Глава 18
Глава 18
В детстве меня всегда интересовало то, что следует по окончании истории. Эффектные, вызывающие хохот концовки анекдотов, семейных рассказов, завершаемых ударной фразой, — все это очень здорово, но хотелось знать, что же случилось потом: с классическим любовником, Петькой или там каким-нибудь майором Прониным — любым персонажем, своевременно покидающим освещенную часть сцены.
Потом это прошло. Потом стало ясно, что за пределами анекдота может быть лишь следующий анекдот, а за одной историей — другая, желательно не менее законченная. Возможно, избавление от этой детской дотошности произошло потому, что хронологически почти совпало с известием (а это было именно известие, — шестилетнему тогда автору сообщил об этом его дед на дачной прогулке, — а он возьми и поверь) о том, что все, рано или поздно, умрут, и даже, как это ни прискорбно, он — шестилетний слушатель. Надо сказать, что дед вскоре добросовестно подтвердил сказанное собственным уходом, — как тут было не поверить? После этого происшествия «истории с продолжением» отчасти потеряли свою актуальность. А желание взглянуть за границы повествования отзывались легким, но вполне отчетливым испугом: стоит ли? Зачем лезть в ту область, где последняя фраза рифмуется с сообщением любимого и покойного родственника, конец текста с дедовой фотографией с черно-красной лентой. Все это не так темно, как может показаться на первый взгляд. Позднее автор имел неоднократную возможность проверить, что возвращение к уже отработанным сюжетам жизни не приносит ничего, кроме разочарований и скуки. Истории, книги и жизни желательно заканчивать вовремя, то есть в точке наивысшего к ним внимания и интереса. Нелеп тот рассказчик, что продолжает тянуть свою повесть, когда вокруг уже начались осыпи — переглядки, потом смешки, — кто-то уже вышел в другую комнату. Грустна жизнь, перешедшая пределы собственной судьбы.
Обо всем этом можно было бы лишний раз и не говорить, если б на свете существовало достаточное количество идеально законченных жизней. К сожалению или к счастью, мы имеем дело с куда большим количеством вполне законченных книг.
За типографской точкой сплошь и рядом следует запятая расширенных комментариев, сносок, старческого брюзжания и раздражения — всего того, что часто сопровождает выпуск книжки, населенной еще недавно действовавшими (а в некоторых случаях и продолжающими действовать) персонажами. Финальная фраза далеко не всегда совпадает с последним вздохом. Тут ничего не поделаешь (точнее, не попишешь).
А потому еще несколько слов.
Когда-то, казалось, это никуда не уйдет: сиреневая, лиловатая седина, покер, привычное сочетание имен — Вероника, Нина, Ирина, полоса света из комнаты. Я недолго застал все это, очень недолго, воспринимая привычным, неотменимым фоном. Потом этот фон стал, выцветать, лилово-сиреневое вытеснялось серо-защитными тонами времени. Остался лишь субботний маршрут от Тверской — переулками — до Южинского, — никогда не закрываемая дверь на втором этаже.
— Кто это? — в своей полурыдающей тональности спрашивала Раневская отца. Он отвечал.
— Ты один?
— С сыном, Фуфочка.
Сын был стеснителен и неразговорчив. Временами до неучтивости.
— Что тебе подарить на день рождения? — спрашивала его Раневская, приводя в такой ступор, что выход из него оборачивался довольно неуместной говорливостью.
— Что? Да вроде все есть… Вот велосипед…
Зависала ужасная пауза — было видно, как глаза Раневской темнеют, темнеют, гаснут.
— Ну, велосипед, мой милый, я тебе подарить пока не могу.
И как потом хотелось «исправиться», объяснить, почему выговарилась эта велосипедная галиматья.
— Погладьте моего Мальчика, видите, как он смотрит на вас.
Гуляние с лупоглазым, почти совершенно слепым псом Мальчиком на Патриарших. Ряды скамеечных сидельцев — в основном старух, синхронно поворачивавших головы вслед. Одна из них, собравшись С духом, обратилась в такой интересной редакции:
— Извините за скромность, вы Раневская?
— Нет, я зубной врач, — не мешкая ни секунды, ответила Фаина Георгиевна.
— Благодарю, — сказала скромница, но разговор не прекращался. Речь зашла о возрасте. Старушка рассыпалась в сомнительных комплиментах.
— Простите за интерес, сколько вам лет, если это не секрет, конечно?
— Какой ж это секрет, милочка, — вдруг забыв о прежней доходной профессии, возмущенно проговорила Раневская, — об этом знает вся страна!
После этого эскиза с широко популярным «стоматологом» я становился свидетелем еще нескольких чудесных миниатюр, но, понемногу взрослея и отдавая отчет в том, кого именно удалось мне застать в живых, поклялся никогда не писать, не упоминать ни словом про эти семейные фрагменты.
Надеюсь, это единственное не сдержанное мною слово.
Позднее, во Внуково, мне показали и прутовский участок с каким-то отстроенным замком, и музыкальный орешник имени «Фуфы» — самой Раневской уже девять лет как не было в живых.
Овраг, дубовая рощица, внуковские улицы, взятые в сплошные скобки заборов, едва различимые с дороги мемориальные домики — все, или почти все сохранилось, но какой-то ущерб чувствовался в этой в общем чудесной местности уже тогда. Это был ущерб времени, старости, прошедшей и невозвратной жизни. Современные дополнения угрюмых крепостей только усиливали это ощущение. Почти все из тех, с кого начинался этот поселок, умерли. Времени свойственно разделять. Движение от общего к частному сказывалось тут с топографической наглядностью: единые некогда гектары стараниями сородичей делились на суверенные сотки. За общими заборами шла напряженная дипломатическая работа, налаживание или разрыв связей — высылались ноты или приветствия, периоды холодной войны плавно сменялись потеплением геополитической ситуации в целом. Все было, как везде, с поправкой на прошлые масштабы и чужие заслуги.
А потом нам показали место возле забора, где одно время находили Любочкины записки, открытки, письма и даже один из ее карандашных портретов.
Все это, размокая, валялось в траве — как отработанные черновики, как отслужившая рухлядь, как самого последнего разбора ветошь, не поместившаяся в отдаленнейшем углу давно прогнившего сарая.
Что все это значило? Всего-навсего то, что пришли другие люди, которым как-то очень по-своему надо было устраивать свою жизнь, в контуры которой Любочка не помещалась и поместиться не могла.
«Я храню каждую его записочку. А он, наверное, нет».
В этом месте текста мне очень не хватает ее голоса, ее внятной отчетливой фразы, традиционного обращения:
«Милый Гриша…» Или «Дорогой Григорий Васильевич…»
Как выяснилось, его хватило ненадолго. По крайней мере в том виде, в каком она его знала.
Она была еще жива, когда однажды, возвращаясь от нее из больницы, он предложил подвезти одну из театральных знакомых Орловой, пришедшую ее навестить.
«Только, если позволите, сначала заедем во Внуково, — попросил Григорий Васильевич, — ко мне с минуты на минуту должен явиться редактор».
Путешествие было приятным. Во Внукове Александров предложил посмотреть дачу, никуда не торопясь, провел по участку, потом сварил кофе. Пунктуальный редактор все не являлся, не сообщая при этом о причинах своего несомненно уважительного отсутствия, Григорий Васильевич что-то рассказывал, вспоминал, напрочь забыв о той единственной причине, по которой гостья оказалась в его жилище.
После смерти Орловой он недолго оставался в нем в одиночестве. Мы уже достаточно поговорили о бессмысленности послесловий в завершенных историях — разочаровании и скуке. Достаточно сказать, что женщина, взявшая под опеку (в самом буквальном смысле) его немощь, представляла собой тип, строго — я бы даже сказал идеально — противоположный Любочкиному.
Это выражаясь осторожно. На самом деле при жизни Орловой она не могла переступить порог того дома, в котором стада потом хозяйкой. Звали ее Галина (фрикативное «г» в выговоре способно дать представление об этом бронебойном характере). Будучи женой сына Александрова — Дугласа, она столь ярко проявляла этот характер, что с определенного времени не могла появляться ни во Внуково, ни на Бронной. Это было Любочкино условие мужу. Она и не появлялась. А спустя год после смерти Орловой, в один из своих приездов к отцу, Дуглас упал на внуковской тропинке к дому. Эта скоропостижная смерть (разрыв сердца) подвигла решительную вдову к стремительным действиям. Вскоре она стала женой рассыпавшегося на глазах Александрова, вступив во все полагающиеся ей по статусу права.
Нет, она ухаживала за стариком, как могла, конечно, ухаживала. Говорили, он был доволен.
Скажем так: старость Григория Васильевича была устроена в той же мере, в какой и жизнь тех персонажей, которые сумели этой старостью воспользоваться.
Только вдруг выяснилось, что Любочкины записки — встревоженные и пустяковые, ее пришпоривание, отчаянная борьба за тот выдуманный ею образ золотоволосого небожителя, не способного сосредоточиться на приготовлении яичницы с помидорами, — и были той формой, что поддерживала Гришин организм (не душу — оставим ее в покое) в пристойном состоянии, становым хребтом, придававшим пейзажу его жизни вполне живописный, экскурсионный вид.
Когда он рухнул, начались осыпи.
Все просело, посыпалось — осанка, речь, память, картинки прошлого, тоска об ушедшем, о ней, и, сидя в едкой пыли, поднятой этим разрушением, он тихо-тихо, по словцу надиктовывал воспоминания для Политиздата:
Новое солнце взошло над Россией великая октябрьская социалистическая революция ознаменовала начало коренного изменения всех сторон жизни нашей родины это коснулось и духовной области культуры в том числе и искусства и большевицкая партия не мешкая пустила по новым путям дело просвещения народа развернула невиданное беспрецедентное культурное строительство выдвинула задачу сделать образование всеобщим и все накопленные веками богатства культуры, которые необходимо иметь в виду когда придет редактор, чтобы вычистить весь этот вздор и добавить свой — еще больший.
Редактор действительно приходил.
Воспоминания опубликовали. У него там даже о Любочке не нашлось ни одного живого слова. Жена, что ли, запрещала или просто все уже было безразлично — какая разница.
А потом его разморозили. Словно какая-то холодильная установка, поддерживавшая температуру его сознания в любочкином режиме, отключилась — и все разъехалось, вывалилось, потекло. Через два года он уже никого не узнавал.
— А где же Вася? — спросил он вскоре после смерти своего сына.
Ему сообщили, что Вася (Дуглас) отправился в магазин за хлебом.
Этим ответом он удовлетворился до конца своих дней.
Когда я пытаюсь представить себе бесконечность, то вижу фигуру человека, все топающего в какое-то сельпо под безнадежно темными небесами — деловито, размеренно, чуть сурово.
Любочка снилась ему то в роли Периколы, то миньеры — опечатки сознания характерны для всякого умирающего, сколь бы растянутым процесс не оказался. Он что-то записывал, вспоминал, надиктовывал, узнавал Любочкину племянницу Машу, каких-то других людей, опутанных проводами, — чтобы записать Александрова для радиопередачи об Орловой, его ненадолго вернули к жизни, или, наоборот — к тому сну, который он за нее принимал.
В этом сне он еще успел набросать «сценарий» фильма, который задумал сразу после смерти жены. Он должен был называться «Любовь… любовь». Когда этот сценарий прочли в мосфильмовском объединении, которое он когда-то возглавлял, стало ясно, что надо писать новый. Это было несколько десятков нераспространенных предложений, не связанных ничем, кроме очевидно проявлявшегося желания новой супруги получить причитающиеся патриарху деньги. Распоряжалась она решительно: авторами сценария должны быть только Александровы — старший Григорий Васильевич и внук Гриша — молодой человек, не обремененный каким-либо даром, кроме умения удобно и тихо пожить. На фильм его устроили вторым режиссером — тот, кто хоть немного знаком с кино, знает, какая эта адская должность. Внук появлялся на картине с видом случайного гостя. Когда от него требовалось что-то сделать, он спрашивал: «А как туда пройти?» или «Что мне нужно сказать?» Режиссер фильма Елена Михайлова (в титрах она потом значилась как сорежиссер, хотя все знали, что она работала даже не за двоих, а за всех Александровых, вместе взятых) ночами составляла рабочие планы и привозила их супруге. Когда Льва Николаева уговорили написать текст к фильму, Галина Васильевна устроила скандал: никаких соавторов, только Григорий Васильевич и Гришенька. Сказала, что старший Александров все сделает сам — надо только забрать его из больницы, где он к тому времени почти постоянно находился.
Его уже привозили из больницы на просмотр отснятой картины. Возле просмотрового зала он, ведомый под руки, встретил Райзмана и не сразу узнал его, хотел назвать по имени, но забыл — ему подсказали. «Ах, Юлик, Юлик…» — пролепетал старик и тихо пошел мимо.
Он смотрел фильм, автором которого значился, не шевелясь, по-детски сложив на груди руки, — невозможно было понять, чувствует ли он что-нибудь, или просто смертельно и бессмысленно устал от всей этой невыносимой суеты.
Картина ему понравилась. Он встал, поклонился, сказал: «Спасибо Лене (Михайловой. — Д. Щ.), спасибо группе». Потом поставил подпись, необходимую для озвучания фильма. Его подпись требовалась на каждом этапе работы. Теперь она нужна была для того, чтобы текст, написанный Николаевым, вошел в картину.
«Никаких других текстов, — еще раз заявила супруга, — он сам все запишет!»
За один день требовалось написать текстовой объем, равный полнометражному фильму. Не всякий пышущий здоровьем трудоголик отважился бы на такое. А тут речь шла о 82-летнем старике, специально для этого вывозимом на один день из больницы.
Во Внуково к нему поехала Михайлова и молоденький звуковик. Никто из руководства, хорошо осведомленного о нравах решительной супруги, не отважился на это путешествие. На даче их уже ждали Александровы в полном составе.
— Начинайте, — сказала хозяйка и ушла делать чай.
Включили магнитофон. Задали первый вопрос — о первом фильме, о начале работы в кино…
— Когда… в 953-м году мы приступили к… съемкам «Веселых ребят», — робко начал Григорий Васильевич.
— Дед! Идиот! Какой 53-й! — заорал внук, отягощенный функциями посредника, — давай вспоминай правильно!
В таком духе работа продолжалась еще пару часов.
Потом был худсовет на студии. Во время прослушивания записи все отворачивались и прятали друг от друга лица. Было решено выцыганить из супруги подпись любыми средствами. С Александровским текстом фильм выпускать было невозможно.
Галину Васильевну уверяли, что все причитающиеся деньги она безусловно получит.
«Хотите я встану перед вами на колени?» — спрашивал редактор, нежно заглядывая в глаза непримиримой даме.
Нет, она не хотела.
Буквально в этот момент раздался звонок из больницы. Сказали: «Все… Григорий Васильевич умер».
Подпись, необходимую для того, чтобы довести до конца картину, являвшуюся памятником Александрову и Орловой, дважды вдова все же поставила.[2]
Любочке, впрочем, она смогла отомстить по-своему.
Человек, проживший с Орловой больше сорока лет, лег в другую могилу. Смерть в лице этой дамы постаралась разъединить Любу и Гришу хотя бы на Новодевичьем.
Плебейское рыльце этой смерти Орлова, к счастью, не увидела.
Многое она уже не увидела, не застала, не смогла разделить.
Женская «рифма», посмертно связавшая сестер, отозвалась и в галерее славных внуковских домработниц, одна из которых стала хозяйкой дома Нонны Петровны.
Потом был ремонт в квартире на Бронной, затеянный внуком Григория Васильевича: выброшенные рукописи, фотографии, письма, в которых — удивляясь и комментируя, — рылись рабочие — честные, горластые люди, малокомпетентные, очевидно, в коммерческих тонкостях: что-то не слышно, что б кто-то сумел воспользоваться предоставленным материалом.
И тут, помню, мне стало обидно. И не за Любочку только, а как-то за все сразу. Ведь я это уже проходил, видел, читал. Воспоминания, написанные домработницами, предисловия — забывчивыми внуками, и опровержения — различными литературными дамами.
Удовлетворение тем, что обида эта смогла принять деятельные формы, несколько подпорчено ощущением оставшихся пустот в биографии интересующего вас лица. Что делать! Орлова принадлежала к тем характерам, которым претит дополнительная подсветка собственной жизни. Светобоязнь вряд ли бывает случайной.
Что до обид, то это, конечно, не более чем обратная сторона благодарности. Первая легко обращается во вторую, когда рядом оказываются люди, способные прийти на помощь собственными воспоминаниями.
Благодарю персонажей этой книги, участвовавших в ее создании всеми посильными способами: Н. Ю. Голикову, Н. С. Голикову, А. Л. Молчадскую, В. И. Санеева, Б. В. Иванова, А. В. Щеглова, И. И. Квитинскую.
Особая благодарность тем, кто не мешал ее написанию.
И все же, главная — как водится — той, что при всех своих орденах, регалиях, миражах и могуществе, как титула, удостоилась этого полудомашнего прозвища: Любочка.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.