12
12
Конечно, все зависело от настроения. В дни блоковской премьеры Гога сказал о литературных занятиях Р.: «Я вас понимаю», — а на рижских гастролях взял наставительный тон и привел слова Чехова, мол, сказать о себе «я — писатель» — то же, что «я — хороший человек». Контекст разговора этого не требовал: Р. пытался внушить Мэтру, что такие занятия могут стать материалом, если речь идет о персонаже пишущем. Узнав о приближении «Дяди Вани», он «мылился» на одну из ролей. Профессор Серебряков, например, пишет «брошюры» и «работает за столом». Но, может быть, именно это и царапнуло Мэтра: Серебрякова сыграет Лебедев, и не о чем тут рассуждать. На Гогино замечание Р. ответил, что слова Чехова помнит и с утра до ночи занимается самоедством, но тут же превысил уровень необходимой обороны:
— А сказать о себе «я — режиссер» — не то же самое?.. Эта профессия ниже писательской?.. Как вы думаете о себе? — Разумеется, это была наглость, но кто вам сказал, что артист Р. был лишен этого качества? Вот его и качало от самоедства до наглости и наоборот. Особенно в разговорах с Мастером, от которого, как ему казалось, зависели течение жизни и судьба.
— Я всегда подвергаю это сомнению, — наставительно ответил Мэтр.
— Можете мне поверить, я тоже!
— Это правильно, — сказал Товстоногов тоном уже примирительным.
Как он относится к литературным занятиям Р., понять нетрудно. Автор, невольно перенявший у Мастера многое, занимаясь с учениками актерским мастерством, говорит пишущим студентам: «Я вас готовлю в актеры, а не в литераторы», — и они его слышат. Пока…
Неспешные рижане с достоинством шли по своим делам. В прудах, тянущихся к вокзалу, так же не спеша и сохраняя достоинство, двигались водоплавающие. Время от времени на темное зеркало падал кленовый листок…
Проводя свободное время по своему дурацкому усмотрению, Р. потерял несколько подручных бумаг: визитку гостиницы «Рига», месячный проездной билет до станции Асори, где снимали дачу его друзья, и августовский календарь театра — издаваемую ежемесячно маленькую записную книжку с переписанными в нее телефонами рижских знакомых. Но заметить потери не успел: на пороге гостиницы его ждала незнакомая Лилита, служащая рижского горисполкома, которая подобрала бумаги и легко вычислила растяпу.
«О, если бы так и терять всю жизнь, узнавая об утрате в миг нового обретения!» — думал Р., благодаря Лилиту и обязуясь доставить ей по месту службы билеты на «Бедную Лизу», где он пел и даже танцевал. Простившись с вестницей удачи, он пошел в оперный, чтобы окоротить волосы, и на пороге театра встретил Гогу. Удача, удача! Пошел постричься и…
Минуту, господа. Деталь достаточно характерная… Актеры, надо вам сказать, редко ходят в парикмахерские и прибегают к помощи своих постижеров; в старом театре гримерный цех называли постижерским.
В первые годы службы в БДТ артист Р. отдавал заросшую голову на милость красавицы Лены Поляковой, а когда Лена с мужем, знаменитым фотографом Левой Поляковым, уехала в Америку, ему не давали зарастать жена артиста Валерия Караваева Наташа, в девичестве Лаппо, и Наташа Кузнецова, жена его однокурсника Юзефа Мироненко.
Ефима Копеляна стриг Леня Прокопец, руки золотые, но выпить любил. А до него — знаменитый мастер Алексеев по прозвищу Адмирал. Родной брат Адмирала служил гримером в Александринке и приводил в порядок не менее знаменитые головы.
Панков, Данилов и Басилашвили никогда не изменяли Тадеушу Щениовскому, а Сергей Сергеевич Карнович-Валуа превращал пострижение в ритуальный спектакль. Он никогда не просил очаровательных гримерш об одолжении, не принеся за кулисы торта или букета цветов. А вот Толя Гаричев не доверялся гримерам и охаживал свой венчик самостоятельно, глядя на лысину в трельяж и ловко орудуя ножницами и расческой. Главбух Панна Анисимовна Перминова по особым дням уходила из кабинета пораньше и с полным доверием занимала кресло в гримерном цехе, где его командирша Екатерина Федоровна Максимова, испытанный партиец и агитатор, принималась над ней колдовать.
Кто-то склонялся к гримершам женской стороны, например Юлечке Исаевой или другим, новеньким, которых Р. уже не застал. А Юлечка так удачно подстригла однажды главного художника Кочергина, что он навсегда привязался именно к ней и, залежавшись однажды в кардиологической больнице, просил именно Юлечку навестить его и привести в божеский вид…
У своих «одолжались» и Луспекаев, и Лавров, и Лебедев, и Юрский, и Трофимов, и Штиль, и Заблудовский, и Гай. Поступали так вовсе не от скупости. Стрижка в госпарикмахерской — а тогда все они были государственными — стоила гроши. Но вслед за неизбежной операцией артистам предстояло выходить на сцену в той или другой роли, а они требовали той или иной прически. Поэтому с чужими ножницами встречаться опасались. Поди объясни человеку, что именно тебе нужно. А наши знали все бугорки и пригорки актерских голов и требования текущих ролей. И хотя, по правде говоря, для мастеров выходило это лишь дополнительной морокой, не было случая, чтобы кто-нибудь из них отказал…
Г.А. Товстоногов никогда не доверял головы служащим театра. Заявив однажды, что он — «несъедобен», Мастер никогда не «подставлялся» ни в прямом, ни в переносном смысле и стригся в неизвестных местах, мы замечали только результат. В то же время его глубоко заботило, как выглядят артисты, а особенно артистки БДТ. Не любя париков, Гога запрещал героиням неожиданные стрижки или покраски. С. и Ф., например, схлопотали по выговору, и приказы были вывешены на общее обозрение. Представьте, приходит Волков играть «Еще раз про любовь», и вдруг партнерша — темная шатенка!.. Вчера была яркая блондинка, а сегодня…
— Что это? — трепеща, спрашивал он. — После ухода Дорониной меняют артисток и даже не сообщают партнерам?!
Но ввиду того, что поступки С. и Ф. были совершены ради сценического совершенства и без злого умысла (обе они так же, как Таня Доронина, нравились Р. независимо от цвета волос и характера стрижки — по случаю он сыграл ту же роль, что и Волков, и любить каждую из «Наташ» был призван), автор изменяет строгому правилу. Любуясь и сострадая, он открывает читателю закулисный секрет: артистка С., получившая выговор за стрижку, — Люда Сапожникова, а артистка Ф., наказанная за перемену цвета, — Галя Фигловская, да будут неувядаемы их долгие дни…
И вот еще что. Имейте, пожалуйста, в виду новооткрытый нами факт: Александр Александрович Блок тоже стригся в Больдрамте!.. Да, да!.. Таскал с Фонтанки дрова, оставался ночевать на известном диване, получал продуктовые выдачи, одалживал у артистов деньги, доверялся нашему парикмахеру и т. д. Вот она, неопубликованная запись, которую с волнением разобрал автор.
«20 марта 1920 г.
В театре пусть… (нрзб) можно обстричься, что и сделал…»
А. Блок. «Записные книжки»
Читатель, не претерпевший наших времен, наверное, уже понял, какой стальной юбилейной поступью шла страна, кланяясь большим римским цифрам очередного партсъезда и большим арабским значкам красных дат советской власти. Прибавьте дни рождения и смерти кумиров и основателей. Вот эти-то глубокие римско-арабские поклоны вошли в нашу плоть, кровь и серое вещество, оставляя нетронутыми лишь укромные уголки, где ютились опять-таки юбилеи, хотя и другого характера. Например, драматурга Шекспира. Или поэта Ахматовой. И поскольку Шекспир был прописан в допартийной эпохе, а Ахматова подвергалась партийной критике, юбилей первого мы отметили, а юбилей второй замотали…
Артист Р. постоянно и неуклюже хитрил, стараясь в госслучаях обойтись малой кровью, а в художественных — включиться от души. Здесь, за заборами юбилеев, и шла его частнопредпринимательская жизнь: то — съезд, то — Блок, то — Ленин, то — Пушкин, то обойдется, то предпримет…
С Лениным хлопот не было, тут следил театр, «перечитывая заново» страницы сладостной ленинианы. Выйдешь лейтенантом Корном с кортиком, утопишь черноморскую эскадру, «открыть, мол, кингстоны», и — баста!..
Правда, потом поклоны — широким фронтом участников. Но в русском театре есть хорошая актерская традиция: кланяешься публике и шепчешь: «Простите меня, пожалуйста, простите!..» Сколько раз поклонишься, столько раз попросишь прощения. А они все хлопают, хлопают…
Почему?.. А потому!.. И Ленин красивый, и эскадра на дне, и церкви порушены, и священников — в расход, и всю вашу говенную интеллигенцию — к стенке, в застенки, за колючий забор!.. Или в лучшем случае — за бугор!.. На хутор, кибитки ломать!.. Браво!.. Би-ис!..
Однако нужно быть справедливым и не причесывать зал под одну гребенку. Были в нем не одни ленинцы, но и те, кто видел в нас борцов, и кто просто ходил на одну или другого, и знаток, суд которого должен был перевешивать для нас целый театр, полный остальных. Как сказал Гамлет. Или тот, кто, по мнению Ахматовой, мог выйти на поклон вместо Шекспира…
Главное, что зритель любил нас оптом и в розницу, и мы отдавались ему целиком, веря в светлое будущее. И не важно, что для одних это был коммунизм, а для других — его крушение, важно, что мы составляли с залом одно существо, потому что были зеркалом, в котором зритель видел, что хотел. В этом и был Гогин гений: и Мышкин — человек, и Эзоп, и даже Ленин по-своему человекообразен…
Как-то в случайной компании один мыслящий товарищ из бывших большевиков, не замечая анахронизма, предложил тост за Р. как представителя того славного БДТ, очередной юбилей которого был у всех на устах. Как повод для тоста Р. оказался не хуже других, тем более что разливали водку «Дипломат» завода «Ливиз». Так вот, этот вдумчивый правосторонний (по-старому) зритель поставил в заслугу БДТ то, что театр подготовил общественное мнение к бескровному переходу от недоделанного социализма к недоделанному капитализму.
— Вы ковали новый менталитет, — сказал тостующий. — А случись новая революция без такой художественно-исторической подготовки, опять пролились бы реки крови! Нет, кровь, конечно, была, но в сравнении с семнадцатым годом и Гражданской войной ее почти не было…
И, что интересно, другая зрительница, из бывших прогрессистов, фактически присоединилась к бывшему большевику, хотя и другими словами:
— Мы, — говорит, — были вместе, мы вместе сопротивлялись режиму. И театр был абсолютно свой, даже когда ставил «датские» спектакли. Мы бы не выжили без вас, понимаете? Мы вами сопротивлялись. Когда друзья из провинции смотрели «Протокол одного заседания», они были потрясены и рассказывали, что у вас «говорят такое…», и замолкали, и все равно оглядывались по сторонам, не слушает ли кто! И в этих спектаклях было что-то еще… Что-то человеческое. Но главное, конечно, «Горе от ума» и «Мещане». Это была революция, понимаете?.. Нет, вы понимаете?!
И Р. сказал да, хотя автор в этом сомневается, зная, о ком речь.
На всякий пожарный (не приведи бог!) случай повторим: «Большой драматический эпохи Товстоногова — лучший театр всех времен и народов, а „Мещане“ — лучший спектакль нашего вождя». И поскольку Р. был в нем занят, он знает, что такое общее счастье, и может предложить читателю отдельные тосты за каждого из членов труппы, каждого представителя цехов, бухгалтерии, администрации, каждого работника гардероба, буфета, билетного стола, пожарной охраны и отдела кадров. Разумеется, если речь идет о людях нашего исчезающего племени и разливается водка «Ливиз». Нет, нет, московский «Кристалл» даже не предлагайте, идиопатическое отклонение от сердечного ординара заставляет следить за чистотой продукта… Да, и за частотой… Что?.. Шотландский виски?.. Да, безусловно… И, чтобы избежать дальнейших вопросов, — настоящая грузинская чача и русский самогон-первач. Тот, который делают для себя… Да… Спасибо… Ваше здоровье!..
И с какими противоречиями этому заявлению ни встретится читатель на этих страницах, пусть помнит: мы с нашим залом были заодно. И если кто-нибудь выходил к зрителю в одиночку — Гамлет там или что-то вроде этого, — за его спиной стоял театр. Поэтому все лучшее и успешное, чем отличался артист Р. в зале Чайковского или на камчатской погранзаставе, автор просит записать на счет БДТ, а все худшее и провальное — на его личный…
Но вернемся к нашим юбилеям. «Юбилей как движущая сила культурной истории» — вот на какую тему мог бы защитить ученую диссертацию артист Р. Благодаря юбилею Блока он поставил «Розу и крест», благодаря юбилею Пушкина основал Пушкинский театральный центр.
3 октября 1993 года, в городе Бостоне Н.Л. Готхард снимал на видеокамеру моноспектакль артиста Р. «Прощай, БДТ!». В зале собралось много бывших москвичей и ленинградцев, в их числе Наум Коржавин с женой.
И он, и Р. всю ночь не спали, потому что в Москве у Белого дома шла пальба, и они не могли оторваться от экранов…
А тридцать лет тому назад, умыкнув красавицу Любаню у кишиневского мужа, Наум, или, как его называют друзья, Эма Коржавин, прислал Р. фототелеграмму и явился с любимой, чтобы провести медовые недели в маленькой, но уютной квартирке театрального общежития БДТ на Фонтанке, 65.
«Милый Гамлет, я не смог / К вам прибыть в удобный срок, / Буду, сон и лень поправ, / В семь утра. Сэр Джон Фальстаф…»
Коржавина на гастрольный спектакль Ташкентского театра привел Рассадин. С тех пор Эма прочих Гамлетов не признавал и громил пародиями.
— Слушай, пайщик! — требовал он после просмотра и высоким поющим голосом, помогая себе пухлой рукой, читал:
Там все равны, дурак ли, хам ли,
Там — плеск волны, там — дикий брег,
Там пост занять мечтает Гамлет,
Простой советский человек!..
О первой книжке стихов ташкентского «принца» Коржавин тиснул заметку в «Новом мире» и вскоре после переезда Р. в Ленинград срочно вызвал его в Москву для встречи с С.Я. Маршаком.
— Эма, ну что я ему скажу?!
— Говорить будет он, ты будешь слушать!..
Так и вышло. Маршак два часа рассказывал о поэте Некрасове…
— Читайте со сцены Некрасова, голубчик! — с придыханием убеждал он.
На Фонтанке за Коржавиным осталась пачка вдохновенных черновиков, в том числе «Поэмы существования», «Братского кладбища в Риге» и других лирических произведений, имеющих предметом будущую жену Любовь.
Отметим кстати, что в квартирку Р. любили заглянуть многие московские литераторы, и, что интересно, вместе со своими девушками. То ли Москва относилась к их героиням суровей, то ли они хотели совместить приятное с полезным и, навещая достопримечательности, провести романтические гастроли. И артист Р. с радостью их принимал. И Олега Чухонцева с милой подругой, и Володю Войновича со способной ученицей…
Голубой мечтой Чухонцева, или Чухны, как его тогда называли, было посещение Эрмитажа. Но, доехав наконец до Ленинграда и поселившись в общежитии БДТ, он стал подниматься поздно, до часу пил кофий, тут с репетиции возвращался Р., опять возникало застолье с разными разговорцами, а вскоре за окном начинало темнеть. До Эрмитажа так дело и не дошло…
Увлеченный Чухонцев тоже на радостях оставлял в театральной квартирке мелкобисерные черновики, а увлеченный Войнович рассказывал наизусть первые главы ненапечатанного, но уже пошепту славного «Чонкина», и гости — Гай и Гога с Диной — падали от хохота…
А в 1993-м в Бостоне Коржавин привел на спектакль Н. Готхарда с кинокамерой, и Р. втайне прощался с гастрольной свободой… Еще ночью кто-то из идейных эмигрантов звонил ему: «Оставайтесь здесь, черт знает, чем это кончится в России!». Но в ушах у Р. загудело:
Мне голос был. Он звал утешно… –
и утром он ускорил вылет домой. На прощанье Готхард успел рассказать о Ханне Вульфовне Горенко, к которой Р. был так невнимателен при встрече с Ахматовой в Комарово…
Вся семья Ханны Вульфовны погибла в Николаевске-на-Амуре от рук банды атамана Тряпицына. В 1933 году, уже в Александровске-на-Сахалине, она познакомилась и вышла замуж за Виктора Андреевича Горенко, родного брата Ахматовой, который после бегства из Севастополя, где ему грозила смерть, и скитаний по России оказался на Дальнем Востоке.
В связи с тем, что названные места Р. навещал с гастролями, следить за рассказом было вдвойне интересно. Как бывший морской офицер Виктор Горенко проходил у советской власти лишенцем и найти работу не мог. Китаец-проводник перевел через границу сначала его, а потом и Ханну Вульфовну. Горенко начал плавать помощником капитана на грузовых судах, а Ханна Вульфовна, поработав фармацевтом, выучила английский и стала преподавать русский в Шанхайском университете.
Однажды, еще на Сахалине, сосед по дому пригласил их на Пасху, и деревенский родственник задал гостям вопрос:
— А вы не из жидов будете?
— Нет, — без паузы ответил Виктор Андреевич, — мы из людоедов.
— А-а-а! — понимающе отозвался тот…
Из Китая писем Анне Андреевне Горенки не слали, а послевоенной травли понять не могли.
Потом Виктор Андреевич уехал на жительство в Америку, а Ханна Вульфовна — в Ригу. Стоик и терпеливица, она любила повторять материнское наставление: «Старому и бедному поклонись первой и никому не завидуй». Когда же речь заходила о надвигающихся болезнях, меняла тему: «Не хочу встречать горе на полдороге…»
— А Виктор верит в Бога? — спросила ее о брате Анна Андреевна.
— Нет, — ответила Ханна Вульфовна.
— Ну и дурак, — огорчилась Ахматова.
Ханна сохранила с бывшим мужем добрые отношения и передала в Нью-Йорк данные о размере, а брат выбрал и прислал знаменитое японское кимоно, которое видели на Анне Андреевне многие, в том числе и Р.
В Токио перед широкой публикой Ахматова появилась 15 мая 1927 года. Автор просит ахматоведов не вздрагивать, он знает, что говорит. Выставку советского искусства в газете «Асахи» (той самой, в редакции которой в 1983-м выступали с концертом артисты БДТ, в том числе и Р.) отбирал, организовывал и вывозил в Японию муж Анны Андреевны Николай Николаевич Пунин. Он и включил в экспозицию ее портрет.
«…Ящики вскрыли, и в этой чужой стране твое лицо на картине Петрова-Водкина посмотрело на меня, незнакомое и равнодушное… Вчера нас пригласили на обед с гейшами… Большая комната, покрытая туго плетенными мягкими циновками; стены раздвижные, прямые углы у потолка, никакой мебели, несколько горшков с низкорослыми хвоями; посередине лакированный стол; сидели на шелковых подушках, облокотившись на бархатные скамеечки; пили саке (вроде водки, знаешь?), гейши — девочки лет четырнадцати в очень пестрых платьях — наливали саке в чашечки и пытались занимать разговором… Затем они танцевали милые танцы с песнями, описать которые невозможно. После обеда старшая надзирательница кормила их с палочек земляникой. Взрослые гейши, которые тоже были на обеде, держат себя как мудрые подруги мужчин. Они ласковы, но сдержанны, исполнены по отношению к мужчинам какой-то особой спокойной иронии, как какие-то старшие сестры. Мне не странно, что одна из них по манере себя держать напоминала мне тебя, когда ты бываешь в мужском обществе!..»
Н.Н. Пунин А.А. Ахматовой, 15 апреля 1927 г., Токио
Со знакомого нам острова Хондо Николай Николаевич и привез для Анны Андреевны первое кимоно, черное, с серебряным драконом на спине, к которому она привязалась настолько, что с течением лет сносила его дотла.
В 1928 году в Россию приехали господа Кендзо Мидзутани и Macao Енекава и были представлены Ахматовой в Фонтанном доме. Енекава произвел на нее особое впечатление тем, что переводил на японский Толстого и успел перевести всего Достоевского. В следующий раз господин Енекава приехал в Ленинград вместе с сыном уже в 1962-м и, нанеся визит на улицу Ленина, был потрясен рассказом Анны Андреевны и Ирины Николаевны о трагической судьбе и гибели в ГУЛАГе Николая Николаевича. Внучка Пунина Аня Каминская вела в это время экскурсию в Александро-Невской лавре, и Енекава с сыном сочли необходимым приехать туда и познакомиться с ней…
— Вот какой у тебя дед, — сказала Ане Анна Андреевна как о живом…
Близкие называли Ахматову Акума. Это тоже след японских влияний. Акума — существо женского рода, связанное с нечистой силой, обладающее, кажется, особыми свойствами защиты, прозрения и мести. Р. казалось, что Акума недалеко ушла от эллинских эриний, грузинских али и наших русалок. Русалкой представлял молодую Ахматову Николай Гумилев…
В первый раз в шутку Акумой назвал Анну Андреевну В. Шилейко. Это случилось, когда к нему в гости в Мраморный дворец Ахматова пришла вместе с Н.Н. Пуниным и его маленькой дочкой. Ребенку понравилось странное имя, и по возвращении домой Ира стала его повторять. Так и пошло. И Ахматова этому не противилась. А от Ирины Николаевны привычка передалась ее дочери Анне. «Милой Ане, Акумцу, от старшей Акумы», — надписывала Анна Андреевна свою фотографию. Она считала, что это японское прозвище таинственным образом ограждает ее от лагеря и тюрьмы…
В библиотечке Ахматовой была книжка переводов из японской поэзии, небольшая по формату, но пухлая, в красном переплетце, такая же ГИХЛовская, 54 года, как та, которую Р. привез из Ташкента и всегда держал на виду. Анна Андреевна отдавала предпочтение переводам Веры Марковой из поэтов позднего Средневековья и читала вслух Л.К. Чуковской:
Первый снег в саду.
Он едва-едва нарцисса
Листики пригнул…
Нищий на пути.
Летом весь его покров —
Небо и земля.
И поля, и горы —
Снег тихонько все украл —
Сразу стало пусто…
— Теперь вы, — и передавала книжку.
Так кричит фазан,
Будто это он открыл
Первую звезду…
Верно, в прошлой жизни
Ты сестрой моей была,
Грустная кукушка…
На голой ветке
Ворон сидит одиноко.
Осенний вечер…
Кимоно, которое прислал брат, было опять черное, с красным подбоем, матовый рисунок почти не читался, а со спины, под самой шеей, брал на себя внимание красный кружок, может быть, знак заходящего солнца…
— А кимоно живо? — спросил Р. у Анны Каминской.
— Боюсь, что да, — загадочно ответила она.
— Где оно, если не секрет?..
— Где-то прячется…
— Взгляните на него, Анна, пожалуйста, взгляните!..
Данный текст является ознакомительным фрагментом.