Говорите членообразно!

Говорите членообразно!

В некрасовский дом я попал впервые в 1959 году. Зашли с мамой, которая разыскала и решилась навестить старого довоенного друга. Сам хозяин отсутствовал, но нас приветливо встретила домработница Ганя.

Это были времена, когда зелёный горошек считался тонким яством, томатный сок – элитным напитком, а на средних полках гастрономов годами возвышались мощные башни из банок печени трески, патиссонов и крабовых консервов, густо смазанных солидолом. Верхние же полки были заставлены «Рябиной на коньяке» с пожухлыми этикетками, «Спотыкачом» и «Цимлянским игристым».

Квартира Некрасова в Пассаже [1] меня потрясла. Умопомрачительное число занятнейших штучек, картинок, рамочек, рисунков, фотографий и вещиц наводило на мысль о безбедной и безоблачной жизни хозяина. А книг! Я безутешно обзавидовался.

Вырос я в полунищей семье провинциальных актёров-кочевников, не имевших за душой ни копейки, ни мебели, ни посуды. Всё наше семейное добро помещалось в трёх-четырёх чемоданах, нескольких тюках с постелью и двух больших фанерных сундуках, сколоченных театральным столяром. Из предметов роскоши бережно хранились довоенная гжельская ваза, золотистая коробка из-под конфет в виде книги «Сказки Пушкина» и красивая фарфоровая пудреница с барельефом на крышке.

Второй раз я вошёл в некрасовскую квартиру в августе 1962 года. Вечером Некрасов ушёл с мамой, Зинаидой Николаевной, на концерт, а утром теперь уж я убежал гулять по Киеву, пока все спали. Вернулся поздно. Дверь открыл сам писатель. Предложил чаю, но не сказал, где его взять. Был он радушен, немногословен и крупно пьян. Скупо расспросив о жизни, сел за обеденный стол, положил голову на руки и попросил поставить пластинку. Юный итальянский певец Робертино Лоретти сладчайшим голосом исполнил «Аве Мария». Хозяин требовал ставить пластинку ещё и ещё, и я, в душевном смятении от небесных звуков, беспрерывно запускал проигрыватель.

Перед сном я поступью тигра в уссурийской тайге обошёл квартиру.

В коридоре у кухонных дверей висел настенный телефон. В квартире Виктора Платоновича телефону было отведено особое место – около кухни, на бойком месте, подальше от кабинета, но поближе к Гане. Рядом на стене висел аккуратно разграфлённый лист картона – домашняя телефонная книга. И приклеена фотография с рукописной надписью – Ганя держит трубку и говорит: «Виктора Платоновича нема!» Она отвечала на все звонки. Некрасов поднимал трубку, лишь когда случайно был неподалёку от телефона.

Ганя сортировала и отсеивала звонивших, как завзятая секретарша. Кто? Чего надо? Когда будет, передам! И далеко не всегда она беспокоила хозяина, который если и был дома, то занимался важными делами у себя в кабинете – то ли писал письма, то ли читал, копался в бумагах или валялся с транзистором на тахте. Не говоря о периодах неусыпной выпивки, когда он уже сам, бывало, кочевряжился, если его и звали к телефону.

Нас с мамой Ганя полюбила с первого нашего знакомства, поэтому телефонных затруднений никогда не возникало, а вот другие, бывало, немало дергались, пытаясь дозвониться до Вики…

Так вот.

Громадная гостиная. Потолки недосягаемой высоты. Слева – два окна, прямо – наискосок дверь в кабинет. Посередине необъятный стол – сидевшие напротив с трудом дотягивались, чокаясь друг с другом. Справа громоздилась махина, называемая «кавалеркой», что-то вроде массивного, тёмного дерева полубуфета. На нем бронзовый Дон Кихот на Россинанте работы скульптора Кавалеридзе. Электрический самовар. И несколько небольших фарфоровых ваз, кофейников и сахарниц, часто разбивавшихся. Желающие склеивали их столярным клеем на скорую и неумелую руку.

Слева от двери в кабинет – зеркало на стене, козетка и тумбочка с большим рижским приемником ВЭФ, первой послевоенной модели. Эта модель, выпущенная ещё при Сталине, позволяла слушать иностранные станции на русском языке. До появления транзисторов это было первостатейной необходимостью.

Старинный ломберный столик с семейными фотографиями, а над ним – литография Кете Кольвиц, подаренная Леонидом Волынским. Ещё левее – комод, портреты предков.

Обшарпанный диван, на его полочке – старая фарфоровая чернильница с крышкой в виде всадника. Ею пользовался, по семейному преданию, Ленин в эмиграции. В красивых ампирных рамках на стене три итальянские акварели одного из дедушек Некрасова. Телевизор был задвинут в угол, смотрели его нечасто.

Все оставшиеся места были заставлены книжными шкафами. В одном из них – все иностранные издания Некрасова. Множество, по правде сказать. В гостиной повсюду – разношёрстные сувениры, фигурки, всякие шкатулки, африканские маски и серебряные посудинки…

Виктор Платонович обильно описывал все парижские интерьеры. А вот о своей киевской квартире он почти нигде не упоминал. Так, деталь-другую…

На стол к чаю ставились сине-голубые тарелки из разрозненного сервиза торгового дома Мюра и Мерилиза, разнокалиберные чашки и выкладывались салфетки, заправленные в серебряные кольца. Чай для хозяина подавался в подстаканнике. Тонкий ломтик лимона, положенный в стакан в начале чаепития, оставался там в течение всего вечера. Лимон считался фруктом изысканным, и взятый по рассеянности второй ломтик мог привлечь к вам недоумённое внимание старожилов стола.

Робко присмотревшись, я заметил, что все сидящие за столом вели себя воспитанно – пользовались ножом, не стучали ложкой по стакану, вытирали губы краешком салфетки. Руки держали по-заячьи, прижав локти к бокам.

Хозяин вёл себя гораздо раскованнее, лимон из чая вылавливал пальцами, салфеткой вовсе не пользовался, а локти демонстративно водружал на стол, делая над стаканом как бы шалашик из рук.

К таким вольностям все привыкли – это был застарелый знак протеста против суровых замечаний тёти Сони в детстве: «Убери локти со стола!» Неистребимый дух противоречия, пошучивал Вика, увы, мне! Таки увы…

Ближе к ночи хозяин поднимался из-за стола и с некоторой строгостью объявлял: «Сон! Сон! Сон!» – мол, пора и честь знать. Засидевшиеся гости конфузились и спохватывались, как бы опомнившись…

Окружали тогда Некрасова люди, любимые им, уважаемые или просто ему симпатичные.

В свою очередь, они тоже любили, ценили, уважали его. Переживали за него и почти всегда были готовы ему помочь. Почти, но не всегда – потому что В.П. своими капризами или некрасивыми выходками во время более или менее протяжных запойчиков, бывало, доводил всех до остервенения. Ну и чёрт с тобой, мог сказать кто-нибудь, расхлёбывай сам, моей ноги больше у тебя не будет! Но потом обычно всё утрясалось, отношения налаживались, причём Вика сам старался помириться. Как бы шутливо извинялся, горько якобы каялся и обещал подумать, каким образом больше не выбрасывать пьяных коников, продолжая, однако, попивать.

На трезвую голову посмеивался, мол, запой – это его пегас, муза, ясная нимфа и тайный советник и вообще – средство общения с богами на Олимпе… И люди улыбались, прощали и всё забывали.

У него не было друзей-собутыльников. Все его постоянные друзья были непьющими, а редкие приходящие собутыльники не были друзьями.

Ближайших друга было два. В Киеве – Леонид Волынский, в Москве – Семён Лунгин.

И ещё друг – инженер Исаак Пятигорский и жена его Ева, но это был скорее очень близкий приятель по чаепитиям и непоздним вечерним прогулкам по Киеву – ему всегда надо было утром рано вставать, на работу.

Писатель Леонид Волынский был известен тем, что командовал специальным взводом, который после Победы разыскал спрятанные фашистами в штольне картины Дрезденской галереи. Я его знал мало, встречался раза три-четыре и произвёл на него, как понимаю, отталкивающее впечатление своим суетливым энтузиазмом при виде бутылки…

В 1965 году, когда я поправлялся после тяжёлой травмы в шахте, Виктор Платонович пригласил меня погостить в Дом творчества, в Ялту. Лёня Волынский, его красивая жена Рая и ещё несколько хороших знакомых очень опасались, что Вика в один прекрасный момент решит со мной нешуточно выпить. Опасения их блистательно оправдались. Утром на второй день В.П., раскрыв тяжёлый пляжный зонт и уложив на лежак Зинаиду Николаевну, обратился ко мне с лестным предложением сбегать за четвертинкой.

Что я мигом и исполнил. Но выпить мы не успели, увидев приближавшихся Волынских. В.П. слегка запаниковал, а я вдруг придумал – вылил водку в маленькую мисочку для омовений Зинаиды Николаевны и прикрыл большой губкой. Когда все пошли купаться, мы с горечью обнаружили, что губка впитала всю водку. Пришлось губку выжимать и сосать, под радостный смех мамы, которая думала, что это очередная шуточка её Викочки. Впоследствии этот эпизод был обессмертен Некрасовым в его «Эпиталаме водке».

А тогда после ещё пары чекушек наш маневр был наконец разоблачён Лёней, и Виктор Платонович был отправлен спать. Мне же уничтожающим тоном было сделано внушение, что Вике пить нельзя. Это необходимо знать! Говоря по правде, я тогда отчётливо этого не понимал, думал, просто человек не дурак выпить, как я сам, что в этом такого?!

Потом я видел Волынского уже смеющегося и потрясающе ироничного. Ко дню рождения В.П. изготовившего большую потешную нашейную медаль «За успехи и кое-какое поведение». Сам же он готовился произнести речь в честь юбиляра и вручить рукописную грамоту. Гости шумели, колготились, расползались по углам и были невнимательны.

– Тише, земляне! – взывал Лёня и привычно шутил: – В этот незаурядный день я буду говорить по возможности членообразно!

– Да замолчите же вы! – радостно вопил В.П. – Перестаньте ловить курицу!

Это было любимое в ту пору выражение Некрасова.

Оно означало, что в доме происходит столпотворение, все беспорядочно перемещаются, сталкиваются, перекрикивая друг друга, что очень напоминает ловлю всем миром курицы, вырвавшейся из рук и суматошно летающей по комнате…

И вдруг Лёня умер, молодым, от сердечного приступа. Некрасов переживал неимоверно.

Он лишился заветного и любимого друга, конгениального собеседника, язвительного и проницательного толкователя советских передовиц и передач Би-би-си, острослова и выдумщика, каких мало…

В те далёкие времена у Некрасова, по-моему, не было друзей-холостяков, ни в Киеве, ни в Москве. У всех были семьи, а главное – жёны, которые, по его мнению, часто мешали настоящей, то есть мужской, дружбе.

Вика искренне полагал, что жёны и дети являются ярмом для свободы его друзей, и часто прилюдно сокрушался об их нелёгкой судьбе. Но ему, старому холостяку, жёны прощали даже такую предвзятую оценку, ну а детям было абсолютно наплевать.

Явных недругов у Некрасова тогда было мало, ещё меньше нескрываемых врагов.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.