он.
— А-а-а, — протянул Р., сомневаясь в логике назначения, он думал, что Алиса с Ларисой — ровесницы. — Вторая идея — чеховская «Дуэль».
— Это сложно, — сказал Товстоногов, — это не поднять.
— Почему же, — сказал Р. — в институте были «Братья Карамазовы»…
— Но это — институт, — возразил он. — Вот Еврипида с молодежью — это может быть интересно.
— С кем же?.. Девочка, которую приняли в театр?.. Она способная?
— Очень, — сказал он. — Вот с ней и можно попробовать…
— Но ей двадцать лет, а Федра — взрослая дама, детная…
— Ну и что? — сказал он, и мы догнали общую группу…
После обнадеживающего разговора необходимость создания парадных стихов о Гоге смущала Р. уже не так сильно, как раньше. Возможно, на его душевном самочувствии сказалось также благотворное влияние доктора Сенда. Так или иначе, но на пути из Нагойи в Киото поясница почти не болела, и юбилейная ода стала складываться. Важным аргументом себе было то, что наш Герой — настоящий старатель и труженик. «Кто-кто, а он заслужил», — думал переменчивый Р., и случайная рифма с налету клевала красную тетрадь…
В Японии, как всегда и везде, Миша Волков стремился к лидерству. Это ему не всегда удавалось, и с неутоленным стремлением были, видимо, связаны все его внутренние трудности. Однако держался он так, как будто все в полном порядке. А что?.. Красив, мужествен, строен, подтянут, ухожен. Чем не герой? Просто в нашем раскладе при Паше Луспекаеве, Копеляне, Стриже, Басике, Лаврове, Юрском то ли он чего-то недобирал, то ли ему недостаточно везло, но признаться в этом значило потерять само право на лидерство, а без него — что за жизнь?..
Миша играл героев, вспомним хотя бы «Еще раз про любовь» (Электрон Евдокимов) или «Историю лошади» (жеребец Милый). И кино: «Путь в „Сатурн“», «Конец „Сатурна“». И телевидение: Джейк в «Фиесте» и т. д. В любом другом театре с его данными и характером он был бы абсолютным премьером, но судьба назначила этот, а каким образом это вышло, я расскажу.
Конечно, он следил за собой, понимая, что внешность — часть его редкого имиджа: волосы никогда не перерастали, маечки сверкали белизной, рубашечки были отглажены, брюки — в струнку, пиджачки — как влитые, туфельки — блеск. Каждое появление в театре — парадное…
И здоровье он тщательно берег, зная и чувствуя зависимость нашей профессии от физической формы. Если Р. от спектакля до концерта мог расслабиться, отлететь в литературных мечтах, стараясь утром доспать или понежиться, Волков — было время, когда на гастролях их селили вдвоем, — поднимал его на зарядку, призывая с укором:
— Ты же — артист!.. Артист! — И вкладывал в это слово что-то сурово-кастовое, понятное ему одному, может быть, рыцарское, но не в смысле романтического благородства, а в плане турнирной боеготовности…
Однажды скверный сигнал послали мозговые сосуды, и Волков сумел добраться до московских светил, чтобы понять, что с ним и как бороться с подлыми симптомами. А спецы-доктора, наблюдающие за здоровьем космонавтов, выдали ему оздоровительный комплекс — диету и зарядку, — которым он рад был поделиться с каждым, кто примет его уроки и лидерство.
Все три недели в Токио Минька, или хромой Моисейка, или Хромец — такие прозвища надавал Волкову артист Боря Лёскин, ножки, мол, тонковаты, — будил звонком ленивого Р., поднимал Юру Аксенова, а Сеня Розенцвейг сам вставал прежде всех, и бегом выводил группу в парк Каракуэн, чтобы после приятной пробежки между экзотическими кустами, детскими качелями, песочницами и деревьями заставить свою команду выполнить космические упражнения. Не помню, когда и где безалаберный Р. вел себя так внушаемо, как по утрам вблизи «Сателлита», а Сеня в течение всей зарядки радостно сопел, как будто рядом с ним машут руками не возрастные мужики, а юная прелесть, девушка Иосико.
— Начали, и-и-и… раз! — командовал Минька, и, следя за ним, мы повторяли чудодейственные па на счет восемь и на счет шестнадцать…
Басик так и не поддался, а Юра Аксенов напрягал тело, не снимая вечной улыбки. Может быть, это была защитная реакция, но Р. просто не помнил его сокрушенным или сердитым, улыбка-щит и улыбка-меч…
Бас находил, что гастроли оказывают на Миньку благотворное воздействие, он расцветает и избавляется от комплексов; Р. возражал, считая это мнение излишне концептуальным, но возникавшую в Мише за рубежом легкость и большую покладистость не заметить было нельзя.
В Осаке Басик встретился с подругой жены. Она там работала, в Осаке. Потаскав Олега по магазинам в пользу дорогой им обоим Гали, подруга предложила поехать к ней на домашний обед. Бас выдвинул встречное предложение: заглянуть в гостиницу, бросить покупки, глотнуть чайку и, отдышавшись, двинуть в сторону обеда.
Волков жил рядом и, услышав женский голос, затаился. Когда Олег и подруга пошли на выход, дверь Минькиного номера оказалась открытой на ширину цепочки и оттуда неслась горькая декламация в манере Остужева:
— «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата!.. Есть грозный судия!.. Он ждет!.. Он недоступен звону злата!..»
Подруга жены страшно испугалась, и Олегу пришлось ее успокаивать:
— Это — шутка, Милочка, дядя Миша шутит! — объяснял он.
Сам Волков если и сталкивался на гастролях с посторонними женщинами, — а как не столкнуться, когда их полон зал и половина рвется за кулисы, — то исключительно для поддержки здоровья и всегда был безраздельно предан семье — жене Алусе и дочери Леночке.
Так же как Луспекаев, Лавров и Борисов, Волков начинал с Киева, и однажды во время омских гастролей, в жаркий, длинный, свободный для обоих день, он рассказал Р. свою приключенческую историю.
Родился Миша в небольшом украинском городке Проскурове, в семье Давида Исааковича Вильфа, секретаря райкома партии, участника революции, гражданской, а позднее Финской и Отечественной войн. Мать его Анна Моисеевна была врачом. Когда Миша дорос до школы, семья переехала в Киев, где высокого поста Давиду Исааковичу уже не досталось, и детство мальчика проходило в бедности, если не в нищете. Все лето он шастал босиком, и только глубокой осенью тетка подарила ему для школы футбольные бутсы.
В первые дни войны отца и мать мобилизовали и срочно послали на фронт, так срочно, что у них не осталось возможности распорядиться судьбой девятилетнего Миньки. Мама успела отдать ему немного денег да забросить, что было стоящего, в угол, а угол она загородила шкафом, поставив его наискосок. И отец, и мать думали, что вот-вот вернутся с победой, а ребенок их подождет. Так Минька остался один, а в Киев вошли немцы…
Первые дни он мотался с пацанами в поисках пропитания и научился ночевать в брошенных квартирах или на чердаках, потому что дворник-татарин давно его ненавидел из-за шустрого характера и мог сказать немцам, кто он такой. А так, со своим вздернутым носиком и прижатыми ушами, Минька на еврея не был похож.
— Шёне кнабе (красивый мальчик), шёне, шёне, — говорили о нем немецкие солдаты, вспоминая своих детей, и один отрезал ему кусок хлеба…
Когда, приняв все меры предосторожности, он все-таки сунулся домой, шкаф в углу комнаты оказался отодвинут, а угол — пуст. Прячась за занавеской, Минька выглянул в окно: широкий, как шкаф, немец в сдвинутой на затылок пилотке затащил черноглазую девчонку, дочку дворника, в дощатый дворовый сортир и, не закрывая дверей, старательно и насильно донимал ее там, двигаясь совершенно по-собачьи…
Вместе с двумя приятелями Мишка решил бежать из города, догоняя своих. Они пошли по дорогам не прячась, не зная, где север, где юг, и напоролись на воинский эшелон с нашими матросами, а те взяли их с собой. Впервые за много дней пацанов накормили, дали махорки, а старшой подарил Миньке алюминиевую кружку, которую он берег всю войну…
Поезд шел на восток в пропащую неизвестность, и на каком-то гудящем, задымленном узле Минька встретил отца. Вы говорите, что чудес не бывает, а я верю в военные байки и великую непредсказуемость жизненных сюжетов, поверил и тут. Да, отца для того и отпустили на короткое время, чтобы он мог поискать брошенного ребенка, и они столкнулись нос к носу, вот — ребенок, а вот — отец…
Три дня длилось семейное счастье, и было решено, что Миша поедет к бабушке в город Барнаул. На дорогу отец выдал ему чемодан папирос — менять на еду или торговать, чтобы прокормиться. Они стояли на станции, уже попрощавшись, но еще не расходясь. Ну ладно, еще минуту… Ну ладно, еще… И тут на соседний путь подошел поезд-госпиталь.
— Давай спросим про маму, — сказал отец и не успел спросить, потому что из этого поезда навстречу им вышла мама…
Данный текст является ознакомительным фрагментом.