13

13

Праздным туристом влекся Р. по древнему Киото, бывшей столице Японии Хэйанке, «городу мира и покоя», но покоя и мира не было у него на душе. Сама культурная эпоха, с которой сводили его опытные экскурсоводы, называлась эпохой Хэйан, и всякое высказывание, тем более стиховое — а от него требовалось стиховое высказывание во славу юбиляра, — невольно корреспондировалось с традиционной японской перепиской, полной умолчаний, зашифрованных смыслов и других поэтических фигур. Образцовые кавалеры и дамы обступали его, образцовые дружбы оживали в исторических примерах, образцовая верность касалась приезжей души…

Поясница болела все больше, и Р. совершал все большие глупости. В Нагойе залез в ванну и еле из нее выполз. Ему грозила полная обездвиженность, а в условиях японских гастролей это было уже не идиопатическим отклонением от нормы, а полным идиотизмом. Умные артисты, почувствовав недомогание, спешили обратиться к нашему начальству, те — к фирме г. Окава, и, в соответствии с договором, больных водили к японским врачам. А Р., в соответствии с советской литературой, свою инвалидность старался победить силой духа и вьетнамской мазью «Звездочка»…

Наконец, прозрев на примере артиста Н., Р. хотел было справиться о лекаре у кого-то из фирмачей, но нарушить протокол поэтапных обращений ему не дал замдир Рома Белобородов. Проявляя гуманное внимание к скрюченному, Рома организовал для Р. визит к доктору Сенда.

Лучший врачеватель города Киото (других мы не знаем и узнать не надеемся) практиковал недалеко от «Prin-cess Garden Hotel», но пешее путешествие кряхтящего Р. с переводчиком Мурада-сан, аспирантом института иностранных языков в Токио, заняло довольно много времени, так что по пути они кое-что успели. Мурада-сан коснулся жизни и творчества Пушкина, Достоевского и Чехова, а Р. упомянул «Записки у изголовья» Сэй Сёнагон, «Исэ моногатари», «Записки от скуки» Кэнко-Хоси и, конечно же, странника Басе. Выбор его был не случаен и являлся продолжением благотворного знакомства с поэтом и переводчиком Верой Николаевной Марковой…

Как показалось Р., доктор Сенда вел частную практику. У него был домик общей площадью, ну, двадцать пять или тридцать квадратных метров, разделенный легкими перегородками на четыре неравные части. Крошечная прихожая, в которой снимают уличную обувь и надевают серые тапочки; напротив входной двери — дверца в комнату ожидания с двумя скамейками у стен и невысокой полустеночкой налево; за полустеночкой-прилавком медсестра, фельдшер и регистратор в одном милом лице, жена доктора Сенда. Лишь ответив на вопросы этого ангела в очках и миновав ее стерильный закуток, больной еще раз сворачивал налево и попадал в мягкие руки самого врачевателя.

Когда мы с Мурада-сан вошли, в «ожидалке» уже скопилось человек пять или шесть, все пожилые и степенные, и все — мужчины. Сели и мы. Соблюдая почтительную тишину, прихожане изредка обменивались авторитетными суждениями; даже не понимая языка, Р. чувствовал, что здесь звучат выношенные и глубокие мысли. Пахло больничкой.

Отвечая на вопросы регистратора, Мурада-сан сказал, что Р. приехал из России, и тут один из ожидающих улыбнулся и сообщил собравшимся, что он несколько лет провел в сибирском плену, работал на стройке и кормили его очень хорошо. Никогда прежде плена он не ел такого количества риса. В ответ на этот рассказ все повернулись к Р. и, улыбаясь, покивали головами, будто благодаря лично его за гуманное отношение к соплеменнику. Тут выяснилось, что не все пациенты пришли лечиться, некоторые хотели просто побеседовать с доктором, потому что мудрое внимание и добрая беседа тоже врачуют душу, тоскующую по сердечному общению. У людей после шестидесяти пяти лет от роду невольно сужается круг знакомств, а всех, кто перешагнул этот рубеж, доктор принимал бесплатно…

Услышав это, стал в свою очередь кивать и улыбаться артист Р., словно благодаря собравшихся и еще невидимого Сенда за гуманное отношение к пожилым людям. Он вспомнил своих родителей и то, как терпеливо ждали они его редких приходов, и снова убедился, насколько жестока и несовершенна его душа. Когда же Р. поставили на весы, результат привел его в еще большее замешательство: вес превышал нормы, предусмотренные ростом, а это значило, что так же, как душа, портится его бренное тело.

Один из последних вопросов относился к дате рождения Р., и, услышав ответ, ангел с одобрением улыбнулся и понимающе покивал головой.

Доктор Сенда тоже был старше шестидесяти пяти, его седина была белоснежней халата, а белее халата — лишь свежий снег на вершине Фудзиямы. Велев раздеться до пояса, он прослушал ущербного Р., прикладываясь маленьким смуглым ухом, легко простукал спину и грудь, а затем, уложив на узкую кушетку, почти неощутимо коснулся кончиками средних пальцев его шеи, ребер и живота. В горизонтальном положении Р. окончательно смирился с бедственной участью. Он ждал приговора, и приговор прозвучал…

6 октября 1983 года доктор Сенда обратил свое милостивое внимание на неуважаемые почки и малопочтенные позвонки артиста Р. и с улыбкой святого сказал, что мы, люди, не имеем права унывать. Госпожа Сенда сделала уколы в плечо и вену так легко и мгновенно, что Р. отметил это умом, а не телом, таковы были ее иглы и руки. Между тем доктор Сенда продолжал говорить и, при помощи Мурада-сан, сообщил артисту Р. мысль, очень близкую Чехову, но тем не менее очень древнюю и японскую, что если прекрасный телом и душой человек невежествен, он невольно смешивается с толпою низких и некрасивых людей и без труда подавляется ими.

— И это прискорбно, Рецептер-сан, — заключил он, положив смуглую руку на плечо робеющего гостя.

«Зачем он это сказал?» — подумал Р. и стал благодарить доктора Сенда за чуткое внимание и мудрые слова.

— Что-то еще заботит вас, — сказал доктор, — мне кажется, вас тревожат ваши ответные стихи.

— Ответные стихи? — переспросил потрясенный его прозорливостью Р., и доктор Сенда сказал, что опасно сочинять ответные стихи с одной-единственной мыслью успеть побыстрее.

— Куда нам спешить? — с улыбкой спросил доктор, и если Р. жив до сей поры, то это следствие слов и касаний седого врачевателя из Нагойи…

Мы возвращались в отель с полными карманами таинственных таблеток, которые дали Р. на десять дней вперед, и ни один провизор, ни один врач в Москве и Ленинграде, глядя на эти упаковки и листая справочники, не мог угадать, что это были за лекарства…

— Наши лекарства очень хорошие, — сказал, прощаясь, Мурада-сан, — но лучше всего от боли помогает мудрая беседа…

Рижская беседа делилась на две части: в меньшую укладывались темы, волновавшие артиста Р., большую составляло то, что заботило Мастера. Р. был несколько подавлен необычной прямотой и редкой откровенностью Гоги: то ли ему не хватало близких людей, то ли Р. выпадала роль случайного попутчика в «Стреле».

— Я хотел начать «Наедине со всеми», а Кирилл не советует. С Гельманом в Ленинграде будут трудности. Но нам ее утвердило министерство…

— Какие же трудности, если министерство утвердило?

— Ужасное время, — брезгливо сказал Товстоногов. — Я смотрел спектакль московского «Ленкома», конъюнктура и примитив. Говорю об этом вслух, а их директор спрашивает: «А вам не кажется, что именно такого искусства от нас требуют и к тому все идет?..» Я сказал Кириллу: «Нельзя же театру жить все время на „Перечитывая заново“! Театр не может существовать отдельно от общества, но он не может существовать, не решая острых общественных проблем! Остается маленький ручеек, нельзя же его перекрывать!..»

— Георгий Александрович! — сказал Р. — Решение зависит от вас. Нравится Гельман — ставьте! Сколько себе позволите, столько и отстоите!..

— Скажу вам по секрету, — понизив голос, сказал Товстоногов, — я должен был поставить спектакль в Швеции, но я отказался и сделал «Оптимистическую». Министерство рекомендовало мне поехать в Норвегию, посмотреть труппу и, может быть, поставить спектакль там. Речь шла еще о Югославии. А Романов сказал: «Пусть он едет в Югославию, а в Норвегию — не надо!»

Обида на Романова была велика, и о «секрете» знало полтеатра.

— Но почему он себе позволяет, а вы — нет? — спросил Р.

— В ЦК есть только два человека, которые могут поставить его на место, — вдумчиво сказал он. — Суслов и Брежнев…

— Обращайтесь в ЦК! — и Р. процитировал «Мещан»: — «Права не дают, права берут!». Помните, я вас знакомил с Коржавиным?

— Конечно, — сказал он, и Р. прочел из Коржавина: — «Ни к чему, ни к чему, ни к чему полуночные бденья / И мечты, что очнешься в каком-нибудь веке другом. / Время?.. Время дано. Это не подлежит обсужденью. / Подлежишь обсуждению ты, разместившийся в нем!..»

Товстоногов болезненно поморщился и недовольно сказал:

— Но это — идеализм, Володя!..

— Но я хочу его сохранить! — воспламенился Р. — Это входит в задачу!..

Мастер внезапно остановился и повернулся к Р. всем корпусом:

— Тогда нужно быть последовательным и занять позицию. Ваш Коржавин сидел и был в ссылке!.. Вы чувствуете себя способным к борьбе?..

— Нет, я не борец, — сокрушенно признался Р.

— Я — тоже! — победительно сказал Товстоногов.

Он был доволен тем, что поставил на место этого демагога Р.

Дул ветерок, рижские утки просили у гуляющих еду, и пожилая дама крошила в воду белую булку. Никто никуда не спешил, и после паузы Р. возник из пепла.

— Все-таки за себя я отвечать обязан, — сказал он. — На Дворцовую с плакатом я не пойду, — тут он запнулся, захотелось сказать: «Но ничего про Ленина „перечитывать“ не стану», но он успел отредактировать конец фразы и закруглил: — Но и «Флаг над сельсоветом» на сцену не понесу!..

— У вас другое положение, — сказал Мастер.

— Конечно, — согласился Р. — Но попробуйте отстоять хотя бы спектакль в Норвегии. Пошлите им письмо. Хотите, напишу черновик?

— Спасибо, — сказал он, — я подумаю…

Ставить «Наедине со всеми» Товстоногов так и не стал.

Почему из всех возможных примеров Р. привел «Флаг над сельсоветом», он бы объяснить не мог. Это было название поэмы Алексея Недогонова, занявшей свое место в забытой истории советской литературы. Потому, что она была удостоена Сталинской премии? Или из-за самого названия, соединявшего красный флаг с сельским органом советской власти?.. Позже Гога неожиданно увлекся белорусской драматургией и поставил «Рядовые» Дударева и «Иван» Кудрявцева. В финале последнего спектакля несколько красных флагов на избах образно склонялись над трупом заколотого вилами сельского патриота. Умирая, Иван успевал сказать, что это его кровью питаются трутни и инородцы. Ивана с надрывом играл Лебедев, а вилами его колол нехороший персонаж Миши Данилова…

По поводу объема и содержания рижской беседы критик Р. выразил опасение: не слишком ли она длинна и не пробудит ли сомнение у читателя, как артист Р. все это запомнил? Бывало, и после «Гамлета», длившегося два с половиной часа, не считая перерыва, зрители потрясались именно резервами памяти: «Как же он все это запомнил?..».

Артист критику отвечал, что в клетчатой тетради рижская беседа выглядит в пять, а в действительности — в десять раз длиннее и сохранилась потому, что он записал ее по горячим следам, так что за достоверность ручается.

Зачем записал?.. Хороший вопрос… Как выяснилось, для романа…

Коснулись и Любимова. Его премьера «Памяти Высоцкого» опять была отчаянным поступком и, как обычно, оказалась на грани запрета.

— Вы не видели? — спросил Гога. — Я тоже. Но мне подробно рассказывала Беньяш. — Он помолчал и добавил: — Очень противоречивые отклики.

Прежде Раиса Моисеевна Беньяш была абсолютно предана БДТ и стала автором первой книги о Мэтре, но в последние годы она явно переориентировалась на Таганку и безрассудного Любимова.

— По-моему, нужно выявлять туманные отношения, — сказал Р.

— Нет, не нужно, — убежденно ответил Гога. — Что это дает?.. Еще быстрее приведет к ссоре. С Беньяш у нас добрые дипломатические отношения. Она хотела бы влиять на репертуар, на политику театра, а я ей этого не хочу позволить. Она дьявольски самолюбива. Хочет сидеть за режиссерским пультом весь выпускной период и говорить: «Мне кажется, что Рецептер в этом месте слишком высоко поднял руку». Вы понимаете, я говорю условно. И я говорю вам: «Володя, пожалуйста, в этом месте поднимайте руку пониже!» — и все! И она причастна к спектаклю, и он ей нравится, и она его хвалит!.. Я ей этого места не даю, а Любимов дает…

Раиса Моисеевна Беньяш была способным и заметным в городе человеком. Ее книга о Мочалове строилась на простой основе: он жил в одно время с Пушкиным, и это помогло ей сделать интересные параллели и свежие выводы. Однажды она сказала Р., что одной из живых моделей Мочалова служил для нее Лебедев. Можно не соглашаться, но прием любопытен: смотри на сегодняшнюю сцену и думай, что это легендарный Мочалов…

И все же мгновенный портрет Товстоногова был на редкость точен…

Раиса хотела покорить Ленинград и, как молодой Растиньяк, пошла вперед, влюбляя в себя женщин и не обращая внимания на мужчин. Из ташкентской эвакуации она вернулась с близким другом, актрисой и драматургом Дорианой Слепян, и привезла с собой шутливое прозвище Джонни. С короткой стрижкой и мальчиковой походкой, Раиса как нельзя больше подтверждала бодрую кликуху. Подруги поселились в квартире Дорианы на первом этаже «толстовского» дома, с окнами, выходящими в сквозной двор, одна арка — на Рубинштейна, другая — на Фонтанку. Дориана писала скетчи, репризы и одноактные пьесы, Раиса — театральные рецензии и обзоры. Кажется, с ними рядом была еще одна подруга, и жили они так дружно, что могли считаться семьей. Потом Дориану Филипповну разбил паралич, и она водворилась в инвалидное кресло, а Раиса Моисеевна несколько подсохла и ссутулилась, но всегда была невероятно уверена в своем даровании и неотразимости. В Париже у нее нашлась сестра, и наша героиня одной из первых стала потрясать ленинградок французскими туалетами.

В середине разговора Товстоногова с каким-нибудь гостем она могла внезапно втиснуться между ними, лицом к Гоге и спиной к обескураженному собеседнику, и многозначительно сказать:

— То, что я вам сказала о втором акте, относится и к третьему!..

Увлеченная какой-нибудь молодой женщиной, она тотчас приглашала ее в «толстовский» дом, или в номер дома творчества «Комарово», или напротив него, на дачу Черкасова, где ей разрешала жить вдова артиста Нина Николаевна. Приглашение сопровождалось отточенным обещанием:

— Будет вереск, соленый миндаль и немного «Чинзано»!..

Однажды по договору с издательством Беньяш написала книгу о Смоктуновском, чрезвычайно смутившую его, так как через страницу автор называла объект своего внимания гением. Иннокентий Михайлович отправил в издательство категорическое запрещение, а Раисе Моисеевне — вежливое письмо, в котором убедительно просил отложить публикацию.

— Мне же надо еще жить и работать, — объяснял он.

Может быть, теперь, когда Раиса Беньяш лежит на комаровском кладбище под одним камнем с Дорианой Слепян и прекрасного гения тоже нет на свете, стоило бы поискать эту преждевременную рукопись?.. Может быть, теперь ее время пришло?..

— Нет, с Беньяш не нужно выявлять отношений, — заключил Товстоногов, — а вот с Корогодским, наоборот, нужно!.. Вы знаете эту историю?

— Какую?

Гога стал рассказывать, но мы его предварим.

Когда Ташкентский театр открыл гастроли в Москве и артист Р. в Кремлевском дворце появился в роли Гамлета, в первом же антракте его пригласили к охраняемой двери, отделяющей зал от закулисья (кремлевский режим!), потому что там объявился «его хороший товарищ» и потребовал немедленного свидания. У товарища не было закулисного пропуска, и он вызывал «датского принца» на погранпункт. Когда растерянный Р. в чулках и колете подошел к бдительной двери, ему навстречу с широкой улыбкой шагнул абсолютно незнакомый худущий и черный молодой человек и, великолепно картавя, сказал:

— Я не ваш товахищ, я — главный хежисех Ленингхадского ТЮЗа Кохогодский, я хочу, чтобы вы хаботали у меня. Я вас пхиглашаю.

— Спасибо, — сказал Р., — это большая честь. Но вы все-таки досмотрите спектакль, вдруг передумаете…

— Не пехедумаю, — сказал он. — Я в этом деле что-то понимаю…

Корогодский действительно не передумал и оказался первым, но в конце московских гастролей, когда приглашения накопились, доброхоты и друзья БДТ соединили Ленинград с Москвой, и Товстоногов сказал Р. в телефонную трубку:

— Пожалуйста, не принимайте ничьих приглашений. Считайте, что вы уже работаете в Большом драматическом…

История нашла себе место в повести «Прощай, БДТ!», но Корогодский остался за кадром. Между тем кремлевским выпадом он не ограничился, а сел в самолет и прилетел в Ташкент. Сначала он разыскал мать артиста Р., потом и его самого, убеждая и ту, и другого, что именно в ТЮЗе Р. ждет светлое будущее. Артист же Р., уверенный, что светлое будущее его ждет в БДТ, разочаровал строителя детского театра, но расстались они мирно, пожелав друг другу неизменных успехов.

И Владимирова, и Корогодского сделал я, — сказал Товстоногов. Выражение характерологическое и для вождей в высшей степени типичное. «Ведь это я ее сделал», — сказал об Ахматовой Гумилев, хотя ахматоведы отмечают здесь признаки взаимного влияния. Это к слову. — Но Владимиров держится отчужденно, — продолжал Гога, — а Корогодский клянется в верности. И вот оказалось, что это не так! У меня есть стенограмма его выступления перед режиссерами народных театров, — нашел трибуну! — где он говорит, что метод только у него, а у нас в БДТ все мертво, что приглашают за границу их, а едет БДТ, и так далее… По его словам, кроме ТЮЗа, в городе нечего смотреть: «О каком искусстве может идти речь, если вся грудь в орденах и все обменивается на знаки успеха». Это — обо мне!.. И в то же время при встречах он ведет себя так, как будто играет льстеца в плохой советской пьесе!.. Владимиров спросил меня: «Я могу у вас ставить?» Я ответил: «Нет, у меня — нет, это другая эстетика». И я сказал, чтобы ему дали театр!.. Если бы Владимиров так себя вел, это было бы не так обидно, но Корогодский, который говорит, что всем обязан мне… Когда умер Брянцев и ТЮЗ остался без руководителя, встал вопрос: Макарьев или Корогодский. Но Макарьев был совсем пуст, а этот молодой человек был у меня ассистентом, кое-что понял, говорил о любви к детскому театру, и я рекомендовал его!.. Но если он себе позволяет такое, ему нужно публично ответить, и я это сделаю! До того как появилась стенограмма, он позвал нас к себе на день рождения. Как он сказал, «самых близких»: меня с Женей и Нателлой и Раису Беньяш. Он готовил последний тост обо мне, а я ему не дал его сказать… Нателла меня ругала; зачем испортил, зачем обидел Зяму, а когда я ей дал прочесть стенограмму, признала, что я был прав!..

— Хоть убей, не могу объяснить для себя, зачем я стал говорить такое этим людям, — сказал Корогодский через двадцать лет. — Ненужная, дурацкая искренность! Они — чужие, а он — родной… Это он добился в обкоме моего назначения. Его рекомендация работала как мощный аргумент, хотя там было сильное сопротивление… Я много лет проводил семинар режиссеров народных театров, и меня спросили, что я думаю о методике БДТ, сохранил ли Товстоногов верность действенному анализу. И я сказал: «Нет, уже ушел в сторону, его беспокоит не столько путь и процесс, сколько результат, а от этого отставания, от непоследовательности репетиционного процесса театр черствеет…» Я забыл о выступлении, не правил стенограмму, а она была сделана грубо, без интонаций… Нет, я считаю себя виноватым. И его обида была справедливая, но неадекватная… Стенограмма попала к нему через год, и я знаю, кто передал. Гогин институтский помощник Кацман интересовался моей дружбой с Марией Осиповной Кнебель и просматривал материалы в библиотеке ВТО. Ему попалась злосчастная стенограмма, он прочел ее Гоге, и тут началось… Зачем это было нужно?.. Чтобы отодвинуть меня, а самому стать ближе. Яго нашел потерянный платок и побежал к Отелло!.. Морально Гога был прав, это выглядело предательством. Я был любим, был другом дома. Он был — моя защита, мой иммунитет… Но объясниться, просить прощения не удавалось; он не ответил на мои письма, не подпустил от меня никого… И это стало сигналом травли… Сначала отлучили от кафедры… Я смирился, думал, он успокоился, но ему продолжали нашептывать, надиктовывать… У вас в театре были большие специалисты, ты знаешь… А позже он уже не вмешивался сознательно…

Позже с Корогодским случилась беда. При активном участии директора на него завели некое дело и отлучили от театра, который и впрямь был заново рожден им и его верными учениками. И Товстоногов не вступился.

Нужно сказать, что Зиновий Яковлевич нашел в себе силы и мужество вернуться в строй. Он ездил по миру, ставил спектакли в Японии и Соединенных Штатах, оказался востребован его педагогический опыт. На юбилейном вечере в Большом зале филармонии любимый городом ТЮЗ, уже не раз рассеянный и поруганный, появился в живом и полном блеске. Приехал из Москвы Юра Тараторкин, вышли на сцену Ира Соколова, Коля Иванов, и оказалось, что театр — вот он, как в лучшие времена. Да, не было Саши Хочинского, Юры Каморного, Коли Лаврова. Но они помогали уже не с земли и душой были здесь же…

Корогодский руководил Театром поколений и театральным факультетом университета профсоюзов, издал серьезные книги по педагогике, у него появилось много новых учеников, но ТЮЗ в его отсутствие на прежнюю высоту не поднялся и продолжает держаться давней легендой.

А теперь Корогодский ушел совсем, ушел накануне лета, ушел, чтобы там, далеко от нас, приблизиться к Гоге и сказать ему все, что хотел.

И они смотрят друг на друга, Гога и Зяма, и видят друг друга насквозь, и полны снисхождения, и скорбят о тех, кто остался, скорбят обо всех нас…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.